* * *
Перед рассветом Тории захотелось умереть.
Подобное желание навещало ее не однажды – но всякий раз невнятно, смутно, истерично; теперь мысль о смерти явилась ясно, строго и без прикрас – величественная, даже почтенная мысль. Тория села на скомканной за ночь постели и широко, успокоенно улыбнулась.
В дальнем отделении стола хранился ящичек со снадобьями; пузатый флакон из темного стекла покоился на вате среди бездомных раскатившихся пилюль – Тория давно забыла, от каких именно хворей прописывал их благодушный университетский доктор. Жидкость во флакончике хранила от зубной боли; баснословно дорогая и редкостная, она действительно оказалась чудодейственной – совсем недавно Тория спасала от жутких зубных страданий сладкоежку-горничную… Аптекарь, составивший снадобье, знал в травах толк; вручая Тории флакончик, он десять раз повторял свое предостережение: не более пяти капель! Если вам покажется, что вы ошиблись в счете – сосчитайте заново, пусть лучше пропадет толика лекарства, нежели он, аптекарь, окажется повинен в истории с ядом…
Тория бледно усмехнулась. Больше всего на свете аптекари боятся «истории с ядом»; будем же надеяться, что имя нашего добряка не всплывет в связи с безвременной кончиной госпожи Тории Солль…
Она выронила флакон; за темным стеклом тяжело качнулась волна густой вязкой жидкости. Небо, больше половины…
Темная вода на дне пруда. Глинистое дно; поднимая в воде струи серой глины, топают маленькие босые ноги. Теплая грязь продавливается между розовыми пальцами; только ноги, выше колен – солнечные блики на поверхности пруда да иногда – мокрый подол детского платьица…
На дне полно узловатых корней. Так легко наступить на острое, поранить, замутить и без того мутную воду твоей, девочка, кровью…
Она содрогнулась. Протянула руку, чтобы остановить – и тогда только опомнилась. Бред. Нет никакого пруда; то было летом, когда смеялся Эгерт…
Нету пруда. Есть Алана, о которой она даже не вспомнила все эти дни. Ее девочка. Ее дочь.
Она оделась – по привычке бесшумно, хоть и некого было будить. Взяла свечку и вышла в предрассветный полумрак спящего дома.
Нянька сопела в первой комнате от входа; неслышно ступая, Тория обогнула вздымающееся одеяло, отодвинула тяжелую занавеску и вошла в теплые запахи детской.
Кроватка стояла под сереющим окном; прикрыв свечу ладонью, Тория смотрела на утонувшую в подушке темноволосую голову – и рядом еще одну, фарфоровую, кукольную, с выпученными бессонными глазами.
Там, в ее комнате, остался наполовину полный флакон… Будь проклята ее слабость.
Тория длинно, со всхлипом вздохнула. Алана вздрогнула; еще не проснувшись, приподнялась на локте, приоткрыла рот, готовясь заплакать. Распахнула удивленные глаза:
– Мама?!
Закусив губу, Тория опустилась на кроватку. Схватила дочь в объятия, сжала, изо всех сил вдыхая ее запах, запах волос и сорочки, ладоней, кожи, локтей и подмышек, чувствуя губами щеточки ресниц и полоски бровей. Кукла грохнулась на пол; Алана сдавленно вскрикнула, и, на секунду отстранившись, Тория увидела перепуганные, полные слез глаза:
– Мамочка… А папа… А… Луар вернулся, да?
Нянька стояла в дверях. Подол ее рубашки колыхался над самым полом.
* * *
Гезина повздорила с Флобастером – тот не без оснований счел, что ее новая дружба, переросшая в пылкую любовь, мешает работе. В самом деле, Гезина повадилась возвращаться перед самым спектаклем и после представления сразу же исчезать. Такое положение вещей не устраивало Флобастера, который нервничал и злился, утрачивая мельчайшую частичку власти; такое положение не устраивало и меня, потому что кому же охота делать чужую работу и возиться с костюмами за двоих?
Скандал вышел громкий – Гезина, видимо, изрядно осмелела в объятьях своего горожанина и потому не побоялась пригрозить, что, мол, вообще оставит труппу, выйдет замуж и плевала на нас на всех. Флобастер, от такой наглости на секунду потерявший дар речи, вдруг сделался тише сахарной ваты и елейным голосом предложил Гезине проваливать сию же секунду. Дивная блондинка ценила себя высоко и верила в столь же высокую оценку окружающих, поэтому легкость, с которой Флобастер согласился ее отпустить, повергла Гезину в шок. Грозные посулы сменились всхлипами, потом звонким ревом, потом истерикой; безжалостный Флобастер не допустил ни толики снисхождения – Гезина была самым жестоким образом водворена на подобающее место. Для пользы дела, разумеется.
Притихшая героиня старательно отыграла представление, помогла мне убрать костюмы – и уже вечером, пряча глаза, явилась к Флобастеру с нижайшей просьбой: только на ночь… Последний раз…
Флобастер выждал положенное время – о, мастер паузы, мучитель зрительских душ! – и снизошел-таки. Позволил.
До утра наша с Гезиной повозка перешла в мое исключительное пользование – поэтому случилось так, что поздней ночью мы оказались наедине с Луаром Соллем. Холщовый вход был старательно зашнурован от ледяного ветра подступающей зимы; на ящичке из-под грима оплывала свечка.
Всю первую половину нашего разговора, долгую и бесплодную, мрачный Луар пытался выведать, как сильно он успел унизиться накануне. Мило улыбаясь, я пыталась увести его от этого самокопательного расследования – куда там! С тупым упорством самоубийцы он возвращался к болезненному вопросу и в конце концов поинтересовался с нервным смешком: что, может быть, он и слезу пустил?!
Такое его предположение заставило меня сперва оторопеть, а потом и возмутиться: слезы? Господин Луар, видимо, до сих пор не пришел в себя, иначе откуда взяться столь странному вопросу? Не было никаких слез, да и не могло быть…
Он настороженно пытался понять, вру я или нет; наконец, поверив, устало вздохнул и расслабился.
Серо-голубые глаза его казались темными в тусклом свете единственного свечного язычка. Совершенно больные глаза – сухие. Исхудавшее лицо не то чтобы возмужало – подтянулось, что ли, сосредоточилось, напряглось, будто позарез нужно ответить важному собеседнику – да вот только вопрос позабылся… Руки с обгрызенными ногтями лежали на коленях; на тыльной стороне правой ладони краснел припухший полукруг – след истерически сжатых зубов. Еще не успев поймать мой взгляд, он тут же интуитивно убрал руку.
Он выслушал меня внимательно. Помолчал, глядя в пламя свечи. Облизнул сухие губы:
– Да… Я… думал, Но… смею ли я?
Я возмутилась уже по-настоящему. Что значит – смею?! Это родной отец, вы же с ним и словом не перемолвились, ничего не прояснено, и, если госпожа Солль, возможно, не совсем здорова – то тем более важно встретиться с господином Эгертом и…
В середине моей пылкой тирады он опустил голову. Устало покачал шапкой спутанных волос. Госпожа Тория… Он почему-то уверен, что она здорова. Тут нельзя говорить о… душевном расстройстве… Конечно, в это легче поверить, но…
Он снова покачал тяжелой головой. Снаружи рванул ветер, и пламя свечи заколебалось.
– Я даже не знаю, где он, – беспомощно сказал Луар.
Мне захотелось закатить глаза, но я сдержалась. Конечно, господин Эгерт в Каваррене, в родовом гнезде – где же еще?!
Он просветлел. Уголки губ его чуть приподнялись – в теперешнем его состоянии это должно было означать благодарную улыбку:
– Значит, вы считаете…
Поразительный мальчик. Выплакавшись у меня на груди (тс-с! слез-то и не было!) он все-таки продолжал величать меня на «вы».
Я энергично закивала. Луар обязан отправиться в Каваррен и поговорить с отцом начистоту. Чем скорее, тем легче будет обоим.
Луар колебался. Ему, оказывается, все дело представилось так, что своим внезапным диким отъездом отец отрезал самую мысль о возможной встрече – во всяком случае, до тех пор, пока сам он, Эгерт, не соблаговолит вернуться и объясниться. Пытаясь сдвинуть с места Луаровы представления о дозволенном и недозволенном, я покрылась потом, как ломовая лошадь.
Дело довершила нарисованная мной картина – вот господин Эгерт сидит в родовом замке (или что там у него в Каваррене), сидит, уронив голову на руки, тяжело страдает и желает видеть сына, но не решается первым сделать шаг навстречу, боится обиды и непонимания, мается одиночеством и робко надеется – вот скрипнет дверь, и на пороге встанет…
Щеки Луара покрылись румянцем – впервые за все эти дни. Он ожил на глазах, вслед за мной он поверил каждому моему слову, он мысленно пережил встречу с отцом и возвращение в семью – и, наблюдая за его метаморфозой, я с некоторой грустью подумала, что, быть может, сейчас искупила часть своей безымянной вины… А возможно, и усугубила ее – кто знает, чем обернется для мальчика эта внезапная надежда…
Мальчик же не имел ни времени, ни сил на столь сложные размышления. Враз успокоившись и просветлев, этот новый, обнадеженный Луар исходил благодарностью, и я с некоторым удивлением увидела его руку на своем колене:
– Танталь… Вы… Ты… Просто… Жизнь. Ты возвращаешь жизнь… Ты… просто прекрасная. Ты прекрасна. Вы прекрасны.
И, глядя в его сияющие глаза, я поняла, что он не кривит душей ни на волосок. В эту секунду перед ним сидело божество – усталое божество со следами плохо стертого грима на впалых щеках.
– Танталь… – он улыбнулся, впервые за много дней по-настоящему улыбнулся. – Можно… я…
Он подался вперед; где-то на половине этого движения решимость оставила его, но отступать было поздно, и тогда, удивляясь сам себе, он суетливо ткнулся губами мне в висок.
Он тут же пожалел о содеянном. Вероятно, детский поцелуй показался ему верхом распутства – он покраснел так, что в свете одинокого огонька лицо его сделалось коричневым.
Я прислонилась спиной к переборке. Кожа моя помнила царапающее прикосновение запекшихся губ; прямо передо мной сидел парень, невинный, как первая травка, мучительно стыдящийся своего благодарного порыва. Казалось бы, жизнь его полна куда более тяжких вопросов и проблем – но вот он ерзает, как еж на ежихе, из-за такой малости, как близко сидящая девушка…