
Пуанты для дождя
– Женщина, вам плохо? – Лариса Борисовна очнулась от того, что толстая одышливая тетка-кондукторша трясет ее за плечо и заглядывает в лицо.
– А… нет, спасибо, все в порядке, – она сконфуженно оглянулась по сторонам, но немногочисленным пассажирам, дремавшим или уткнувшимся в телефон, не было до нее никакого дела.
– В порядке… – проворчала кондукторша. – Слезы вон текут. Из больницы, что ли? Кто там у тебя? Дите? Муж?
– Отец, – Лариса Борисовна некрасиво высморкалась и опять оглянулась, ей еще в детстве объяснили, что воспитанные люди не проявляют своих эмоций на публике, не рыдают и не хохочут, и она всегда неукоснительно следовала этому правилу.
Но кондукторша о деликатности не имела представления, она хотела оказать деятельную помощь в той форме, какую она себе представляла. Поэтому она грузно опустилась на сиденье впереди и спросила:
– Плохо, что ли, совсем?
Лариса Борисовна кивнула, опять доставая платок.
– Лет-то сколько ему? – не унималась кондукторша.
– За восемьдесят, – неохотно ответила Лариса Борисовна, которая не умела не отвечать, если ей задавали вопросы, пусть даже бестактные.
– Так пожил уже, – успокоительно покивала кондукторша и легко перешла «на ты». – Вот слушай, я не хочу, чтоб мне было восемьдесят. Сейчас шестьдесят три, пенсия – слезы, здоровье – слезы, вся жизнь слезы, короче говоря. На стройке маляром оттрубила сорок лет, пенсия 14 тысяч. Ну гипертония, само собой, спина отваливается, ноги отекают. Артрит, сволочь, а главное, диабет еще. На лекарства больше пятнадцати уходит, а инвалидность не дали мне, теперь инвалидность по диабету только детям дают, да и то до восемнадцати, а потом снимают, представляешь? Типа, он сам прошел, диабет-то!
Кондуктора засмеялась, как будто идея снятия инвалидности показалась ей смешной. Трамвай подъехал к остановке, в последнюю дверь вошли молодой человек и девушка, зазвенели мелочью, и кондукторша направилась к ним. Лариса Борисовна обрадовалась было, что осталась в одиночестве, но не тут-то было. То ли от скуки, то ли от того, что посчитала свою миссию недовыполненной, трамвайная фея вернулась и опять уселась, с облегчением вытянув в проход ноги в разношенных дутых сапогах и теплых серых рейтузах с катышками свалявшейся шерсти.
– Вот и говорю. На еду не остается, хоть ложись и помирай. А помирать грех, понимаешь, нет?
Кондукторша требовательно уставилась на Ларису Борисовну, ожидая ответа, и та была вынуждена кивнуть – понимаю, грех.
– То есть можешь не можешь, а жить надо. А живу-то я в области, у нас работы вообще нет, завод закрыли, склады там теперь всякие или просто рушится все, кто нашел работу – зарплата крохи, ну у кого дети, те и за нее держатся. Пенсионерам совсем беда. Дочь у меня одна двух пацанов поднимает. Учительница! – в голосе кондукторши зазвучала неприкрытая гордость, и Лариса Борисовна улыбнулась в ответ. – Ей еще помогать. Ну огород, все свое, этим живем. А тут объявление: нужны кондукторы, предоставляется общежитие. Я сунулась, а меня и взяли, не посмотрели, что пенсионерка, в городе-то вам легче. Вот, пять дней в общаге, на выходные домой. А смена с шести утра до десяти вечера.
– Не может быть! – искренне ужаснулась собеседница, представив, как отработав шестнадцать часов, эта пожилая, полная, измотанная женщина падает в кровать в чужой неприютной комнате и мгновенно проваливается в сон, потому что в пять утра ей опять вставать и идти на работу. – А как же нормы? Ведь по закону же нельзя!
На этот раз кондукторша смеялась до одышки, хлопая себя по бокам, будто аплодируя. А отсмеявшись, пояснила, где именно начальство видело эти законы и нормы. Лариса Борисовна промолчала, она всегда терялась, когда слышала такие слова. Зато молодые люди с задней площадки перестали на секунду хихикать и посмотрели с интересом.
– Так не хочешь – не работай. А я ж тебе объяснила – артрит, диабет. И внуки. Вот и посуди: будет мне восемьдесят, работать не могу, а жить не на что. И руки на себя накладывать грешно. Вот я и прошу его потихоньку, – кондукторша выразительно посмотрела наверх, а потом на Ларису Борисовну, желая убедиться, правильно ли она поняла. – Прошу, чтоб он мне дал здоровья поработать, пока внуки школу кончат, а там ты прибрал потихонечку. Потому что больше сил-то уж нету. Вот это грех или нет, просить-то так, ты как думаешь?
– Думаю, что не грех, – твердо сказала Лариса Борисовна.
– Вот и я думаю, – согласилась кондукторша, не обращая внимания на вошедшего мужичка, который издали сигнализировал ей проездной карточкой. – А отец-то твой кем был? Работал в смысле?
– Он военный.
– Так пенсия, значит, хорошая была, не голодный поди. И дочь ты хорошая, сразу видно. Он счастливый жил и помрет счастливый, ты мне поверь, я знаю.
– А я же останусь, – вдруг прошептала Лариса Борисовна, хотя вовсе не собиралась поддерживать разговор и уж тем более откровенничать с незнакомым человеком. – Как я останусь-то?
– Так ты не одна поди останешься то, – предположила кондукторша. – Есть у тебя кто? Муж, дети, внуки? За них и держись, вот как я.
– Есть, – удивляясь сама себе, ответила Лариса Борисовна. – Есть. Мне выходить пора. Спасибо вам!
Она бежала от остановки по своему переулку, удивляясь тому, что выпавший днем снег здесь отчего-то не растаял и от этого в переулке стало неожиданно светло, просторно и чисто. Она вдруг услышала простенькую трогательную мелодию пьесы, которую обещала научить играть Моцарта – «Тихо падает снег». И представила, как они сидят рядом за фортепиано, он, путаясь и сбиваясь, но все же играет, и летящие хрустальные звуки четвертой октавы отчего-то заставляют его улыбаться. На верхней крышке сидят Тихон и Маруся и тоже улыбаются своим кошачьим мыслям, а в комнате тепло, и горит лампа, и ей, Ларисе, спокойно и нестрашно, потому что она – не одна.
Утром, едва дождавшись десяти часов, Надежда Петровна выскочила из дома. Было ветрено, влажно и оттого как-то по-особенному зябко. Под ногами хлюпало, и, ежась от озноба, она подумала, что вот раньше на ноябрьскую демонстрацию тоже всегда было холодно, но уже радостно, по-зимнему. Приходилось все зимнее накануне доставать, надевать теплые рейтузы, а в праздничной колонне украдкой греться водочкой, за это ругали, конечно, и следили, чтобы ни-ни… но все равно все ухитрялись, и это было весело, и придавало празднику дополнительную приятность. На День милиции 10 ноября, помнится, всегда снег выпадал и уже лежал, не таял. А сейчас вон конец ноября и гадость какая под ногами, от проходящих машин веером разлетаются грязные брызги, только успевай уворачиваться. На Новый год опять не смогут снега наскрести, чтоб городок на площади перед мэрией построить. А как построят, так он непременно таять начнет к тридцать первому… тьфу. И демонстрации теперь нет, та, что устраивают какие-то клоуны в красных шарфиках, размахивающие флагами и орущие что-то неразборчивое в мегафоны – не в счет. И завода нет, колонну не из кого собирать, если б и пришлось. Милиции тоже нет, полицаи теперь, как в войну, так ее мать говорила. И с Моцартом вот поссорилась. К тому же с утра, вопреки ожиданиям, никаких тактических озарений насчет способов примирения в голову не пришло. В общем, расстройство одно.
Но план все-таки был, хотя и состоявший из единственного пункта – купить новую клеенку. За этот пункт Надежда Петровна и ухватилась, как за соломинку. Как только открылся ближайший хозяйственный магазин, она отправилась за клеенкой, потому что надо же было с чего-то начинать, бездействие всегда было для нее самым страшным мучением – ну вот характер такой. Поэтому клеенку она выбирала с пристрастием, примеряя и отвергая варианты. Наконец, купила: на бежевом фоне гирлянды зеленых листьев, как вьюнок и розовые бутоны – в общем, красиво и нарядно. Купила с запасом, чтоб не ерзала по столу и чтоб концы красиво свисали. В глубине души думала, что вот придет Германыч извиняться, а у нее – пожалуйста, все в порядке, и клеенка новенькая!
Ведь права она оказалась, права! Купленная клеенка немного подняла настроение, и сразу началась полоса везения. У самого подъезда ее нагнал Петя, спешивший на утреннее занятие с Моцартом, поздоровался… и тут же шлепнулся навзничь, нелепо взмахнув длинными руками и едва не задев Надежду Петровну. То ли подернувшаяся за ночь льдом лужа сослужила свою добрую-недобрую службу, то ли мокрые перемешанные с грязью мокрые листья, но, как бы то ни было, Петя лежал, вытаращив глаза в небо и вид у него был удивленный.
Надежда Петровна бросилась поднимать.
– О-ой, наверное, шишка будет, – Петя сел и ощупал затылок. – Что ж за невезуха такая, а?
– Так шапку надо носить нормальную, меховую! – от испуга Надежда Петровна отреагировала странно. – Тогда и падай, сколько хочешь, голова цела останется.
– Вы думаете? – Петя сморщился, ему явно было очень больно.
– Голова кружится? – пришла в себя Надежда Петровна. – Давай руку, вставай, не сиди на земле. Пойдем, я посмотрю, что у тебя там. Компресс сделаем, лишь бы сотрясений не было.
– Сотрясение у меня уже было, – криво улыбнувшись, ответил Петя. – Вчера.
– Тем более! – всполошилась Надежда Петровна. – У Пашки моего пять сотрясений в детстве было, так его даже в армию не взяли. Может, тебе к врачу надо? Давай-давай, поднимайся! Господи, а грязный-то весь!
– Упал он, ушибся, – деловито пояснила Надежда Петровна, поддерживая Петю под локоть и не глядя на открывшего дверь Моцарта, понятно ведь, что не до того ей. Подпихнула Петю и вслед за ним втиснулась в прихожую. – Надо посмотреть, нет ли сотрясения, Тряпку неси чистую, водка есть?
– Я не буду водку, – слабым голосом отказался Петя.
– Так никто не будет, – успокоила Надежда Петровна, стаскивая с него грязные рюкзак и куртку. – Примочку сделаем, чтоб рассосалось все. Водочный компресс – первейшее дело, я тебе точно говорю, не сомневайся. У меня опыт, говорю же, Пашка-то мой…
– Еще холодное надо приложить, сейчас я, – спохватился Евгений Германович и помчался на кухню.
Когда он вернулся с упаковкой замороженных шницелей, бутылкой водки и чистым полотенцем, Петя уже сидел в кресле, выглядел вполне сносно и даже слабо начал было слабо протестовать против серьезного лечения. Но Надежду Петровну, вставшую на путь добра и помощи ближнему, остановить было невозможно. И полчаса спустя, когда угроза Петиному здоровью миновала, в доме Моцарта все вернулось на круги своя: они с Петей уселись к инструменту, а Надежда Петровна отправилась шустрить по хозяйству, потому что дел опять было невпроворот: привести в порядок Петину одежду, прибрать на кухне, прикинуть, из чего можно приготовить обед. На этот раз доносившиеся из гостиной звуки ее даже успокаивали, подтверждая, что все идет обычным порядком и все будет хорошо.
После окончания занятий (Надежда Петровна уже вернулась в гостиную и с удовольствием послушала, как Петя играет, от Кати она уже знала, что он лауреат, чего-то там победитель и вообще – талант) возникла заминка. Евгений Германович за несколько недель занятий привык к тому, что ребята неразлучны, и счел уместным поинтересоваться Катиным здоровьем. Петя замер посреди гостиной, длинный и нелепый.
– Катя… она здорова, да. Только она больше не придет, – выдавил из себя Петя и, увидев недоумение Моцарта, пояснил, – мы поссорились.
– Как поссорились, так и помиритесь, – встряла Надежда Петровна, с удовлетворением рассматривая под лампой результаты домашней экспресс-химчистки пострадавшей при падении куртки. – Отлично получилось, как новенькая!
– Конечно, помиритесь, – поддержал ее Евгений Германович. – Петя, а вы с нами не хотите чайку попить?
Надежда Петровна едва не до слез обрадовалась этому «с нами» и от радости едва Петю не расцеловала. Уже схватила было и потащила на кухню, но Петя уперся.
– Плюнь, Петечка! У девчонок вечно глупости на уме! Вот сегодня же и помиритесь, я тебе точно говорю, – Надежда Петровна была счастлива и хотела счастья всем.
– Нет. – Петя упирался и не шел. – Потому что мы, собственно, и не ссорились. Просто она сказала… Сказала, что…
Петя снял очки и стал их протирать подолом своей толстовки. Надежда Петровна отобрала, достала чистый платок, подышала на стекла, вытерла и вернула Пете.
– На, надевай. Да что сказала- то?
– Что больше не будет со мной встречаться, потому что она меня не любит.
– Как так – вчера любит, а сегодня не любит? Так не бывает. Надень очки, что ты их в руках крутишь, сломаешь сейчас, а они денег стоят! – Надежда Петровна смотрела на Петю с доброй улыбкой, как взрослый на детсадовца, которому не досталась роль в спектакле на утреннике.
– Отчего же не бывает? – вдруг спросил Моцарт. – Очень даже бывает. Тридцать лет любила, а потом – извини, буду любить другого, а ты уж сам как-нибудь.
Повисла пауза. Надежа Петровна смотрела на Моцарта испуганно, Петя – вопросительно.
– Вот что. Пойдемте и правда чаю попьем, Петя. Если вы не торопитесь, конечно.
Петя вздохнул, покрутил головой, наконец надел очки и тут же снова их снял, шмыгнул носом. Порылся в карманах в поисках платка, безуспешно. Моцарт ждал. И Петя согласился «пить чай». Надежда Петровна рванулась было на кухню – хлопотать и участвовать в интересной беседе, но Моцарт мягко придержал ее за руку и шепотом сообщил, что у них «мужской разговор» и «не будет ли Надежда Петровна так любезна»… Едва не плюнув с досады – мало того, что гонят, так еще и опять по имени-отчеству называют – она была вынуждены эту самую любезность выказать и отправиться по месту прописки. Ну ничего, дело-то ее сделано, а теперь есть еще и законный повод вернуться и спросить, как у Пети дела и чем их «мужской разговор» закончился. Так что, расстилая на кухонном столе новую клеенку с розами, Надежда Петровна уже напевала под нос вполне себе веселую песенку про тезку в промасленной спецовочке, в последнее время она очень полюбила ее в исполнении Евгения Германовича. «Ах, Надя-Наденька…» – ее вот так никто никогда не называл, а когда Моцарт пел и хитро так на нее поглядывал, она улыбалась в ответ, и представляла, что это он – лично ей, Надежде Петровне.
Усадив Петю за стол, Евгений Германович принялся возиться с чайником и заваркой, по ходу дела обнаружив накрытую чистой салфеткой тарелку с еще теплыми сырниками и дав себе честное слово сегодня же помириться с Надеждой Петровной. Раз нет у этой задачи решения, не найдено еще, то пусть все и идет своим чередом. Он и сам не знал, зачем позвал Петю пить чай и какими такими умными мыслями собирался его одарить, но отпускать парня в таком настроении не хотел, а теперь вот, увидев сырники, подумал – да пусть он просто поест. И успокоится. А то, может, ему и идти некуда, и занять себя нечем, он ведь до сих пор даже не удосужился узнать, в общежитии Петя живет или дома. Просто ему слишком хорошо было знакомо то выражение, которое он увидел в Петиных глазах, когда тот снял очки.
– Сырники, еще теплые, берите, не стесняйтесь! Вам с вареньем или со сметаной? Или с тем и с другим, и можно без сырников? – постарался разрядить обстановку Моцарт.
– Варенье. С сырниками, – кивнул Петя, не заметив шутки. Моцарт подумал, что нынешние двадцатилетие, наверное, и мультик про Винни-Пуха не смотрели, бедные. Но, как бы то ни было, упадническое состояние духа, в котором пребывал Петя, не увлекло за собой аппетит, и сырники стали исчезать с радующей глаз быстротой. Евгений Германович умиленно смотрел, как парень ест, и думал, что все, возможно, не так уж и плохо.
– Петя, – осторожно начал он. – Можно я дам вам один совет с высоты, так сказать, своего жизненного опыта?
Петя кивнул, положил очередной сырник обратно на тарелку и уставился на Евгения Германовича с таким томительным ожиданием во взоре, что тому немедленно стало стыдно за свое занудство. Заодно он рассердился и на Катю – противная девчонка капризничает, а Петя, творческая душа, ранимый человек, места себе не находит.
– Мы с моей супругой прожили тридцать лет и три года, – начал было Евгений Германович, но, поймав себя на фальшивой сказочной интонации, сбился и замолчал.
– Прямо как в сказке о рыбаке и рыбке, – кивнул Петя. Моцарт порадовался, что все не так безнадежно с кругозором у нынешней молодежи.
– Мы не как в сказке, конечно, жили. И я упертый, и у супруги моей характер непростой. Мы всю жизнь спорили по любому поводу, часто ссорились, в молодости особенно. И знаете, что я понял? Если вы поссорились из-за вопроса, непринципиального для вас – уступите. Она все равно сделает по-своему, а мужчина, проявляя великодушие, упрощает себе жизнь.
– Дело в том, мы не ссорились, – Петя вертел в руках чайную ложечку – пальцы длинные, ловкие, ложка так и мелькала – Моцарт засмотрелся. – Вечером мы расстались, все было нормально, как обычно. А на другой день она сказала, чтобы я больше ей не писал и не звонил. И что она заблокировала меня в соцсетях. Я спросил, что я сделал не так. Катя сказала… Она сказала…
Ложечка, звякнув, упала на стол, отскочила и приземлилась на полу, напугав Тихона и Марусю, которые, разумеется, присутствовали при чаепитии. Сырники они не любили, но всегда надеялись на лучшее, а тут нате вам – ложечка, в которой нет никакого смысла.
– Она сказала, что не любит вас, а вы восприняли ее слова всерьез, – Моцарт мягко улыбнулся, как давеча Надежда Петровна.
– Она сказала, что я ни в чем не виноват, просто с этого момента нам не по пути. Я еще, как дурак, спросил – с какого момента. А она повесила трубку.
Петино лицо искривилось гримасой, и Моцарт испугался, что парень сейчас заплачет. Он не знал, что делать, что говорить, чем утешить – самоуверенный идиот, сам едва выкарабкавшийся из такой же беды, о чем он думал, затевая этот разговор? Что Петина любовь маленькая и несерьезная, потому что ей всего лишь год или два, детский лепет на лужайке, а стало быть, ее легко можно починить и исправить? А вот у него, у Моцарта, огромное чувство, пронесенное через десятилетия, его потеря велика и трагична, и уж если он выжил в катастрофе, то он просто обязан дать мальчишке волшебный совет, как все исправить. Да плевал Петя на его опыт и его трагедии, и правильно делает.
– А ваша жена… она умерла? – нарушил затянувшееся молчание Петя.
– Она уехала, – Моцарт сделал паузу, но зачем-то продолжил, причем Петиными словами. – Мы расстались в аэропорту, все было нормально, как обычно. А потом она сказала, что любит другого. И уехала в другую страну с ним, навсегда. А я еще собирался давать вам советы. Простите меня, Петя, я старый дурак.
– И что вы сделали? – Петя смотрел Моцарту в глаза, требовательно и настороженно одновременно.
– Что же я мог сделать? – пожал плечами Моцарт и вдруг остро пожалел, что в свое время бросил курить – вот бы сейчас и затянуться во всю силу легких, и руки занять, и отвлечься на клубы дыма. – Насильно мил не будешь.
– То есть вы уступили, да? Потому что для вас это непринципиально? – оказывается, Петя слушал его болтовню очень внимательно.
Повисла долгая пауза. Но Петя молчал, ждал.
– Я потерял смысл жизни, – медленно подбирая слова, наконец ответил Моцарт. – А потом нашел какой-то эквивалент. Вместо одного большого смысла – отдельные маленькие смыслы на каждый день. На понедельник, на вторник, на среду… Я стал учиться музыке, потому что в этом тоже было какое-то подобие смысла. И я не мог вынести, что пианино молчит, как мертвое.
Он хотел добавить, что еще познакомился с Ларисой Борисовной, и от этого ежедневного смысла стало еще немного больше, но промолчал.
– Спасибо, – вдруг тихо сказал Петя. – Спасибо, Евгений Германович. Мне не с кем было поговорить. Да, честно говоря, я и не стал бы. Стыдно быть брошенным, правда?
– Стыдно? – не понял Моцарт. –Перед кем?
– Перед собой, – твердо ответил Петя. – Но я Катю не отпущу – так, как вы.
– Невозможно заставить себя любить, Петя.
– Возможно. Я знаю, как. Всем нужен смысл жизни, да? И Кате тоже. Я просто должен стать смыслом ее жизни. Все просто. Пойдемте!
Он вскочил, едва не уронив стул, и бросился в гостиную, Евгений Германович за ним, замыкали процессию явно заинтригованные Тихон и Маруся. Не дожидаясь, пока все рассядутся, Петя метнулся к фортепиано, откинул крышку, на секунду замер над клавишами и начал играть. Ничего не понимающий Моцарт осторожно присел на край дивана, готовый вскочить в любую минуту. Маруся, будто чувствуя неладное, в этот раз не стала прыгать на крышку инструмента, как делала обычно, а уселась рядом с Моцартом. Тихон подпер хозяина с другого бока – и стали слушать.
Сперва ничего особенного: редкие высокие ноты, будто первые капли дождя. Потом все больше, сильнее, и вот уже ливень, ветер, гром. Но незаметно из хаоса родилась мелодия, такая тихая, слабая, нежная, что Моцарт и услышал-то ее не сразу. Но она повторялась, сперва робко, потом все смелее, радостнее, увереннее. И вот она уже звучит на равных с той первоначальной дождевой стихией, то сливаясь с ней, то протестуя, а потом уже и ведя за собой: определенность среди хаоса, хрупкая нежность в каменном грохоте. Хаос подчиняется, становится управляемым, послушным, теряет силу, исчезает. А мелодия, сильная и полновластная, допела, дожила до конца. И смолкла.
– Петя… Как вы это делаете?! – Моцарт был потрясен. – Я профан в музыке, но давно ничего подобного не слышал! Лариса Борисовна правильно говорит, у вас большое будущее.
– Будущее, – неожиданно зло скривился Петя. – Черт с ним, с будущим. С настоящим бы разобраться. Евгений Германович, скажите, о чем это, по-вашему? Мне важно, чтоб вы поняли.
– Это дождь. Или вода – река, море. Нет, все-таки дождь. Гроза. И что-то там происходит параллельно. Может быть, мать успокаивает ребенка. Или встретились влюбленные. Под дождем, да, – Евгений Германович говорил, не задумываясь. Он привык думать о своем под музыку, а эта не давала возможности отвлечься, требовала внимания, но зато была понятна, как книга, написанная талантливым писателем. – Или, может быть, танец? Танец под дождем?
– Это я вчера написал, – Петя выдохнул с облегчением. – Для Кати. Называется «Пуанты для дождя».
– Какое необычное название, – удивился Евгений Германович. – И очень красивое. Петя, это вы сами придумали?
– Не совсем, – Петя вдруг успокоился. – Есть такая американская певица и пианистка, Вивиан Грин. Я про нее вчера в интернете случайно читал, и там на ее слова натолкнулся… В общем, она сказала: «Смысл жизни не в том, чтобы ждать, когда закончится гроза, а в том, чтобы учиться танцевать под дождем». Здорово, правда? Я как прочитал, меня будто кто-то под руку толкнул, я сел – и написал.
– Сел и написал, – задумчиво кивнул Моцарт. – Все просто. И не лишено смысла.
– Катя будет танцевать под эту музыку, – Петя мечтательно улыбался, будто уже видел перед собой и струи дождя, и танцующую Катю. – А потом я напишу для нее балет. Надо только, чтоб она согласилась меня выслушать.
Лариса Борисовна так волновалась, что едва не расплескала свой кофе. Они снова сидели в машине на больничной парковке, только больница уже называлась не уверенно и обнадеживающе – госпиталь, а безнадежно и страшно – хоспис, и разговаривали о Пете. На этот раз на ветровое стекло падали редкие снежинки, словно там, наверху, кто-то скупился и рассчитывал запас снега так, чтоб до весны хватило.
– Евгений Германович, у нас беда. Во-первых, Петя заболел, очень серьезно. Врачи говорят, что у него ревматоидный артрит, пока в самом начале, но он неизлечим и будет только прогрессировать. Для пианиста это приговор. Но Петя это как-то пережил, он сильный мальчик, он верит, что справится, что у него есть время, говорит, медицина не стоит на месте и скоро непременно придумают способ вылечиться.
– Вы сказали, во-первых, значит, есть что-то во-вторых? – Моцарт как-то сразу принял то, что беда – «у нас».
– Да… Диагноз ему поставили пару недель назад, мы с ним тогда разговаривали, он страшно переживал, но держал себя в руках. А вчера мне позвонила Бэлла Марковна. Петин педагог в консерватории – ее давняя приятельница, и она сказала, что Петя перестал ходить на занятия и не отвечает на звонки. Я сорвалась и поехала в общежитие. Он не посмел не открыть мне дверь. Вы бы видели его! – Лариса Борисовна, не удержавшись, всхлипнула. – Они с Катей поссорились, и, похоже, очень серьезно. Они перестали встречаться. Я боюсь, что Петя что-нибудь с собой сделает. С болезнью он справился бы, а с этим – нет…
– Значит, Катя все-таки отказалась его выслушать, – констатировал Евгений Германович. – Что ж, у девочки железный характер. Но я сомневаюсь, что тут дело в простом «разлюбила».
– Почему? Сейчас все, кажется, так упрощено. Никто никому ничего не должен. А они даже не женаты, и совсем дети. Катя вполне могла… разочароваться. Разлюбить. Она тоже человек творческий, импульсивный. Вы же понимаете…
– Понимаю, – согласился Моцарт. – Могла. Имела полное право. Сперва очароваться, а потом разочароваться. Тем более, что вы совершенно правы – никто никому ничего не должен.