– Ладно, четыре.
Вальяно кивает и облизывает губы, проверяя, не осталось ли на них хлебных крошек.
Класс первого взвода – на втором этаже нового, хоть и облупившегося, изъеденного сыростью здания, которое стоит неподалеку от актового зала – большого сарая с грубо сколоченными скамейками, где раз в неделю кадетам показывают кино. Моросящий дождь превратил плац в бездонное зеркало. Ботинки опускаются на блестящую поверхность, топают и поднимаются в такт свистку. Строевой шаг сменяется на лестнице какой-то рысью: ботинки скользят, сержанты сыплют проклятиями. Из классов виден с одной стороны бетонированный двор, по которому в любой другой день шли бы на учебу четверокурсники и псы, а пятый курс прицельно плевал бы и швырялся в них. Вальяно один раз метнул деревянную чурку. Раздался крик, и пес бросился прочь, зажимая руками ухо, – сквозь пальцы сочилась темная кровь и пачкала куртку. Весь взвод оштрафовали на две недели, но виновника никто не выдал. Из первого увольнения после отсидки Вальяно принес по две пачки сигарет всем тридцати однокашникам. «Больно много, – бухтел он, – пачки на нос хватит». Ягуар с дружками его предупредили: «Или две, или соберется Круг».
– Только двадцать баллов, – говорит Вальяно, – не больше. Не стану я головой рисковать из-за пары писем.
– Нет, – отвечает Альберто, – минимум тридцать. И я тебе сам буду вопросы пальцем показывать. И диктовать ничего мне не надо. Просто покажешь свою работу.
– Ни фига подобного, буду диктовать.
Рассаживаются за парты по двое. Перед Альберто и Вальяно, которые сидят на последней, – Удав и Кава, оба широкоплечие, за ними отлично получается списывать.
– Как в прошлый раз? Ты мне нарочно все неправильно нашептал.
Вальяно смеется.
– Четыре письма, – говорит он, – по две страницы.
Появляется сержант Песоа со стопкой листов в руках. Осматривает класс маленькими злобными глазками. Время от времени кончиком языка дотрагивается до редких усиков.
– Кто достанет учебник или посмотрит на соседа, получает неуд за экзамен. И шесть штрафных баллов в придачу. Командир взвода, раздать задания.
– Крыса.
Сержант подскакивает, краснеет, глаза становятся похожи на шрамы. Детской рукой мнет рубашку.
– Все отменяется, – говорит Альберто, – Я не знал, что будет крыса. Лучше уж я с учебника скатаю.
Арроспиде раздает задания. Сержант смотрит на часы.
– Сейчас восемь. У вас сорок минут.
– Крыса.
– Среди вас ни одного мужика, что ли, нет?! – взрывается Песоа. – Я хочу в лицо посмотреть тому храбрецу, который крыс тут поминает.
Парты приходят в движение: на несколько сантиметров отрываются от пола и падают, сначала вразнобой, потом все разом, а невидимый хор меж тем набирает силу:
– Крыса, крыса!
В дверях возникают лейтенант Гамбоа и учитель химии, человек хлипкий и робкий. Рядом с высоким, спортивным Гамбоа он в своей гражданской одежде, которая к тому же великовата, выглядит довольно ничтожно.
– В чем дело, Песоа?
Сержант отдает честь.
– Шутки шутят, господин лейтенант.
Ни единого шевеления. И абсолютная тишина.
– Ах, вот как, – говорит Гамбоа. – Идите во второй взвод, Песоа. Я займусь этими юношами.
Песоа снова отдает честь и уходит. Учитель химии следует за ним; он, кажется, побаивается стольких людей в форме разом.
– Вальяно, – шепчет Альберто, – уговор в силе.
Не глядя на него, Вальяно мотает головой и проводит пальцем по шее, изображая гильотину. Арроспиде раздал всем материалы экзамена. Кадеты склоняют головы над листками. «Пятнадцать да пять, да три, да пять, мимо, да три, мимо, черт, мимо, да три, нет, это сколько? Тридцать один, да что ж такое. Хоть бы он ушел, хоть бы его позвали, хоть бы что-нибудь случилось и ему пришлось уйти, Златоножка». Медленно, печатными буквами Альберто пишет ответы. Каблуки Гамбоа стучат по плитке. Если кадет поднимает глаза, он неизменно встречается с насмешливым взглядом лейтенанта и слышит:
– Подсказки ждете? И нечего на меня засматриваться. На меня смотрят только моя жена и моя прислуга.
Написав все, что знал, Альберто бросает взгляд на Вальяно: тот быстро строчит, прикусив губу. С превеликой осторожностью он окидывает взглядом класс. Некоторые делают вид, будто пишут, водя ручкой по воздуху в нескольких миллиметрах от поверхности бумаги. Он опять пробегает экзамен; наугад, положившись на интуицию, отвечает еще на два вопроса. Поднимается словно бы далекий, подземный гул: кадеты беспокойно ерзают на местах. Напряжение сгущается: что-то невидимое плывет над склоненными головами, тепловатая неосязаемая масса, туманность, воздушная эманация, роса. Как хоть на пару мгновений обмануть бдительность лейтенанта, избавиться от его гнетущего присутствия?
Гамбоа посмеивается. Перестает шагать по классу, останавливается посередине. Он скрестил руки на груди. Под бежевой рубашкой проступают бицепсы, а взгляд охватывает всю вверенную площадь разом, как во время полевых занятий, когда он мановением руки или резким свистком посылает свою роту месить грязь, ползти по камням, по траве: кадеты под его началом гордо посматривают на доведенных до отчаяния офицеров и кадетов других рот, которых неизменно окружают, берут в осаду, обращают в бегство. Когда Гамбоа в сверкающей на утреннем солнце каске простирает палец в сторону высокой кирпичной стены и произносит (безмятежно, невозмутимо перед лицом невидимого противника, занявшего ближайшие высоты и низины, и даже песчаную прибрежную полосу под утесами): «Взять ее, голуби!» – кадеты первой роты срываются с места, как болиды, – обнаженные штыки смотрят в небо, сердца полнятся безбрежной отвагой, – несутся через поля и огороды, не жалея посевов, – эх, вот бы вместо грядок под ногами были головы чилийцев или эквадорцев, эх, вот бы из-под ботинок брызгали струи крови, эх, вот бы пасть в бою! – потные, сыплющие ругательствами, добираются до стены, перекидывают винтовки за спины, тянут распухшие руки, цепляются ногтями за трещины, впечатываются в стену и ползут по отвесной поверхности, не отрывая глаз от приближающейся вершины, а потом спрыгивают, группируются в воздухе, падают и слышат лишь собственные проклятия и шум крови, пробивающей себе путь к свету через виски и грудные клетки. Но Гамбоа уже впереди, стоит на уступе скалы, на нем ни царапины, ловит носом морской ветер, ведет расчеты. Усевшись на корточки или растянувшись на траве, кадеты внимательно следят за ним: от того, что сорвется с его губ, зависят их жизнь и смерть. Вдруг его взгляд соскальзывает вниз и наливается яростью: голуби превращаются в личинок: «Разделиться! Сбились, как пауки!» Личинки поднимаются, рассредотачиваются, старая полевая форма, штопаная-перештопанная, пузырится на ветру, и заплаты с дырами похожи на струпья и раны, и они опять бросаются мордами в грязь, смешиваются с травой, но послушные, умоляющие глаза по-прежнему устремлены к Гамбоа, как в тот недобрый вечер, когда он убил Круг.
Круг возник, как только они стали кадетами, через двое суток после того, как сняли гражданское, вверили свои черепушки уравнительному действию бритвенных машинок, надели форму цвета хаки, тогда еще с иголочки, и впервые построились на стадионе под пронзительный свист и громогласные команды офицеров. Был последний день лета, и небо Лимы, три месяца пылавшее над пляжами синим пламенем, затянулось, впало в долгий серый сон. Они съехались изо всех уголков Перу, не были знакомы между собой, а теперь составляли плотную массу, стоявшую перед бетонными корпусами, у которых неизвестно что помещалось внутри. Голос капитана Гарридо сообщал им, что гражданская жизнь для них на три года кончилась, что здесь из них сделают настоящих мужчин, что армейский дух имеет три простые составляющие: послушание, труд, доблесть. Но другое началось потом, после их первого обеда в училище, когда они на время оказались наконец свободны от опеки офицеров и высыпали из столовой вперемежку с четверокурсниками и пятикурсниками, на которых смотрели опасливо, но не без любопытства и даже приязни.
Раб один спускался по столовской лестнице к пустырю. Вдруг его руки словно сдавило клещами, а в ухо прошептали: «Пошли с нами, пес». Он улыбнулся и покорно пошел, куда звали. Многих ребят, с которыми он познакомился утром, так же хватали и вели через поросший травой участок к казармам четвертого курса. Занятий в тот день не было. Псы оставались в руках четвертого курса с обеда до ужина, восемь часов. Раб не помнит, в какой взвод и кто его затащил. Но в казарме стоял густой дым, повсюду мелькала форма, все ржали и орали. Переступив порог и не успев стереть с лица улыбку, он получил удар в спину. Упал, перекатился на спину. Попытался подняться, не смог – на живот встали ногой. Десять равнодушных рож уставились на него, будто на насекомое, потолка за ними было не видно. Чей-то голос сказал:
– Для начала пропой-ка сто раз «я пес», как мексиканское корридо[6 - Народная баллада в Мексике и других странах Латинской Америки, в основном на злободневные или исторические темы.].
У него не получилось. Он был слишком ошеломлен, глаза вылезли из орбит. Горло горело. Нога вдавилась в живот посильнее.
– Не хочет. Не хочет пес петь.
И тогда все рожи раскрыли рты и стали плевать в него, пока ему не пришлось закрыть глаза. Когда обстрел кончился, тот же безымянный, винтом вгрызающийся голос произнес:
– Пой сто раз «я пес» под корридо.
На этот раз получилось: он хрипло запел на мелодию «Там, на ранчо», что было непросто – лишенная оригинального текста, мелодия временами срывалась на визг. Но внимательным слушателям, кажется, нравилось.
– Хватит, – велел голос, – а теперь как болеро.
Потом он спел мамбо и креольский вальс. Потом ему приказали заткнуться.
Он встал на ноги и утерся ладонью. Отряхнул штаны сзади. Голос спросил:
– Разве кто-то разрешал морду вытирать? Никто не разрешал.
Рты вновь раскрылись, и он машинально зажмурился до конца атаки. Голос сказал:
– Перед тобой, пес, два кадета. Встань-ка смирно. Вот так. Они заключили пари, а ты у них будешь судьей.
Тот, что справа, ударил первым. Предплечье Рабу как огнем обожгло. Тот, что слева, нанес удар долей секунды позже.
– Ну, – сказал голос, – кто сильнее?
– Слева.