
Французское счастье Вероники

Французское счастье Вероники
Марина Хольмер
Редактор Евгений (издательство Водолей) Кольчужкин
Дизайнер обложки М. и Л. Орлушины
© Марина Хольмер, 2025
© М. и Л. Орлушины, дизайн обложки, 2025
ISBN 978-5-0065-4287-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Часть I
Ника, Верка, Véronique
«…le plus cher passé semble un décor déteint,
Où s’agite un minable et vague cabotin.
Il est de mornes jours las du poids de connaître…»
«Самое дорогое прошлое кажется блеклой декорацией,
Где суетится потрепанный, размытый клоун.
Бывают тоскливые дни, утомленные грузом знаний…»
Альбер Самен
глава 1.
Закрой окно, Вероника!
«Окно! Закрой окна! Закрой! Верка! Вера, закрой окно!»
Вероника бросает бутерброд и резко ставит чашку на стол. Горячий чай выплескивается на руку. На животе растекается пятно. «Черт! Черт! Черт!» – Вероника трясет футболку, отодвигая мокрый жар от тела. Так и несется в комнату, приподнимая на бегу неприятно липнущую ткань. Мать кричит, стучит чем-то по табурету и по всему, куда может дотянуться.
– Мама, что снова случилось? Какие окна? Они закрыты! – уговаривает ее дочь, отодвигая табурет. Мать пытается его с ненавистью толкнуть, но не дотягивается. Она рывками приподнимается, а потом в изнеможении падает на постель.
– Вера! Была гроза! – мать тяжело дышит. – Окна распахнулись! Ты что, сама не видишь? Все залило! Иди туда, закрой! Не стой тут, зачем стоять-то? И не хватай меня! Я знаю, что говорю!
Вероника оставляет ее, понимая, что история с распахнутыми окнами, которых мать почему-то боится, сама по себе не закончится. Она подходит к окну. Раздраженным рывком раздвигает шторы. Считает мысленно до пяти, глубоко вдыхая и с силой выталкивая из себя спертый воздух комнаты.
– Мама, вот, смотри. Видишь? Окна закрыты. И нет никакой грозы. Все тихо. Тебе приснилось, наверное, что-то плохое – вот и гроза и…
– Закрой! – упрямо и с нескрываемой злостью требует мать. Она приподнимается на локте и смотрит на дочь желтыми глазами. – И давай, иди, возьми тряпку и вытри пол. Вон, я вижу, залило весь паркет. И не спорь со мной, Вера! Как была ленивой, так и осталась. Грязью зарастешь… Вот когда я была в твоем возрасте, я всегда матери помогала… И у нас был порядок, чисто, все зашито-заштопано… Сейчас не так… И окна-то нормально закрыть не можешь – всегда раскрываются, как дождь… Вот как раз только что и была такая гроза. А мать не видит, не слышит… Прямо дуру из меня делает…
Мать переходит на ворчливое бормотание с редкими вкраплениями-окриками: «Верка, бу-бу-бу-бу… Верка, окна! Бу-бу-бу-бу-бу… Окна». Но и они теряют силу. Мать сползает вниз, на подушку, которая мягко принимает ее горячечную голову на свои белые берега. Вероника стоит у окна, спиной к комнате, вглядываясь в темноту. Пусть она ленивая, пусть… Она не будет спорить… Она знает: нужно чуть-чуть еще подождать – и мать успокоится, повернется на бок, к стене, и заснет. Каждый раз повторяется одно и то же. Дались ей эти окна!
* * *
Мать может оставаться одна, но не хочет. Вероника уверена, что все не так плохо, а эта навязчивая идея про распахнувшиеся от грозы окна и залитый пол – всего лишь игра, игра для привлечения внимания. Она не верит, что мать стала такой на самом деле: с упадком сил, несдерживаемыми приступами ярости, галлюцинациями, мешаниной из дат, людей и дней недели. Почему такое происходит именно тогда, когда остается с матерью она, Вероника? Это перед ней разыгрывается спектакль. Это для нее сгущаются краски. Это ее мать заставляет чувствовать себя ничтожной и виноватой, чтобы потом требовать выполнения любого старческого каприза. Это ей должно стать стыдно, когда она куда-то отлучается, даже если совершенно не нужна для сопровождения матери по дневной круговерти. Вероника старается не отвечать. Она замыкается в себе. Душа погружается на темную глубину. И оттуда она глядит, как ее жизнь улетает наверх, далеко, куда-то туда, к голубому лоскуту недосягаемой свободы.
Тетушка, неблизкая родственница, одинокая и добросердечная, не жалуется ни на окна, ни на приснившуюся матери грозу, ни на старческие капризы. Она призвана сюда племянницей и Божьим промыслом, как она сама всем тихо говорит, и смиренно качает седой головой. Вероника допытывается, задает разные наводящие вопросы, заходит то справа, то слева. Ведь на прямые и конкретные пожилая женщина бессменно дает одни и те же, самые благодушные ответы. «А ничего особенного не происходит. Все спокойно, мы разгадывали кроссворд», – говорит она. Или так: «Мы читали и смотрели программу по телевизору, очень интересную. Эту, ну, ну которую еще и на прошлой неделе… Не помню, какую»…
Да, что они вместе читают и что смотрят, не помнят ни тетка, ни мать, которая получает истинное удовольствие от управления родственницей, как послушной старой лошадью.
Тетушка со всем соглашается. Она терпит или обладает таким истинным, из истоков, христианским пониманием ближнего, что не позволяет себе жаловаться на страдания. Оставаясь у них ночевать на узкой продавленной раскладушке, придвинутой почти вплотную к материной кровати, чутко вскидывается ночью на любой призыв или стон. Мать удовлетворенно засыпает, получив чаю – обязательно из любимой чашки с размашистыми розами. В любой другой – не в розах на фарфоровых стенках – мать отказывается принимать чай из добрых рук. Может и опрокинуть, а потом насмешливо, как кажется Веронике, показно-смиренно просит прощения.
Или мать вообще ничего ни от кого не хочет, а только, вскрикнув или глубоко вздохнув, поворачивается на другой бок. Тетка же немедленно вскакивает и бросается к ней – хорошо, что недалеко. Садится на край кровати, не зажигая света. Нащупывает в скользящих по комнате ночных наэлектризованных отсветах руку матери или сползшее одеяло. Вероника слышит, как она настоятельно рекомендует матери повернуться именно на правый бок. Представляет, как тетушка поглаживает ее плечо, подтыкает одеяло и с готовностью ждет хоть какой-нибудь просьбы. Мать, со сна не разобравшись и вовсе не желая просыпаться ни на чай, ни ради правого, правильного бока, посылает добрую тетушку заняться своими делами, если не спится.
Вероника после такой несправедливости успокаивает расстроенную женщину, отпаивает на кухне чаем с мармеладом и всячески рекомендует не поддаваться на материны провокации. Тетка мелко кивает, пьет горячую, чуть подкрашенную дважды использованным чайным пакетиком воду. Подпирает щеку дрожащей от обиды рукой. Через день или ночь все повторяется снова.
Изредка она собирает свои непонятно чем всегда наполненные сумки. Говорит сама с собой, полуразборчиво, но всегда умиротворяюще, и суетится больше обычного. Поглядывая искоса на мать, тетушка дожидается, пока та заснет или просто отвернется ото всех, всем своим видом, взглядами и вздохами показывая усталость от постоянного, до приторности навязчивого ухода. И только потом потихоньку, стараясь не наступить на скрипящие у кровати паркетины, тетка начинает двигаться, почти отползать к двери и дальше, дальше, в прихожую, чтобы, проскользнув темной бесформенной массой по лестничным пролетам, раствориться через пару минут в синеве улицы.
Мать, если не спит, в первые минуты с облегчением вздыхает. Потом щелкает пультом в поиске душещипательных сериалов, которые тетушка обычно осуждает и норовит подменить на концерты классической музыки. Но уже через полчаса мать начинает звать Веронику, придумывая разные нужные и ненужные просьбы. Выжидающе стянув рот в одну жесткую линию – молнии не хватает – мать смотрит в одну точку на ковре. Что бы дочь ни делала, все не так, не вовремя, несовершенно, через силу, сама-то никогда не поймет, что нужно. Приходится просить любую мелочь, напоминать о самом простом… Мать не хочет ни в чем уступать, тем более что верная Полина ее на время, но бросила. Она убеждена в своем праве, требуя внимания и заботы. Пусть старается, на то она и дочь.
Вероника возвращается как-то домой чуть раньше временного стыка между уходом родственницы и своим привычным часом. Она тихо входит и, замерев с ключами в руке, слышит, как на кухне громко закипает чайник. Через несколько секунд сдвигается со скрипом стул. Голос матери отчетливо и властно произносит: «Понаставили тут всякого, пройти негде. Хочу чаю. И к чаю чего-нибудь… Верка, как всегда, ничего не купила вкусненького! Ан нет, вон пряники наверху! Дай-ка, дай-ка мне сил, достану или нет?» После этих слов что-то падает, звенит, а потом – наверняка кулек с пряниками, не иначе – бухается нечто мягко-тяжелое и шуршащее.
Вероника сливается с темнотой прихожей, затаив дыхание от любопытства и приоткрытия истин, а потом громко хлопает входной дверью: «Мам, это я! Пораньше освободилась! Как тут у вас дела?» Она почти распластывается на полу и подглядывает снизу за тем, что происходит на кухне. Многого она видеть не может. Зато совершенно отчетливо ощущает, как взметнулись над кухонным столом зеленоватый испуг и паника матери, застигнутой врасплох. Блаженный момент!
Когда Вероника, подождав чуть-чуть, выходит на свет, мать уже сидит, грузно осев, в углу, в изнеможении опустив руки.
– Вот, – тихо, с придыханием произносит она, – а я тут одна… Полина ушла, чаю мне не сделала… Самой пришлось… Еле дошла… Посижу уж тут немного, если дошла. Хоть чаю попью, как человек, за столом. А ты иди, руки мой, раздевайся там… Поужинаем…
– Все в порядке, мам? – Вероника делает обеспокоенное лицо, несмотря на то, что не верит матери ни капельки.
– Ох, – она тяжело выдыхает, – да сама толком не пойму. Какое уж тут в порядке? Вроде бы мне поначалу было ничего, и даже голова не кружилась, а как дошла сюда, так все силы и ухнули куда-то.
Вероника наливает ей чаю. Ей кажется, что чашка хрипло скрипит, принимая горячую ношу, а розы еще больше краснеют.
– Посиди со мной, доченька, – нежным голосом просит мать, оглядывая критическим взглядом ее джинсы, рубашку и лицо почти без косметики. – Куда ходила-то? Работу искала? И как? С кем-то приличным встречалась? Что ж ты мне ничего не рассказываешь, не говоришь со мной, как будто мы не родные… Все с подружками, небось, обсуждаешь, а со мной ни слова…
Вероника вздыхает. Только начни что-то рассказывать, только поддайся на эту располагающую к откровенностям задушевность, только поверь в то, что ее жизнь, которую мать приговорила к гильотине после развода, может еще трепыхаться и даже заново учиться летать, – пропадешь. Сколько раз ей хотелось поделиться с матерью, как раньше, в юности, разными радостями и сомнениями, сколько раз хотелось почувствовать почти забытую нежность, интерес… И делилась. И рассказывала. И ставила матери ее любимые французские песни Джо Дассена или Мирей Матье. И слушала в который раз про то, как по Москве разгуливали модели Christian Dior, чему мать в далеком 1959 году стала счастливой свидетельницей.
Через пару часов или через пару дней все, что она, разомлев от вечернего чая, дарила, как нежнейший кусочек бисквита, летит ей в голову. Ее откровения возвращаются бумерангом. Правда, за время полета семейный бумеранг успевает сменить цвет и отточить края. Когда он, с неизбежностью приближаясь, обрушивается на нее с хорошо отмеренной силой и точностью, становится больно до рези в глазах. Слова застревают в горле. Их можно только выплюнуть, выхаркать потом со слезами и размазанной тушью.
Вероника зарекается: ни за что больше матери ничего не рассказывать. И каждый раз ее тянет на огонек вечерней полузабытой близости, как ночную бабочку на обманчиво теплый, но губительный свет лампы. То, что не так давно пряталось от чужого взгляда, вспорото, задето острым краем жестокой правды и теперь пачкает липкой местью. Раны кровоточат и долго не заживают. Мать знает, куда бить и когда.
глава 2.
Улица над железной дорогой
Вероника сбегает по лестнице, как в детстве, подскакивая на ступеньках и отбивая ритм по черным перилам. Толкает тяжелую подъездную дверь и выскакивает на свет. Смотрит вокруг с жадностью – весна, солнце, сумасшедшие птицы. Свобода одним словом!
Дорога идет по задворкам длинных девятиэтажек с магазинами, выходящими прозрачными лицами-витринами на проезжую часть, а разгрузкой и пустой тарой внутрь, во дворы. Там, дальше, непарадные выщербленные тротуары ручейками втекают на настоящую улицу.
Особенной системы в кое-как разбросанных многоквартирных муравейниках здесь нет. Когда-то застройка района бывшей заставы с деревянными домами и малоэтажными, уже ненужными и невыгодными в новой жизни, облупленными полуособняками велась спонтанно: может, после очередного пожара, а то и заодно с наведением городского порядка в недалекой Марьиной Роще. Типовые пятиэтажки сменяются некрасивыми башнями из двенадцати низких потолков с вываливающимися зачастую наружу, как рвота, мусорными отсеками.
Дворы в неумелой попытке советских архитекторов создать зеленый уют размазывают урбанистический пейзаж. Здесь, между вокзалами и центром, они лежат слабыми претензиями на скверики, топорщатся необжитыми скамейками. Оставшиеся от прошлого стояки с перекладинами напоминают то ли о дворовом волейболе, то ли о снятых качелях, то ли об еще не исчезнувшей привычке хозяек развешивать на них зимой ковры для чистки снегом. Дети тут почти не играют. Видимо, животное чутье, еще не до конца потерянное при освоении цивилизации, гонит их в более обжитые дворы, закругленные с разных сторон деревьями. Только там они могут чувствовать себя защищенными от внешнего, пока не понятого мира.
Вероника выходит из дома, щурится на солнце, вдыхает полной грудью весенний воздух. Проводит рукой по коротким темным волосам и взъерошивает их на затылке. День выдался прекрасный. В свой выходной ей удается сбежать, оставив мать на попечение тетушки, которая, конечно же, не преминула ей попенять на праздность намерений. Именно такие старомодные слова из лексикона обитательниц женского монастыря Вероника мысленно произносит за тетку Полину. Не старая дева, но вот ведь стала какой правильно-скучной, иногда даже занудной… По ее убеждению, Вероника должна любую свободную минуту посвящать дому, матери и заботам. Работа – забота – работа – забота… Вероника улыбается. Почувствовав себя хотя бы на время легкой, независимой, она подставляет лицо свежему весеннему ветру.
– Пусть идет, – оборвала мать и в этот раз ворчание родственницы, – может, найдет кого! От нее и так мужики бегут, как… как от одной моей бывшей подруги! Та, хоть и одевалась в лучших московских комиссионках, но разве недовольную рожу платьем прикроешь? А мужика-то на мякине не проведешь! Ему радости хочется… И ведь она тоже правду не хотела слушать… Так пусть Вера уж лучше по улицам шляется, чем тут с кислой физиономией сидеть. И делать ничего не делает, и любви от нее никакой…
Слова были обидными. Вероника вскинулась, покраснела, хотела ответить, но увидела глаза тетушки, умоляющие и призывающие к смирению, и промолчала. Сглотнула, как подавилась невысказанной резкостью. Тетка Полина прошаркала на кухню. Мать выжидающе склонила голову. «Ну что скажешь? Не права я? Права! Вот то-то и оно!» – читалось на ее лице. Потом она криво усмехнулась, довольная тем, что удалось задеть дочь, и включила телевизор.
Вероника выскочила в коридор. Чуть не столкнулась с теткой. Та несла матери очередную чашку то ли успокоительного чая, то ли полезного компота. Когда-то громкая, собиравшая большие компании гостиная лежала нейтральной полосой между материным жизненным средоточием и Вероникиной комнатой. В окне виднелась солнечная улица. Стекло было мутным, не мытым с осени, а маленький балкон выглядел запущенно-унылым. Взгляд переступил через ненужное. Нестерпимо захотелось туда, за пределы душной квартиры, в зовущий красками и звуками мир большого города, где так легко раствориться и плыть, плыть по течению.
– Никочка, ты просто обязана поехать посмотреть первую станцию метро за МКАДом! Я накануне специально ездила! Оказывается, она уже больше года как открылась! А я пропустила такое событие… Называется «Бульвар Дмитрия Донского», напоминает «Комсомольскую», наш величественный дворец! Попроще, конечно, немного, но тоже очень-очень красивая! Моя мамочка, когда была жива, всегда следила за открытием новых станций и направляла меня туда… Вот, не дожила мама… Как бы я хотела ей рассказать, что и сегодня, в начале двадцать первого века, наше метро, лучшее в мире, строится и ширится! И уже вышло за пределы Москвы!
Тетушкин голос становился все тише. Вероника уже сбегала по лестнице, дежурно обещая обязательно все бросить и поехать за МКАД. «Взрывы в лучшем в мире метро в 2004 году она не помнит, а вот новая станция – это да!» – Вероника всегда завидовала избирательности теткиной памяти.
* * *
Вероника пыталась научить мать пользоваться микроволновкой, чтобы в ее отсутствие разогревать приготовленную и разложенную порциями еду. Печка была дорогой, денег было жалко, но Вероника решила идти в ногу со временем. Ее встретило стойкое сопротивление.
– Ни за что! – заявила мать. – Я смотрела передачу о том, что эти волны облучают не только еду! Потом облучается и все внутри, и главное – страдает мозг того, кто пользуется этой новомодной жутью.
Дочь, конечно, промолчала. Последнее время она старалась замыкать внутри себя, как электрическую сеть, все, что неслось от матери на парусах обид, старости и разочарования. Ей очень хотелось отбить высказанную сентенцию, сказать, что мозгам матери уже по всякому хуже не будет и, уж точно, никакая микроволновка с облучениями им не страшна. Не стала. Сдержалась. Вот так ответишь, кинешь что-нибудь резкое, а потом будешь пару дней зализывать свою несдержанность, а то и жалеть. Жалеть уже притихшую мать и немного себя.
Попробовала приучить к современной технике тетушку. Не тут-то было: набожная тетка в свою очередь, как услышала, замахала руками и запричитала что-то про нечистый дух в доме и про то, что батюшка не велит всякими такими грешными приспособлениями отравлять себе жизнь.
– Мы уж как-нибудь сами справимся, – сказала она, подсаживаясь на кровать к матери, которая в изнеможении от спора с непутевой дочерью откинулась на подушки и пыталась нащупать спасительный пульт от телевизора. – Мы уж точно справимся, правда? И подогреем все на сковородочке! И без волн этих обойдемся, и электричество зря жечь не станем…
Вероника вспомнила, что и электрический чайник тоже остается в стороне, накрытый вышитой салфеточкой. Ее снимают только вечером, перед возвращением Вероники домой – чтобы не было лишних вопросов и технического насилия со стороны племянницы. Она как-то подглядела. Теперь стараются не забыть. «Да уж, – подумала Вероника, – одинокой тетушке микроволновка точно не нужна. И тут дело не только в электричестве – просто одним конкурентом меньше».
глава 3.
Параллельная жизнь
Тетка Полина бросилась ухаживать за своей двоюродной сестрой с самоотверженностью и полной самоотдачей. Отлучить ее от исполнения родственного долга хотя бы на время выглядело делом немыслимым, неблагодарным, невежливым, да просто нельзя.
Когда-то у тетки был муж. На тридцать пятом году их совместной, хотя и странно параллельной, жизни у него обнаружилась вторая семья. То есть как раз тетушка и обнаружила, а до этого все текло обычно, слабо-привязанно, объединяя двух молчаливых людей малогабаритным жилым пространством где-то за Речным вокзалом. Тетка, несомненно, была когда-то молодой, потом становилась солидной, а со временем и понемногу старилась. Бездетная, она всю себя отдавала то одним родственникам, то другим, а больше всего – своей матери, с которой каждый день после работы ездила гулять и обсуждать советские новости.
Веронике тоже перепадало немного заботы: в детстве ее обязательно каждый раз брали на первомайскую демонстрацию. Племянницу приобщали к жизни страны и идеям коммунизма, в которые тетушка безоглядно и истово верила, как нынче в бога.
Муж был себе и был. Фотографии за стеклом в громоздкой, купленной еще по талонам или профсоюзной очереди, стенке из темного дерева напоминали о юности, о поездках в Кисловодск, о молодости, о любви. К тому времени, которое уже пришлось на память Вероники, общими оставались только эти фотографии. Муж не роптал, как будто так и надо, как будто другой формы жизни не существует. И он, как рак-отшельник, занимал отведенную ему раковину в углу семейного, поделенного на двоих, жилья. С пониманием и бескорыстным терпением он соглашался со всей важностью добросердечных обязательств жены.
Правда, настал один прекрасный день, когда он понял, что, оказывается, длится такой период уже давно. Муж вдруг осознал затянувшееся, ставшее собственной кожей одиночество. Так бы оно и тлело почти погасшими угольками, как в половине не только спонтанных, но и даже уверенных в своей правильности браков, если бы не случай. До этого случая у него всегда было место, куда уйти. Оттуда он и смотрел на мир, который молчал вместе с ним или шелестел опадающей листвой, как его неспешные и привычные к смене похожих лет мысли, или стоял, замерзший под снегом, как его душа.
Он любил лес, раскинувшийся вдоль реки, еще не оцивилизованный к тому времени коробками разноцветных новостроек. Он находил разные коряги, обрубленные ветки с рогатыми сучьями, маленькие выкорчеванные пеньки у грубо посаженной скамейки. Он видел в этих деревяшках что-то особенное, запрятанное, живое. Оно потом реализовывалось в его умелых руках то в вешалку, то в высокий, разветвленный, как дерево, насест для горшков с цветами, то в подставку для ручек-карандашей. Вероника долго берегла одну такую – винно-красную, покрытую лаком, наполненную одновременно первобытностью природы и теплом человеческих рук. Теткин муж долго и безропортно занимал отведенное ему место, пока, как спрятанную красоту в пеньке, не нашел что-то, точнее кого-то, и для себя, когда его жизнь к тому времени наполняли лишь семейное одиночество и лес с корягами.
Супруга скандалов устраивать не умела и не хотела. Да и муж выглядел растерянным, виноватым, хотя было понятно, что сдаваться он не собирается. Он прошел, уже преодолел в мыслях эту границу между прошлым и будущим, которая разделяла двух женщин, как лесная просека. Оставались лишь формальности. Собрав вещи, жена, уже и без формальностей бывшая, уехала в доставшуюся в наследство от матери квартиру – полную копию той, которую оставила там, за Речным вокзалом, с деревянными вешалками. В тот район, с рекой и лесом, она больше никогда не ездила.
Тетушка, женщина еще не старая, энергичная и подрабатывающая, где только можно, менять ничего в доставшемся ей жилье не стала. Она любила память, боготворила свою мать, отмечала чаем с сушками дни рождения всех умерших родственников. С еще большим вдохновением она бросилась в жизнь всех, кому оказалась нужна ее помощь. Позже она признавалась Веронике, что только уход за теми, кому было хуже, чем ей в тот момент, помог примириться с переломом в жизни, с предательством мужа, которому десятилетиями варила каши. Она не уставала рассказывать, как прятала кастрюльки в специальный ватный рукав, чтобы не остыли. Оказалось, что тяжелее всего ей было отказаться от охраняющей при любых катаклизмах нежности, с которой думала о муже в метро, по дороге от одной конечной станции до диаметрально противоположной.
Тогда же пришло к ней и просветление с помощью двух соседок – они нанесли ей иконки, тоненькие брошюрки с молитвами и бумажные цветы. Постепенно с их помощью все встало на свои места. Женщина больше не спрашивала дрожащим голосом «за что» и «почему», а восхитилась простотой полученных ответов. Они лежали на поверхности. Стоило коснуться любого из казавшихся ранее несправедливыми жизненных узелков, как они распутывались, просто сами расходились под ее руками. Главным, в чем ей помогли соседки со своими иконками, стало смирение перед судьбой, которая по чьему-то замыслу может то ласкать, то наказывать.
Так тетушка вошла и в их с матерью жизнь не наездами и гостями, а плотным каждодневным участием. От кого из близких она узнала, что им нужна ее помощь, было непонятно. Впрочем, мать не теряла связи с родными, которых презирала, но не вычеркивала. Они перезванивались, встречались на торжествах-похоронах, куда приглашали всех родственников, точнее всех, кого удавалось обнаружить в городе и на этом свете.
Мать дурила. Она, по-видимому, так горько плакалась на свою судьбу после развода дочери, так жаловалась на безрадостное житье, непонимание и в целом донельзя слабое здоровье, что тетушка поняла: ее здесь ждут. И бросилась помогать, спасать, убеждать «съесть еще кусочек» или выпить необходимый для пищеварения-успокоения-сердца-горла-сосудов-суставов отвар…