
Французское счастье Вероники
Близки они не были. Мать посмеивалась всегда над суматошной Полиной, устремленной мыслями в коммунистическое будущее. Называла малахольностью ее желание всех облагодельствовать. Полина никогда не обижалась. Теперь это оказалось кстати. Мать ожила. Вероника тоже. Несмотря на наличие в доме постоянного постороннего присутствия, она вздохнула почти полной грудью, насколько позволяли постразводные обстоятельства и нескончаемые колкости матери.
Так жизнь зашла на новый разворот вместе с новым веком, взбежала по рассветным улицам на московские холмы и понеслась теперь, резво подбрасывая ноги, как молодая кобылка. Тетка уходила, приходила, готовила, кормила, оставалась ночевать, чтобы утром охватить своей заботой даже сонную Веронику. Мать помыкала Полиной и, закатывая порой глаза от постоянных споров и излишней суеты вокруг ее дивана, была счастлива вручить ей все заботы о самой себе.
Вероника не то чтобы обрела свободу, но получила наконец некоторую дозу кислорода. И его живительная струя потекла по кровотоку ее души. Не болезни, не катаклизмы – ударом для матери стал ее развод. Женщина не могла простить Веронике собственных несбывшихся ожиданий, обрыва ее недолгого, но столь долгожданного покоя с мужчиной в доме. Пусть этот мужчина и был чужим, дочерним, пусть не совсем таким, как виделось матери в мечтах. Но она с первого момента восприняла его как свою собственность, как гавань, как семейную идиллию и гордость. Правда, дочь подкачала. Не сберегла, вертихвостка, такого положительного парня и накатанную жизнь под мужским плечом. Так вместе с разводом дочери рухнул весь мир матери.
Вероника удивилась. Она сгребла в сторону руины несостоявшегося счастья, постаралась переступить через них и пошла бы себе дальше, если бы не мать. Нет, ни инфарктов, ни инсультов не случилось, но мать слегла и впала в депрессивное состояние с всплесками истерической и полубезумной агрессии. Врачи не находили ничего критического. «Все более-менее, в соответствии с возрастом, – говорили они, – может, попить успокоительное, витамины. Вот вам рецептик для лучшей работы сердечной мышцы. А давление – уж извините – сами понимаете, уже никуда не деться, да и сосуды тоже… Хорошо бы лечь в стационар, пообследоваться, подлечиться».
От больниц и разных клиник мать наотрез отказалась. «Сами справимся», – она посмотрела на дочь. Дочь стояла у двери, подпирая косяк, и ждала окончания очередного визита. Ей казалось, что мать подпитывается чужой энергией, вниманием к себе и своему здоровью, которое вроде бы и ничего, но кто там его знает наверняка… Совершенно очевидно, что мать пыталась построить шалашное подобие жизни на том пустынном берегу, откуда дочь не только прогнала мужа, но и сама того и гляди, сбежит. И этого допустить было уже никак нельзя.
Вероника уже задыхалась, разрываясь между домом и поиском стабильного дохода. Дочь отрабытывала свой развод. Тетушка появилась как нельзя кстати. Она приехала и связала женщин, предъявляющих друг другу счета, той нитью глуповатых вопросов, непонимания, наивности и желания помочь, на которые было сложно не ответить. И это объединение разобиженных обитателей, разбросанных по разным углам вытянутой квартиры, откликнулось со временем размягчением стоящей колом, накрахмаленной до белесой еле сдерживаемой ярости, домашней атмосферы. Потом подтянулись общие чаепития, худо-бедные разговоры о новостях, погоде, общих знакомых, планах по ремонту кухни с подтеками на потолке…
Дав себе разрешение отойти в сторону, получив немного времени в личное пользование, Веронике удалось найти работу. Как-то вдруг все сложилось.
глава 4.
Рискованность предприятия
Прямо рядом со светофором, на перекрестке, можно спуститься по скрипящей деревянной лестнице. Потом, поглядев налево-направо, с замирающим от рискованности предприятия сердцем, перебежать по дощатому настилу рельсы и шпалы, как на каком-нибудь далеком переезде. Поезда нечасто проходят по этому странному внутреннему соединению вокзалов.
Когда-то у Вероники на той стороне от железной дороги, среди уже – и не вспомнить, которой по счету, – улиц Ямского поля было дело. И дело оказалось запоминающимся – не то чтобы любовь, но первый сексуальный опыт. Ей уже просто хотелось к моменту окончания института стать, как все. Подвернулись и парень, и случай. Правда, романтический прорыв с дорогой через железку от дома к дому закончился быстро, как раздавленный поездом.
Сексуальность взрывалась под руками, требуя немедленного воплощения в жизнь. Гормоны становились видны невооруженным глазом. Нетерпение покалывало потеющие ладони. Вероника мечтала побыстрее отбить от своей жизни ненужные куски советского женского воспитания. Ей виделась свобода, при которой она станет крутить хулахуп отношений, впуская лучших и снисходя к неудачникам. Их тоже можно было бы немного покрутить, так, из спортивного интереса.
Ключом к легкости и радости жизни должен был стать разрыв к чертям тонкой биологической материи. Сколько можно обнимать, обхватывать саму себя по ночам, а потом засыпать на узкой кровати, представляя иные, жарко мужские объятия? А сколько неплохих возможностей было упущено в студенческие годы из-за ступора неуверенности, нависшего черным крылом «нельзя» и стыдного «что скажет мама»?
Все вокруг тогда, в то лето, дрожало и вибрировало под многовольтным напряжением влюбленности. На перекрестках обнимались выпадающие из временного кондоминиума сверстники. По ночам взвывали сиреной коты. Молодые пары с умилением смотрели на басом орущего в коляске новорожденного, как на чудное чудо. Даже голуби переставали на время драться из-за крошек и целовались… «Я рассердился больше всего на то, что целовались не мы, а голуби…»[1] Да, именно так и было.
Сдавливало колючей завистью и вонзалось в сердце очередное обручальное кольцо, на этот раз – у последней незамужней однокурсницы. Первые, самые некрасивые, уже давно там побывали, а некоторые даже вернулись обратно – кто с ребенком, кто без. Бежали быстрее всех, чтобы не упустить, чтобы, как курицы в порыве выполнения своей генетической программы, успеть снести яйца… Это слова Веры. Как они с Верой потешались над ними! И как Веронике тайком тоже хотелось крутить небрежно на безымянном пальце тоненькое колечко принадлежности к взрослому и таинственному миру… Вере, правда, она не говорила об этом. Она никому не говорила и смеялась, изображая этих куриц.
«Вы злые, девочки, – поддевала их мать Вероники, обожающая сидеть с ними на кухне. – А ты сама, Никочка, лучше бы подумала о том, чтобы вовремя выбрать… Хватит уже прыгать по разным компаниям, сосредоточься… Вон Маргарита Петровна хотела познакомить с племянником. Он аж из Америки готов был приехать – на тебя глянуть. Почему не согласилась? Не надо сводничества? Сама, сама… То один женатый козел, то другой не пойми кто… Вера, а ты что молчишь? Хоть бы ты ей сказала! Пора быть серьезнее! Вертихвостки»!
Мать называла ее тогда Никой. Это сейчас она Верка. Мать специально так…
Да-да, они с Верой смеялись над однокурсницами с чувством превосходства, с высокомерием свободы от всяких матримониальных условностей. Правда, всеми достоинствами, позволяющими себе подшучивать над простыми и наивными дурнушками, обладала только Вера. Она небрежно бросала миру свою красоту, как сумку с книгами увязавшемуся однокласснику. И мир восхищенно подхватывал ее, появляясь в виде то красавца-кавказца с «Арагви» и ящиком мандаринов, то скромного юноши из МГИМО с каким-то чумовым шарфиком из самого Парижа…
Вероника, у которой и имя-то было с довеском, а не звучное и пропорциональное, подтягивалась за Верой. Ей было немного не по себе – она понимала, что примерила не свое платье. И чуть завидно. А может быть, и не чуть. И те яркие чувства, которыми Вероника приросла к подруге, она не испытывала никогда и ни с кем. С уходом Веры из ее жизни все внутри смазалось и усохло. Платье, ставшее почти собственной кожей, соскользнуло с плечиков и, как чудеса у Золушки в полночь, превратилось в золу.
Но тогда Вероника пропускала ворчание матери мимо ушей и уносилась с друзьями то в очередной поход по Кавказу, то спонтанно в Питер на ночном поезде. Просто время еще не пришло.
И вот теперь, в исполнении намеченной инициации, Вероника переходила по деревянному настилу и возвращалась тем же путем. Светофор подмигивал. Троллейбусы замирали перед переходом, большие, прирученные, добродушные. А один раз она просто осталась с другой стороны, чтобы изменить течение жизни и исправить ее запоздало недовинченные винтики.
Порыв желания был ожидаем, отозвался в ней чувственным прикрытием глаз с абсолютно трезвой мыслью: диван скрипучий и не вполне чист. Таким он и был, но хозяина это не беспокоило. Его руки расстегивали, забирались под, снимали, сбрасывали, ласкали. Вероника приоткрыла глаза и пожалела об этом: то, что она увидела, оказалось неожиданным. Форма – ладно, не девочка поди, но размер! Но жуткий фиолетовый цвет! Ей совершенно не хотелось иметь к этому отношения. Правда, отступать было поздно. Тогда она побыстрее снова закрыла глаза и постаралась стать тем, чем принято. Что уж тут, сама вызвалась совершить то, чего от женщин ждут миллионы лет. Они, наверное, несут это в себе на уровне ДНК с пещерных времен.
Партнер ошалел от чувств, прилива крови и того, что произошло. Он был поражен неожиданной ненакатанностью процесса. Избранный для совершения прорыва отнес Веронику в ванную и подвывал за дверью. Вероника пребывала в неглубоком трансе, но под холодной водой быстро пришла в себя и привычным движением просто смыла кровавые подтеки. В полутемном коридоре были свалены то ли покрывала, то ли старые пальто, то ли и то, и другое. Она перешагнула через тряпье поступью королевы. Не заметив тянущихся к ней рук, не глядя в смущенные, молящие о прощении глаза, Вероника прислушивалась к себе. Потом сказала: «Пойду я, наверное, мне пора».
Он был готов ее нести до дома на руках, по тому самому деревянному настилу под отдаленный свист поезда или накатывающие сверху звуки улицы. Шум привычной городской жизни стал иным. Вероника, сдерживая восторженное биение сердца, дерзко смотрела на мир вокруг и точно знала, что теперь все изменится. Еще она знала, что ничего не расскажет Вере. По умолчанию, подруги, даже не принимая в расчет кавказца и редких Вероникиных приятелей, уже давно вошли во взрослую жизнь, которая позволяла смеяться над дурочками с колечками.
Выглянув в окно своей комнаты часа через два, уже в ночи, ей показалось, что среди кустов маячит его белая футболка. Он ждал, переживал. Удивленный до сих пор неожиданным эффектом, он чувствовал в себе набухающую в разных местах ответственность и рисовал будущее с Никой, которая его чем-то зацепила. Назавтра он заявился с букетом огромных белых роз для торжественного предложения руки и сердца.
Вероника обещала подумать. Розы были поставлены в вазу под материны ахи и долго сохраняли свежесть. А она уехала после защиты диплома в экспедицию копать курганы IX века где-то в верховьях Волги. Когда вернулась, новизна переживаний спала, стерлась, заменилась новыми, уже более осознанными, с открытым и освоенным удовольствием. Потом и отношения начала лета затерлись среди других дел, людей, впечатлений, пока полностью не исчезли, как те белые розы. Остался в памяти лишь фиолетовый цвет. Вспоминалось и блеклое продавленное ложе, покрытое, как потертой попонкой, равнодушной убогостью квартиры на одной из улиц Ямского Поля. Над всем этим заскорузлым убранством, несмотря на любовный порыв, оглядкой всполохивал страх – Вероника боялась, что обязательно кто-нибудь войдет.
Мать потом рассказывала, что стала почти что свидетелем потери дочерью невинности. «Вот тут, тут, прям на этом самом диване оно и произошло», – рассказывала она тетке, показывая рукой, как в музее, на один из экспонатов непутевой жизни дочери. – И ведь не стыдно ж было! Могла любого приличного парня оттолкнуть – прыгнула-таки в постель до брака-то! А этот – удивительно, но нет, не оттолкнулся. Даже наоборот – приходил! И просил! И меня просил, умолял: хочу жениться на вашей Веронике! Я для нее все сделаю! А эта вертихвостка посмеялась и убежала с подружками то ли в очередной театр, то ли на пьянку. Нет, ну ты представляешь? А потом она отправилась с рюкзаком какие-то могилы копать. Вот и докопалась до одиночества. Подружки все в порядке, все в шоколаде! Мы ведь не так ее воспитывали, правда?»
Тетка кивала с понимаем и чуть расширенными от ужаса глазами. Вероника мать не переубеждала. Бесполезно. К причитаниям про свою непутевость она уже привыкла, а остальное… Да и какая разница, какой именно диван принял на свои покачивающиеся ножки ее девственность? Даже нет разницы, чья тогда была квартира.
* * *
Вероника видит свою комнату каютой огромного судна. Она привыкла к уличному шуму, как к волнам за бортом. Даже при закрытых окнах он точно сообщает, какая снаружи погода, то хриплым чириканьем весенних воробьев, то мокрым шелестом шин, то подхрипывающим на светофоре торможением грузовиков. Загруженная траспортом, полная угловатой некрасивости, улица тянется до вокзальной площади. Вероника не любит ни ее блеклых красок, ни ее гула, ни ее запаха окраинности.
К площади Вероника выходит переулками, сходящимися под углом на развороте трамвайных путей. Теперь трамвай отодвинули, рельсы с гусиными лапками стрелок разобрали. Там идет стройка. Старообрядческая церковь выглядит потерянной. Она осталась без поддержки двухэтажных заставных построек – их снесли первыми. Потом на их месте открыли бензозаправку, которая тоже долго не продержалась под натиском нового застройщицкого аппетита. Церковь, как старушка, становится меньше ростом – вокруг растут здания, как сорняки-мутанты, захватывающие и подминающие под себя квадратные метры, пухнущие в цене.
Веронике хочется позвонить старым друзьям, сесть на метро и помчаться туда, к ним, чтобы все-все обсудить, пожаловаться на жизнь, на мать, на свое неказистое существование. Она бросает взгляд на вход в метро, на толпу привокзального народа и нащупывает мелкие деньги в кармане. Вместо того чтобы спуститься под мост, она поворачивает налево, идет по краю площади, как по берегу моря, и выходит на Тверскую. Там кипит совсем иная жизнь. Вероника думает, что и одета как-то не так, и у нее нет цели… Потом ее затягивает полноводный людской поток. И вот он уже несет праздную Веронику вниз, туда, где прохожих становится все больше, где день взрывается радостными приветствиями, где один за другим открывают двери новые магазины с высокими окнами витрин. Город дышит безмятежной и безличной свободой.
глава 5.
В полудреме
Время нарезает круги, оставляя на каждом зарубки, уплотнения, пустоты. Мать, освоившись в теплой тетушкиной заботе, говорит: «Жизнь проходит зря, посмотри на себя! Живешь, как дышишь, но в полудреме. Ладно хоть стоящую работу нашла, но это же не все! Это не может быть всем! Зарылась в свои книги и переводы, как крот. А люди? А простое женское счастье? В чем смысл твоего ежедневного существования?»
После этой цепочки риторических вопросов обязательно следует цитата из кого-то великого, Горького, к примеру, с его «мещанами» или «дачниками». А то потом ткнет в нее еще кем-то выгодным, кто рекомендовал отдавать себя другим каждую свободную минуту. Вероника помнит, что тетушка читала тогда матери вслух Ричарда Баха, его «Чайку по имени Джонатан Ливингстон». Гордая птица, восставшая против той самой бессмысленности бытия, бросившая вызов стае, сумела пролететь лишь несколько глав и упала, когда тетушка услышала мерное похрапывание матери. Смахнув слезу, тетка взяла купленную Вероникой книгу и уехала домой, чтобы спокойно прочитать и разобраться в смысле жизни.
Мать же, оставшись без философских притчей, не получая удовлетворения от научившейся ей не отвечать Вероники, устраивается на кровати с подушками. Дожидается, когда непутевая, безрадостная дочь уйдет, и включает любимый телевизор.
О смысле своего существования Вероника не хочет думать, как не хочет читать и втиснутый в современную обложку экзистенциальный эксперимент Баха. Ее раздражает популярность прописных истин, рассчитанная на растерявшихся в нынешней реальности.
Она снова думает о том, как ловко можно скроить новое пальто из старых лоскутов, когда никто сегодня не хочет ломать мозги над Шопенгауэром или Кантом. Нет, она, конечно, заглянула в книгу, чтобы отыскать там ответы, обещанные популярностью произведения. Оказалось, что чайка машет крыльями и решает свои проблемы с коллективом, со стаей совершенно по-заратустровски! Но об этом лучше вообще никому не говорить. Вот уж точно: «многие знания – многие печали»…
Первый раз она поняла, что люди не хотят знать лишнего, разрушающего их компактный уютный мир, когда попыталась открыть глаза на самую что ни на есть правду закадычной подруге Вере. В нашумевшем тогда фильме «Асса», который они ходили смотреть в кино, наверное, раз пять, она услышала свою любимую мелодию с пластинки лютневой музыки какого-то, теряющегося в сумраке сводов монастырей, XVII века.
– Гениально! – шептала тогда в темноте Вера и сжимала ее руку. – Под небом голубым… И подниматься на фуникулере над Ялтой, над морем…
Они еще грезили романтикой, только-только приоткрывая огромный мир взрослых, и мечтали о любви. Вероника не могла промолчать. Еле дождавшись заключительных кадров, она начала объяснять подруге, что музыка не из сегодняшней Ялты, даже не из нынешнего столетия. Она потащила ее к себе домой и уже хотела поставить в доказательство пластинку, как подруга в этот момент ее почти возненавидела.
– Не надо мне никакой лютни! Не хочу ничего слушать! Замолчи! Ты только все портишь! Ты все уничтожаешь! Зануда! Книжный червь! – кричала она, вырывая руку.
Вероника так и осталась стоять тогда в одиночестве с пластинкой в руках. «Это же правда! Это же логично – дойти от истоков», – твердила она удивленной матери, поспешившей на крики и возмущенное морзе Вериных каблуков по лестнице. «Кому нужна твоя правда? – спросила мать. – Так только всех друзей растеряешь».
Да, слушать мать с повторяющимися наставлениями и обвинениями Веронике и сейчас не очень нравится. Правду она за это время постаралась немного размыть, сначала болезненно морщась, а потом и попривыкнув к ее сточенной неяркой тени.
Теперь ее жизнь, полная дел и чувств, требующих медленной реставрации, идет себе и идет. Вероника же двигается параллельно с ней, как по улице вдоль железнодорожного полотна. Где-то черкают по ней пунктиры пешеходных переходов, гремят большегрузы, а впереди перед площадью возвышается мост с каменными тяжелыми основами. Под него, в жерло туннеля, заезжает транспорт, спешат люди, скатывается зимой поземка. Не оправдала она материных надежд, не оправдала.
Мать всегда мечтала, чтобы у Вероники была семья. В мире, в котором росла Вероника, получение среднестатистического образования виделось процессом накатанным, обыденным. Целью было теплое место в каком-нибудь НИИ или хорошей библиотеке. Несложно обрести, нетрудно работать, жить не мешает и конфликтов не создает. А вот найти правильного мужа – настоящая серьезная мишень, в стрельбе по которой нужно практиковаться с раннедевического возраста. И да, это важно. Такие разговоры не допускали ни усмешки, ни подмигивания – тем более в мире разведенных женщин, к которому последней прибилась тетка Полина с багажом в виде горького осадка предательства. Вокруг подрастающей Вероники только такие и были.
Правда, несносная Вероника умудрилась внести свои коррективы и в распланированную, как пятилетка, обыденность. Мать настаивала на Институте культуры, потому что какая-то дальняя родственница работала в Ленинской библиотеке. Какое это имело отношение к Веронике, непонятно, но мать, слабо и узкообразованный служащий какого-то НИИ, была уверена, что имеет. Женщины, собравшиеся на семейный совет, говорили громко, кричали, размахивая руками и приводя доказательства с разными примерами из советской литературы. Только тетка Полина молчала – для нее любой диплом обладал розовым ореолом святости. Вероника слушала, переводя взгляд с одной родственницы на другую. Потом даже попыталась неуверенно вставить слово. Но оно проскочило незамеченным и ускользнуло куда-то между чашками, баранками и женщинами, как мышь в щель между шкафом и кроватью.
Вероника уже тогда понимала, что спорить при неравных силах бессмысленно. Просто после длительных наставлений и указаний, когда пришла пора выбирать, пошла и подала документы в Институт иностранных языков. О нем вообще никто не говорил на семейном совете, а Веронику – Нику, как ее называла тогда мать, – никто не спрашивал. А ведь именно дочь воплотила в изучение французского романтические грезы матери о стране мушкетеров в исполнении Боярского и Смехова, галантности и лучших парфюмеров. Языки Веронике давались легко, но делать из них профессию при отсутствии нужных связей и закрытых границах? В конце 80-х это казалось неудачным и неблагодарным делом.
Мать удивилась, затем разозлилась, а потом поджала губы и бросила презрительно:
– Ну и дура. Упрямая дура. Будешь всю жизнь тетрадки дебилов проверять! Глаза портить! Или экскурсии водить в дождь и мороз? Одно и то же тараторить? Ноги стирать! Ты этого хочешь? Ну-ну! Давай, сиди и дальше со своими словарями! А ведь могла бы жить иначе – если б послушалась!
Чем теплое место в библиотеке лучше тетрадок дебилов или экскурсий, Вероника не поняла. Но не спорила. И не слушалась. Что за характер? Родственники удивлялись, поглядывая на нее искоса, когда она накрывала на стол и обязательно что-нибудь роняла. Звенели жалобно ложки. Чашка начинала каждый раз уворачиваться и обязательно куда-то падала. «Иди уже, – устало говорила мать, отодвигая ее от семейного фарфорового богатства, – иди. Нечего тут размышлять, когда не руки, а крюки. Или вон, варенье принеси. Донесешь хоть или тоже грохнешь где-нибудь по дороге?»
Вероника шла на кухню и ощущала легкое касание встрепенувшейся, как падающее перышко, маленькой свободы – пусть на какие-то пару минут, пусть на несколько коротких шагов, когда всему родственному ядовитому сочувствию видна только ее спина.
глава 6.
Грех уныния
– Какой импозантный мужчина сейчас зашел к директору! Новый клиент? Интересно, от какой фирмы…
– Ника, – коллега смотрит на нее удивленно, – ты что, его не знаешь?
Вероника напрягается. Ну вот, опять ей указывают на то, что она что-то пропустила, не заметила или не знает в лицо очередного выгодного рекламодателя с большими планами и пухлым кошельком.
– Это же муж Насти, – шепчет Лена. – Ну муж не муж, но они вместе жили… Помнишь, мы встречались с ней на Кузнецком? Когда мы в подвальчике вкусняшном сидели, а она к нам забежала? С пакетами из разных этих, бутиков? Ты еще потом сказала, что там вещей на пару тысяч баксов типа потянет…
– А-а-а, – тянет Вероника, – да, помню. Жеманная такая… Красивая, это да, не отнять! Но мне она показалась несколько искусственной, избалованной. Да и всячески желала показать всем кругом, что ей удалось схватить бога за яйца…
– Ой, ну ты и скажешь! И не бога за яйца, а мужика вот этого! Знаешь, кто он? Не последний человек, ну, то ли в Лукойле, то ли в Газпроме! Я не помню. Да и Настя не сильно вдавалась в источники его типа доходов. От нее, это, ну, сама понимаешь, требовалось выглядеть как надо и молчать. А деньги были не самым важным, ну, то есть, не сами деньги, конечно, а откуда они.
– Конечно, деньги не важны, когда их много, – улыбается Вероника.
Она вспомнила Настю. Она ведь и правда, совсем чуть-чуть, но ей тогда позавидовала – молодая, лет двадцати пяти, с ногами от ушей, умеющая в отличие от нее обращаться с палочками и знающая разницу между «суши» и «сашими». А тот незабываемый момент, когда Настя эффектно возмутилась отсутствием на столе розового имбиря? «Как же так? Как можно есть суши без розового имбиря? Эй, уважаемый, да-да, вы! Вы же официант в этой харчевне или где? Сюда подойдите!»
Розовый имбирь немедленно появился на маленьком подносе вместе с низким, в японском стиле, поклоном официанта, с извинениями перед дамами и десертом за счет устыдившегося заведения.
– Так вот, – подруга наклоняется к самому уху Вероники, – этот мужик Настю бросил. Только ты никому, ладно? Здесь многие ее знали – они дружат, то есть дружили домами с нашим главным. Она звонила мне два дня назад вся в слезах. Мир ее полностью того, рухнул. Ее очень жаль, сердце просто разрывается.
Вероника не слышит особенной жалости в Ленином голосе. Она представляет себе Настю с палочками в руке, когда та, махнув удаляющемуся официанту, снова смотрит вокруг уверенно и немного брезгливо.
– Лена, жаль, конечно, но ее мир не может рухнуть! Ей сколько лет? Максимум двадцать шесть! У нее еще этих мужиков будет вагон! И она, к тому же, обалденно красивая!
– Ника, – удивляется Лена и отодвигается в театральной паузе, давая понять всю смехотворность и наивность утверждений. – Ника! Она будет искать, конечно, «этих мужиков», но возраст! Папик-то ее променял на юную кралю, свеженькую и пока, ну, как бы еще не избалованную, из тех, кого Москва каждую минуту притягивает типа за стринги и смазливую мордашку. Ты как с неба свалилась! Все же так естественно…