– Зачем она тебе? Это единственное фото и… тебе все равно не понять.
– Предположим. Но лицо человека, которым владели за шестьдесят марок, все-таки, наверное, должно быть у нас перед глазами. Иначе очень трудно верить в наше превосходство. А не верить я не могу.
В ответ Кристель услышала странный лающий звук, и ей показалось, будто в трубке зашелестели начальные слова «Патера».
– Возьми. Средний светло-ореховый ящик. – И без дальнейших объяснений Хульдрайх повесил трубку.
На следующий же день она купила самую простую стеклянную рамку и долго раздумывала, куда же повесить не то улыбающееся, не то готовое расплакаться девчоночье лицо. Все возможные места казались или нелепостью или кощунством. Наконец, Кристель выбрала, на ее взгляд, самое подходящее – рядом с тщательно раскрашенной литографией дворянского, с пятью жемчужинами герба, принадлежавшего ее прабабушке, когда-то сменившей это нищее остзейское дворянство на благополучную жизнь жены баденского торговца пивом.
В летнем сумраке высокого потолка, в холле, где редко включали свет, фотография была почти не видна, во всяком случае, Карлхайнц ни о чем не спрашивал, но каждое утро и каждый вечер, открывая и закрывая протяжно-вздыхающую дверь, Кристель, собравшись с духом, заставляла себя поднимать повыше голову и смотреть в беспомощные и вместе с тем мудрые глаза.
Еще через неделю Карлхайнц заехал за нею в приют пораньше и предложил махнуть в Маульбронн, где чуть ли не в монастырских стенах открыли новый и, говорят, очень изысканный ресторан.
– Все-таки по натуре я явный извращенец, – сузив глаза, усмехнулся он, – и нахожу некое удовольствие просто есть и пить там, где лучшие умы достигали неслыханных высот. Поехали! От пресной пошлости, захлестнувшей нас с того момента, как упал последний разделяющий нацию кирпич, у меня теряется вкус к жизни.
Он умудрялся вести машину по переполненным вечерним автобанам, одной рукой обнимая Кристель, а другой держа радиотелефон, и только тогда, ощущая его горячее злое дыхание, она поняла, что Карлхайнц пьян, сильно пьян. На приборной панели лежал прямоугольный сверток из дорогой атласной бумаги.
– Это сюрприз? – радостно поинтересовалась Кристель, любившая всевозможные неожиданности.
– Сюрприз.
Ресторан, к разочарованию Карлхайнца и радости Кристель, оказался не в самом монастыре, а напротив его, в бывших мельничных складах. Карлхайнц бокал за бокалом пил верзен, но только бледнел и, прищурившись, рассматривал на стенах прекрасные гравюры с изображением знаменитостей, окончивших в разные времена престижный Маульбронн: Кеплера, Гессе, Гельдерлина и Каролины Шеллинг, так удачно сменившей одну известную фамилию на другую.[16 - Имеется в виду брак Каролины со Шлегелем.]
– Да, мы все-таки великий народ, и этому величию не страшна какая-то там изнасилованная девка…
– О чем ты? – спросила Кристель и тут же пожалела о своем вопросе.
– О чем? – В голосе Карлхайнца было неподдельное удивление. – Видишь, во-он за тем столиком сидит прелестная компания? – Действительно, у самого входа сидели трое хорошо подвыпивших не то турков, не то югославов. – Давай-ка я сейчас подведу тебя к ним и предложу сделать то, что они, конечно, сделать с тобой не откажутся, а? А потом всю жизнь буду страдать и втихомолку целовать твой портретик…
Кристель молча встала и, сдерживая себя, взяла Карлхайнца за руку.
– Я все понимаю. Но… ничего невозможно изменить, милый. Поедем домой.
Дойдя до машины не шатаясь, Карлхайнц рухнул на переднее сиденье и с остервенением стал рвать гладкую плотную бумагу. В его руках блеснула дорогая серебряная рамка кабинетного портрета.
– Вот! Полюбуйся! Невинная Гретхен, то бишь, Хильда.
В неверном свете ночных огней Кристель увидела прелестное юное лицо в обрамлении замысловато-воздушной прически и невольно прикусила губы: в кукольных этих глазах она прочла точно те же страх, непонимание и тоску, которые теперь каждый день язвили ее сознание с фотографии русской рабыни…
* * *
За ремонтом старого дома пролетело лето, а в сентябре начиналась самая трудная пора в «Роткепхене», когда старики принимались болеть и волноваться в предчувствии осени, несмотря на мягкий климат, самой грустной и тяжелой поры. К тому же, так или иначе, все помнили скоропостижную смерть Бекмана; это была первая смерть за два года существования приюта. Кристель пропадала на работе с утра до вечера, а частенько и ночью: в середине августа младшая половина обитателей приступила к учебе, что требовало больших денежных вложений и постоянного присутствия. Карлхайнц готовился к выпуску новой модели водяного пылесоса, который должен был произвести фурор в пробной торговле на грядущем «Октоуберфесте». Порой они виделись лишь несколько дней или, точнее, ночей в неделю.
После того злосчастного вечера в Маульбронне Кристель подвела его к фотографии испуганной русской девочки и безо всяких околичностей рассказала, кто это. Карлхайнц, бросив на тускловатое изображение быстрый оценивающий взгляд, в тот же день отвез в Гамбург обещанный отцу портрет и никогда больше не говорил на эту тему.
По городу стала расползаться мягкая рыжина, незаметно и безболезненно съедающая яркую зелень деревьев и радужные переливы цветов на улицах и домах. Темного пива стали продавать больше, чем светлого, начались распродажи. Везде – в магазинах, конторах, спортивных клубах – появился почти незаметный, но дразнящий и обещающий аромат первого молодого вина.
Раньше в такие дни Кристель обычно уезжала на давно и неизвестно зачем арендуемый Адельхайд кусок земли в десяти минутах езды от Эсслингена. Мгновенно загорающаяся и тут же остывающая ко всему, Адельхайд поначалу устроила там прелестный игрушечный домик. Кованый мангал по рисункам семнадцатого века, колодец, какие стояли в любой южногерманской деревне лет двести тому назад, и даже некое пространство, размерами три на четыре метра, должное изображать огород. Кристель еще помнила, как мать, вся затянутая в кожу семидесятых, взмахивая гривой доходящих до бедер волос, показывала всем приезжающим сюда два кустика клубники, куст белой смородины и квадратный метр суперэлитной картошки. Теперь там царило запустение, скрипел на ветру проржавевший мангал, а в домике пахло нежилым. Но Кристель любила эту полную отрешенность от быта, пахнущие дождем и костром старые спальные мешки и слышный по ночам ручей, по которому в детстве ей запрещали бродить босиком. Она обычно приезжала сюда ближе к вечеру и, не утруждаясь готовкой, пила пиво, закусывала копченым мясом из взятой с собой упаковки, а потом часами сидела на пороге, глядя, как шевелятся листья и дышит трава. Своих мужчин она сюда не привозила никогда. Это был, выражаясь высоким немецким слогом, заповедник ее души.
Но сейчас, накануне праздника, она дозвонилась до пропадавшего в бесчисленных коридорах и полигонах «Боша» Карлхайнца и просто поставила его в известность, что ровно в девять она ждет его у ратуши и что утром у него уже не будет возможности заехать домой. Выкроив время, которого перед таким днем катастрофически не хватало, – «Роткепхен» всегда в полном составе являлся на Рыночную площадь, где начинался фестиваль, и это стоило персоналу неимоверных трудов, – Кристель успела завезти в загородный дом продукты, вино и пару пакетов белья. В девять она увидела Карлхайнца в джинсах, со спортивной сумкой через плечо.
– Ты что, собираешься завтра блистать среди администрации мокасинами и старыми «рэнглерами»? – удивилась она.
– Нет, я просто собираюсь плюнуть на официальное участие и болтаться по городу как простой смертный, получая все примитивные удовольствия. Я и так за два месяца отдыхал всего пять дней.
– В таком случае нам принадлежит больше, чем ночь! Поехали.
По дороге Карлхайнц задумчиво оглядывал взгорки и маленькие долины, перерезанные бесчисленными ручьями.
– Странно, что я так быстро привык к югу.
– Он мягкий, и в нем чувствуется доброта. И если даже колдовство, то веселое, не то что в твоем Гамбурге, где от речного тумана все время чувствуешь себя в каком-то гнилом дурмане, честное слово! Я бы и месяца не смогла прожить под вашим постоянным ветром, он, на пару с серыми камнями, просто высасывает душу.
– Мы, северяне, – бродяги, в отличие от вас. Мы ветер, а вы земля… Да. Порой я ощущаю всю неопровержимость этого.
– Когда же?
– Когда вхожу в тебя, тяжелую и податливо-влажную, и ты готова принимать меня бесконечно, как истинная земля, но я даже не вода, не дождь, я только ветер и потому мимолетен… Едва успев насладиться, улетаю в иное, к иному…
– Глупости, – нахмурилась Кристель, – ты изумительный любовник. Кстати, ты даже не спросил, куда мы едем.
Словно не слыша ее последнего вопроса, Карлхайнц затянулся дорогой сигаретой.
– Я, в общем-то, имел в виду даже не постель, не только постель… Но это ничего. Ничего. Замечательное слово, а? Говорят, его очень любят русские, но употребляют совсем не так, как мы. Отец как-то рассказывал мне, что понял всю его прелесть только на второй год пребывания под Плескау: в нем присутствуют и христианское смиренье, и покорность року, и в то же время твердая вера в наступление лучшего. Они все стали так говорить – он утверждает, помогало.
– Зачем ты опять? Сейчас мы с тобой наконец вдвоем, а впереди природа и любовь.
Уже в полной темноте они оставили «форд» у ручья и по мокрой траве пробрались в домик. Ни еда, ни вино, ни даже белье не понадобились: Карлхайнц, не дав Кристель стянуть куртку, подмял ее прямо на отсыревших, стопкой сложенных одеялах. И были в этом и злость, и надежда, и тоска по недосягаемому, и сознание своей силы, но не было нежности. А потом он брал ее, прижав к стволу старой бесплодной яблони, а потом – усадив на край круглого ветшающего колодца, молча, властно, почти сурово. Кристель не жалела об отсутствующей нежности, она знала, что ее нежности хватит на двоих, а ему, избравшему путь за все отвечающего в этой жизни мужчины, нежность, может быть, даже помеха. Она только радовалась тому ощущению равенства, которое соединяло их не только в повседневности, но и в этих длинных осенних ночах. Лежа под утро на кое-как брошенном новом белье и чувствуя себя первозданной в не смытых под душем цивилизации следах его страсти, Кристель осторожно, чтобы не разбудить возлюбленного, чье лицо, в отличие от других, и во сне после ночи любви не приняло мальчишески-нежного выражения, вытянула из пачки сигарету, четвертую за эту осень.
За разноцветными стеклышками единственного окна занимался рассвет, впереди было три дня бездумного и веселого праздника, затем три месяца не менее увлекательной работы и – свадьба, которая должна была окончательно замкнуть счастливый круг.
Через две недели Кристель Хелькопф исполнялось двадцать шесть лет.
* * *
Праздник, начавшийся с первыми лучами солнца на Рыночной площади, к полудню затопил весь город, но Кристель, вынужденная первую половину дня оставаться со своими подопечными, не расстраивалась, что пропустила такие развлечения, как поглощение пива городским мэром или запуск огромного воздушного шара, купол которого расписывали любыми надписями все желающие. Она получала гораздо большее удовольствие, видя загоравшиеся осмысленным огнем глаза детей в колясках и полное преображение своих стариков, разодетых в национальные костюмы и пускавшихся во все тяжкие, вроде плясок да пары рюмочек айнциана[17 - Айнциан – южно-немецкая яблочная водка.]. Она торопилась лишь к скачкам, традиционному местному аттракциону. Добравшись до стадиона, что было весьма непросто, поскольку дорогу ей то и дело преграждали деревянные маски размером с человека, кривляющиеся ведьмы, которых на юге с давних пор изображают мужчины, сорокаметровые столы, протянутые через бульвары и улицы, неожиданные фейерверки и костры, Кристель просочилась сквозь толпу поближе к полю, где над конями уже курилось легкое облачко пара, и на второй же лошади увидела Карлхайнца. Вот это сюрприз! Он сидел на хитрой, то и дело норовящей укусить зазевавшегося всадника за колено, кобыле, и Кристель мгновенно ощутила, как снова жаркой пустотой наливается от желания лоно, еще не успевшее остыть от минувшей ночи. Карлхайнц выглядел настоящим кентавром: длинные мускулистые ноги, затянутые в белые бриджи, нервно вздрагивали в такт лошадиным бокам, а лицо дышало непривычной открытостью. Он пришел вторым, что было очень неплохим результатом для человека, севшего на лошадь полгода назад.
– Все-таки в мужчине на коне есть что-то ужасно эротичное, – призналась Кристель, прижимаясь к Карлхайнцу, от которого еще пахло острым конским потом. Она втянула будоражащий запах. – От тебя и пахнет-то зверем.
– Полцарства за немедленный душ и два – за любимый одеколон! Наши распорядители, как всегда, умудряются создать в конных раздевалках толпу, видимо, как и ты, полагая, что от настоящего мужчины должно за километр нести потным телом. Но это хорошо раз в году, уж поверь мне.
Минут через сорок они сидели за одним из сотен длинных дубовых столов и пили, как и положено, в порядке строгой очередности сначала «Цум Левен», потом «Шварцер Апотекер» и уж только затем любимый местный «Динкельакер». Рядом веселилась компания человек из двадцати. Судя по разговорам, учащиеся выпускного класса. Взгляд Кристель сразу привлекла высокая девушка с чуть диковатыми серыми глазами на красивом, каком-то нездешнем лице.
– Посмотри, вот он, почти выродившийся тип нашей северной красоты, – словно читая ее мысли, улыбнулся Карлхайнц, и было видно, что он получает наслаждение от созерцания подлинно немецкого лица.
Неожиданно Кристель увидела подходившего к столу огромного, как медведь, мужчину с окладистой полуседой бородой.
– Господин Гроу! – радостно крикнула она и вскочила ему навстречу. Это был директор ее гимназии.