
Французское счастье Вероники
Лена – что-то вроде связующего звена между отделами. Она бегает от копирайтеров к графикам, носит бумаги, делает вид, что подправляет линии, и советует мелкие исправления. Обязательно перед тем, как советовать, узнает, что важно, а что нет. И тут же своим звериным, заточенным на выживание, чутьем понимает, когда ее слово услышат и даже поблагодарят, а куда лезть не стоит. Ну чтобы не попасть впросак. Так мало-помалу и отвоевала себе место. Лена начинала незаметно, аккуратно, а сейчас незаменима. Главный ей доверяет, прислушивается к ее мнению. Терпенье и труд… Она знает, что таланта у нее нет, но не страдает из-за этого. Нет его и не надо, зато она в курсе, как сделан мир, как он скреплен степлером на скорую руку и кто в результате выигрывает – редко, когда нежный и не умеющий себя продать талант.
Найдя Веронику, Лена немного расслабляется. Сколько можно скользить по лезвию, не умея ничего из того, за что ценят ее штучных, ярких коллег? Их тандем одобряют. Она держит руку на пульсе офиса и объясняет Веронике задания, делая при этом важное лицо, а потом уточняет, задает вопросы, один раз даже подсказывает рифму… И представляет главному результат их общего творчества. Все довольны.
Вероника всегда рядом и благодарит Лену. Та внимательна к мелочам и смотрит, не собирается ли Вероника поискать что-то получше, не дай бог у конкурентов. Обещает поговорить с шефом о прибавке к зарплате. Вот ведь кладезь идей! И откуда Вероника их берет? Неважно, откуда. Пусть так и остается. Лена ее приблизила, отгородила от других, сделала подругой, посоветовав никого не слушать и никому не доверять.
Веронику, судя по всему, все устраивает. Она вообще какая-то замороженная. И слава богу, Лена ведь о ней позаботится. Для полного счастья и выполнения поставленной цели остается найти пусть не самого богатого, но такого мужика, который станет опорой и ей, и сыну. И тогда она сразу родит еще ребенка, уже общего. И все. Больше можно не работать. История с Настей ее испугала, насторожила. Но ведь она-то не пустышка, с ней такого не произойдет. Осторожность, правда, не помешает, ей папики не нужны. Ей нужен стабильный муж.
– Ну что? Как дела? – спрашивает Лена, выходя на балкон. Вероника стоит там в одиночестве и смотрит в ночь. – Так ни с кем, это, достойным и толковым не познакомилась? Жаль! Тут мужички все типа высшего сорта!
– Познакомилась, но насчет толковости не уверена. Они какие-то, не знаю, какие-то такие, скользящие, – Веронике не хочется обижать подругу, пригласившую поехать в гости к совершенно незнакомому человеку. Да и толковость, видимо, они понимают по-разному. – Они мне задавали вопросы, на которые, наверное, надо было отвечать как-то иначе, что ли… Попроще, наверное…
– А ты им про фараонов рассказывала? – Лена незло негромко гогочет, вспоминая какой-то бред, сказанный Никой с кровью на ладони.
Вероника смущается. Темнота скрывает предательски загоревшиеся уши. Меняет тему. О себе ей говорить не хочется.
– А ты как? Нашла интересных людей?
Лена тоже всматривается в ночь, в огни новостроек. В отличие от подруги, ее вечер удался.
– Слушай, может, ты уже собираешься домой поехать? Я тут… Меня один в гости пригласил, то есть дальше, ну, к нему отправиться, продолжить, так сказать… Я ответила, что, это, с тобой ведь типа пришла… Может, он друга возьмет? Для тебя, в общем… Ну если хочешь, конечно…
Лена не спрашивала нового знакомого о Веронике, как бы не так. Странная она все-таки… Лена уже выполнила свой долг и теперь надеется, что стоящая в одиночестве подруга отправится домой. На работе она выгодна, а тут, в компании, чужеродна, что ли…
Вероника так и делает. Продолжать вечер ей не хочется. Долгое время ее никуда не приглашали. Теперь надо привыкнуть. И эти новые люди с их скабрезными анекдотами, подначивающими шутками, от которых она краснеет, как девочка-подросток, ей не нравятся. Она их тоже знает, эти шутки, она еще и не то знает, но у них получается как-то противно, гаденько. Особенно когда они ждут, что слушательницы изобразят смущение и восторг одновременно. Вероника благодарна Лене, но чувствует себя здесь плохо. Она не умеет пока стать своей. То, что у этих людей водятся деньги и немалые, раскрепощает их больше, чем алкоголь.
Вероника теряется в их кругу и не может подобрать слова. Ее речь, когда она отвечает на попытки с ней пофлиртовать, отталкивает от нее даже редких желающих. Материться перестают, а потом разговор и вообще сходит на нет. Вокруг странной Вероники образуется вакуум, а она сама превращается в невидимку. Тот мужчина, на которого она засмотрелась в начале вечера, вообще ее не заметил.
глава 8.
Насупленный характер
– Характер у тебя, Вера, вроде неплохой, но насупленный какой-то, грузный, без радости, – часто повторяет мать, озабоченная одиночеством дочери. – Кто к тебе подойдет-то? И знаешь еще что? Вроде ты едешь, пилишь по своей жизни, как на автомобиле, и все вроде слаженно, вперед продвигаешься, по такой хорошей правильной прямой. Вон работу приличную нашла… А тут раз – и поворот, а на поворотах твой характер так вообще, знаешь, ну, этот, ой – вонючий! Вот да, именно вонючий. И чтобы тебе с машиной своей сладить, да в столб не впечататься, да еще, не дай бог, не задавить какой-нибудь кошки, ты газом, газом затравишь и себя, и всех вокруг. Вроде все удачно, все живы, а выходит, что уедешь, заберет тебя твоя машина подальше отсюда – и все вздохнут с облегчением.
Мать перестает умирать. Вероника приносит неплохие деньги. Тетку тоже понемногу отпускает, она приживается в доме, меньше суетится, пытаясь угодить матери, и будто отступает на пару шагов. Жизнь налаживается, не считая тех моментов, когда мать начинает вдруг воспитывать дочь. Вероника удивляется, немного отраненно, по-редакторски, тому, как мать использует образы, сравнения и другие литературные приемы. Дочь прикладывает все силы, чтобы не допустить до сердца стрелы ее умело заточенных и ядовитых слов.
Мать как-то изрекает в порыве нежности, которая иной раз хуже ссор, что в дочери соединяются творческий талант и не менее творческое желание все разрушать. Вероника потом долго думает о сказанном. Оно падает непереваренным куском на дно души. Она мысленно спорит с матерью и не желает соглашаться с тем, что где-то там, на краю сознания, горит, подмигивая красным, сигнал «правды».
Ей иногда кажется, что у нее растут клыки. Вот так сначала чешутся десны, чуть-чуть, потом сильнее, а затем, разрывая плоть, вылезают те самые клыки, как у вампиров. Вероника почти наяву видит кровь фонтаном и то самое превращение, когда и страшно, и дух захватывает от наступающих перемен. Еще чуть-чуть – и она вцепится матери в руку. Нет, не в руку. Куда там полагается? Надо куснуть в шею. Подойти сзади, когда мать отвернется, ворча и пиля ее, непутевую дочь, и впиться зубами. И тогда Вероника изменит ее, изменит безвозвратно, заставит стать такой же, как она сама. После этого, возможно, на уровне вампиров, семейки вампиров, с тайной, скрытой ото всех, они начнут иную жизнь. Эта жизнь будет теплой, как кровь, и бережной друг к дружке. Тогда и жертвой, если уж так необходимо, станет кто-то иной, из внешнего мира.
Тетка же любит вспоминать прекрасную и стабильно защищенную жизнь во времена Советского Союза. По ее мнению, самым страшным катаклизмом ХХ века стало именно крушение страны, которая и войну выиграла, и в космос полетела, и была оплотом всего человечного в противовес жестокосердному капиталистическому миру. Вероника иногда ее подначивает, напоминая о том, что тогда и бога не было, а за религиозное рвение в нынешнем виде тетку бы наверняка ждали неприятности. И это в лучшем случае. Тетка машет на племянницу руками, как черта прогоняет, и потом грустно качает головой. Она давно поняла, что достучаться с божьей истиной до сердца что одной, что другой женщины в этой нерадостной квартире у нее не получится. «Вот ведь и грызутся поэтому, – думает она, – нет света в них, нет света в душе. Атеизм, он все разрушил, а открыть новое знание для себя не умеют… Не хотят».
Матери все равно. Когда-то она лениво поругивала СССР, сидя в курилке своего НИИ, восторгалась французскими духами, если удавалось достать. Когда не стало ни того, ни другого, мать переключила внимание на подросшую дочь и мексиканские сериалы. Круг замкнулся.
Тетка часто говорит и о недавних 90-х, как обманули, как разрушили, как наобещали, как наворовали и бросили. Это любимая тема. Девяностые разломили мир на части. Вероника тут не спорит. Она уже привыкла уносить и выбрасывать потихоньку те слова, которые могли бы, не удержи она их на лету, разрушить вечерний мир. Вероника успела получить что-то пригодное для жизни еще в конце советского времени. Правда, полностью, как она это видит, выросла именно из того калейдоскопа открытий и руин, на которые были щедры девяностые, эпоха перемен.
Если смотреть с позиций сегодняшней компьютеризации, в девяностых у всех и всего, даже у румынской обуви, сбилась в одночасье программа. По экрану новой жизни поползли сплошные фосфорицирующие пунктиры и иксы. Состояния наживались и рушились, валюта обналичивалась по цене потерь. Казино дразнили неоновой рекламой, превратившей вертолетный Калининский проспект в бродвейский коктейль Нового Арбата. Бульонные кубики «Галлины Бланки» придавали новый вкус привычным, давно набившим оскомину блюдам. «Ножки Буша» медленно уходили в сторону провинциальных радостей. А Москва, притягивающая тогда все мировые страсти в убыстренном ритме, взрывалась ночными «разборками», обрастала магазинами-киосками с цветами и пробовала новые вкусы разноцветного алкоголя.
Сложно восстанавливать время или то, что существовало в том времени. Вот CD к примеру. Первый свой компакт-диск Вероника помнит очень хорошо. Француженка Милен Фармер. Она услышала ее голос в подземном переходе. Пошла за ним, как дети за дудочкой гамельнского крысолова. Денег тогда не было совсем. Она выгребала из карманов покрасневшими от холода пальцами смятые бумажки с бессмысленными нулями. Все равно не хватало. Продавец, молодой кавказец, сначала с ухмылкой, а потом с сочувствием ждал. «Бери уже так, за сколько есть, – сказал с нетерпением и великодушием. – Ты будешь его, Милена, слушать и думать про меня, красавица!»
Он, наверное, и сам был готов о ней думать. А что такого? Человек подневольный. Был бы это его бизнес, не сидел бы в продуваемом ветром переходе с осклизлыми стенами под синюшным светом мигающих ламп. Но Вероника, ошалело благодарная, уже бежала с диском в руках к метро, пытаясь упихнуть квадрат пластика в сумку, как всегда, полную книг.
А до этого дисков не было. Вообще. Позже, вечером, Вероника вспомнила кавказца, улыбнулась. Подумала о нем, слушая Милен Фармер, но недолго. Музыка и та черная птица с обложки уводили ее куда-то далеко, в незнакомую жизнь с иными нотами и чуть приправленную французским флером очарованности и недостижимости.
Девяностые скатывались в неопределенность. Они остались в памяти рваными кусками: то веселыми и бешеными, то полуголодными и темными. Наступал новый век. Он вскакивал на подножку – задорный, молодой. С ним хотелось сбежать. С ним можно было ехать на край света – пока рельсы ложатся.
Город набирал силу, менял кожу. Всюду шли стройки, росли красивые здания, расширялись улицы, укладывались плитки перед офисами, бизнесмены щеголяли Мерседесами, дети шли в школу с яркими ранцами.
* * *
У Вероники теперь есть постоянная работа. Она вдыхает утренний воздух и старается не опаздывать. Вроде все хорошо, все, как у всех. Она подумывает купить себе маленький автомобиль, собирается с Леной в Египет. Если тетка отпустит, конечно. Но пустота в сердце ничем не заполняется. Вероника делает вид, что занята, а она и правда занята, вполне довольна, покупает себе наконец маленькое черное платье и готова к вечеринкам. И каждый раз уходит с них раньше всех. Скучно. Не то. Слишком шумно, слишком официально, слишком панибратски, слишком громко, слишком много незнакомых людей, слишком много взглядов, слишком… чужое.
Ее душа давно скукожилась. И со временем она начинает напоминать сушеную хурму, которую Ника когда-то пробовала в гостях у Веры. Там всегда угощали чем-то интересным – то экзотическими фруктами, то нечитаными стихами Мандельштама. Если прокусить, наверное, шершавую кожуру, душа окажется внутри ностальгически сладкой на вкус и тающей холодком. Но Вероника не позволит ее тревожить.
Она наблюдает, как люди вокруг вдруг потянули руки ко всему, до чего смогли дотянуться. Как будто все подписали договор с дьяволом: вы делаете, что хотите, – мы молчим и тратим деньги. Мы так давно этого хотели. Мы далеки от политики. Вон новый клуб открылся. Джаз? Ретро? «Аквариум» приехал? Жизнь, полная удовольствия. Только подноси. Только успевай.
Веронике не с кем обсудить свой «насупленный» характер. «Что со мной не так»? – спрашивает она зеркало. Ответ она знает и из-за этого еле сдерживается, чтобы не расколоть свое недовольное отражение на кучу мелких и острых Вероник. Но мало-помалу она учится улыбаться посторонним людям, входя вслед за веселой Леной на вечеринку, и поддерживать разговор для женщин. Она даже начинает получать удовольствие, оставаясь с каждым разом все дольше среди напыщенных владельцев автозаправок и длинноногих красавиц с отведенным мизинчиком. Не отвечает на ворчание тетушки и почти не замечает язвительных колкостей матери. Да и стабильные деньги меняют многое.
глава 9.
Потерявшийся тромб
Песчаный возраст, зыбучий, пограничный, то жестко-мокрый под ногами, то утекающий, затягивающий. И обратно уже не вернуться, и вперед идти трудно, тормозно. Есть возраст солнечный, когда для счастья достаточно света дня. Его сменяет возраст надежд и свершений. Но если не успел или обронил что-то важное, без чего тебя и нет толком, наступает он, песчаный возраст. Сначала рыжей пылью, сирокко, мелкой крошкой, а потом и не заметишь, как намело целую французскую дюну Пила.
Магическое число, которое для многих повернулось к будущему упругими ягодицами, у запоздавших еще топорщится округлыми грудками вперед или ложится двойным воротничком на платьице а-ля «детский утренник». Тридцать три. 33. И пока Вероника удивляется быстротечности времени и размышляет о «земной жизни, пройденной наполовину», идеальные полукруглые формы распадаются. И понеслись, набирая галопом скорость под материны окрики, разномастные, потерявшие смысл цифры: сбивающая ритм четверка, рваная пятерка, шестерка, полная пессимизма… А вдоль дороги расплываются в туманном нигде лица случайных партнеров, одноразовых, как Tampax.
Мать говорит, что к Веронике нельзя пробиться через ее высокомерие, через молчание, скрытность и что-то еще, похоже, эгоизм. Однажды бросила, что дочь выстроила стену похлеще средневековых замков, что ее носит где-то в иных сферах, откуда больно падать. Скажет вот так какую-нибудь гадость – и смотрит с ожиданием, с вызовом, с уже заготовленной обидой. Одиночество в плоской квартире на втором этаже с нежилой нейтральной территорией-гостиной распадается надвое. Тетушка старается, соединяет, умиротворяет, но ей не под силу сделать обитателей квартиры счастливыми.
* * *
А потом матери не стало. Сказали, что тромб. Какой-то осколок в прошлом живой, весело бегущей вверх и вниз по организму крови, приплыл не туда и заблокировал уставший к этому моменту ток. Вероники не было дома. Ее не было ни днем, когда во всю кипела работа над важным рекламным заказом чрезвычайно капризного клиента, ни ночью. Случайный вечер, куда позвала вездесущая Лена, чтобы расслабиться и скинуть, как тесные туфли, напряжение последних недель, синел за городом среди высоких деревьев. Там и заночевали.
Дом оказался большим, только что отстроенным и полупустым, с наваленными матрасами в просторных комнатах, со сделанной на заказ лепниной на потолке и нишами с подсветкой по углам. Между лестницами в лобби, как называл это пространство хозяин, стоял бильярдный стол. Вероника впервые видела такой дом. Хозяин ей подливал и подливал. Она, уставшая, задремала, откинувшись на большие в восточном стиле подушки. Потом почувствовала, как ее несут, приоткрыла склеивающиеся веки и обвила руками шею того, кто нежно целовал ее в щеку.
Утром проверила телефон, оставленный где-то там, внизу, среди подушек и разбросанных, сероватых в неярком свете тарелок и чашек. Десять, а то и больше пропущенных звонков от тетки.
«Что ей надо? – раздраженно подумала Вероника, собирая свои вещи, а заодно и грязную посуду. – Небось мать снова что-то хочет или дурит по своему обыкновению. Вынь да положь ей какую-нибудь раннюю клубнику, или вишневый сок, или соленый миндаль. Давно ли бананам была рада…»
Главное, что ее занимало в этот утренний час в безлюдно-сонном доме, – как ей себя вести. Веронике необходимо было понять, положила ли минувшая ночь начало серьезным отношениям с хозяином или стала очередной минутной остановкой, как туалет на автотрассе, на его пути в совершенно иную сторону.
* * *
Когда все было закончено, похоронный агент рассказал, где можно будет получить урну с прахом.
Вероника сидела на поминках в стороне, давая возможность тетушке и набежавшим откуда-то малознакомым людям все готовить и убирать. Они дружно расставляли посуду, собирали посуду, мыли посуду, роняли посуду. Сначала делали все молча и траурно, а потом, забывшись, начали галдеть, с радостью обсуждая общих знакомых и их детей с давно не виденными троюродными и вообще не понятно какими сестрами. Ее никто не трогал. Лишь тетка Полина гладила и гладила ее руку, пытаясь ей дать тепло, поддержку в неожиданном горе.
Горя Вероника не испытывает. Она вообще ничего не чувствует. Только иногда, выныривая из мутной прозрачности этого странного дня, схватывает судорожно воздух, вздрагивает, оглядывается и ждет едких слов матери в свой адрес. Их, как ни странно, нет.
Она выходит на балкон. Вечереет. Ворона, обхватившая скрюченными когтями перила, отодвигается и с опаской смотрит на Веронику. Улетать она вроде бы и не собирается, но ее готовность к опасности дрожит на конце каждого перышка – молниеносная, взбитая, генетически выверенная вороньими предками. Это ж целая наука – жить рядом с людьми. От людей ведь не только еда, от них можно ждать чего угодно.
Вероника пододвигает птице крошки. Та недоверчиво косится на нее круглым черным глазом, но расстояние кажется слишком рискованным. «Ну не хочешь – как хочешь», – думает Вероника и тут уже забывает о вороне.
Она смотрит на улицу, на окна напротив, которые открываются со скрипом, поздно просыпаясь после зимнего застоя. Город дышит по-весеннему, поскрипывая, будто разминает затекшие суставы. Воздух в голубой свежести подрагивает, как та ворона, которой хватает-таки смелости ухватить кусочек хлеба и быстро ретироваться. Потом то справа, то слева проносятся мимо Вероники и вороны разные запахи. Вон там жарят картошку, а там – то ли курицу, то ли индейку запекают в духовке, а тут вон что-то подгорает… Удивляется тому, о чем она сейчас думает, оставляя грустно прощающихся родственников за спиной. Матери больше нет, а она про подгоревшую еду в окне напротив…
Запахи все равно мешают. Они рассказывают о жизни большого, опутанного проводами и магистралями мегаполиса, о вечерних кухнях, куда, незло поругивая забывчивость хозяйки и жесткость оставленного без присмотра мяса, стекается семья.
За пару дней до смерти мать вдруг спросила: «Вера, а почему ты со мной не разговариваешь? Мне же одиноко, как ты не понимаешь? Нам когда-то сказали, что нужно иметь детей. А любить не научили. У кого-то получилось, у кого-то нет…»
Вероника хотела было уточнить, а кто, собственно, должен был учить любить? Все привыкли обвинять войну, коммуналки, родителей… При равных исходных данных один вырастает сволочью, а другой не может написать донос даже при угрозе жизни… Или все-таки нет никаких равных данных? Нет вечно сияющего нуля, от которого отсчет? Она молчала, даже не отреагировав на «Веру», чтобы в кои веки просто выслушать. Голос матери ей казался щелкающим пустотой кошельком адептов ХХ века. Почти каменного века. Что уж сейчас вспоминать? Это как водрузить на площади памятник Сталину! Такого просто быть не может. Поезд прошлого давно ушел, и рельсы разобрали.
– А что цепляюсь к тебе или дергаю, так это от старости, от того, что будущего больше не существует. Ты представляешь себе жизнь, в которой нет будущего? – Мать посмотрела в сторону, моргнула, потом еще пару раз, но предательская влага все же выползла и утонула в морщинках. – Старость, знаешь ли, делает мир все меньше и меньше, плющит его, а под конец зажимает между стенами своей комнаты и близкими. А близкие… Их-то как раз и нет. Каждый на своей волне, на своем клочке времени, как на лестничных площадках разных этажей. Вот ты есть у меня, казалось бы, живем вместе. Ты ходишь рядом, говоришь по телефону, приносишь продукты. Вчера вон обсуждали, когда сможем купить новый холодильник… Но нет, на самом деле тебя нет. Ведь раньше было все иначе… Помнишь свою юность? Как ты всегда приводила домой друзей? И не стеснялась. А теперь… Никто у нас не бывает. И где друзья? Все друзья исчезли – и твои, и мои.
* * *
Мать забирала, утягивала, как мышь в норку, запасы ее жизни. Вероника видела, что позволяет ей это делать. И ненавидела себя. И не прощала мать. Все кругом у них, у пожилых, в долгу. Прожитые ими годы тяжестью обрушиваются на других, на тех, кто оказался рядом. Из-под этих чужих завалов выбираются лишь самые сильные.
А старикам так хочется еще ощутить тот давнишний вкус желаний! Ведь эти, пропитанные нынче насквозь скукой и бессилием, и не желания вовсе. Жизнь расползается под руками, и ее не собрать. Так и хочется хоть немного переложить кислоту дней с уже заметным за зеркалом концом на этих молодых вертихвосток, виновных лишь в том, что пока еще не видят темной пустоты по ту сторону.
Вот и мать так же… Ее дни понемногу сворачивались поначалу в ковер, который иногда еще выносили на снежок или пылесосили. Потом они сжимались, уседали, пока не превратились в севшую на пару размеров кофту. Такую теперь можно только убрать подальше, на верхнюю полку – вроде и не наденешь, но и выбросить жалко. И под конец эта жизнь, или то, что от нее осталось, стаптывалась мятой бумажкой от давно съеденной конфеты. Она валялась в комнате с затхлым воздухом, обидами на дочь и ненавистными, навязчивыми окнами.
Вероника вдруг с болью понимает, что мать за последние несколько лет ни разу не вышла на улицу, на лестничную площадку. Даже не постучалась к соседям, за солью там или просто поболтать. Только после смерти ее тело, а потом и душа оставляют и дом с блочными стенами, и железную дорогу, лежащую внизу и подтекающую стальным рельсом, как ручьем, и город, который не заметил ее ухода.
* * *
Темная и тихая квартира растянулась от одной стены до противоположной. Из нее, каждый в свою очередь, в течение десятилетий выбывали люди. Сколько их тут было? Кто здесь жил раньше? Никто уже не скажет…
Вероника остается одна. Да, наезжает и даже живет по несколько дней тетушка. Вероника ей тихо и благодарно рада, что не мешает так же радоваться и ее отъезду.
А потом приходит тоска. Отмахнуться, сделать вид, что это неважно, и пойти дальше становится все невозможнее. Тоска заглядывает в лицо Вероники по утрам, стоит за спиной, мешает выбирать яркую одежду, оттягивает вниз сумку вечером по дороге домой…
Веронике хотелось бы спрятаться в рутине дней, застрять рыбой в штопаном неводе, рисинкой в дуршлаге. Она ставит себе самые простые цели: чтобы кофе не убежал, чтобы джинсы оказались без пятен, чтобы успеть на троллейбус. Как будто что-то большое, цельное, устойчивое, как старое пианино, вдруг рассыпалось на дощечки, клавиши, звуки. Возвращаясь с работы или после редких, случайных свиданий, она первым делом всюду зажигает свет. Так квартира оживает, теплеет, разные пещерные темные образы исчезают, а гундеж телевизора создает на короткое время, пусть даже только на этот вечер, жилой уют.
Жизнь, совершив небольшой поворот, пошла себе дальше, не продавливая еще душу вмятинами возраста. Вероника бредет по ней с тяжестью на сердце и с ворохом материных вещей, разбор которых она каждый раз оставляет на потом.
глава 10.
Ад
Ад у каждого свой, персональный. Как собственная зубная щетка. Он есть и у тех, кого объединяет то, что называется семьей. Ад случается, как погодное явление. И как гроза или вьюга, он может помаячить где-то вдали, испугать, дохнуть страшным, но пройти стороной. А то еще способен разрастись, потерять форму и стать коллективным, с врагами вокруг, по периметру адских, невидных глазу границ. Ад – это ты сам. Не другие. Решение как ключ, выбор как дверь. Или тот камень, на котором сидит вездесущий ворон: «пойдешь направо – коня потеряешь…»