
Смотри, как я ухожу
– Она была настоящая!
– В отделении разберёмся. – Он снова открыл паспорт. – Козлова Надежда Сергеевна. Пройдёмте! – И спрятал документ в карман.
Надя проводила взглядом исчезнувший паспорт.
– Это несправедливо! Регистрация настоящая была! – повторила Надя, повышая тон. – Мне её в институте делали! Верните паспорт! Я с вами не пойду! – закричала она.
– Будешь орать, – усатый приблизил к Наде своё лицо, – в участке тебя пустим по кругу.
– Что значит «по кругу»?
– Вот и узнаешь, шваль.
Молодой милиционер подтолкнул Надю дубинкой в спину. Их с Юлей повели. Странно было идти по знакомому ряду под конвоем. Продавцы будто не замечали, торговали каждый своим: кроссовками, джинсами, нижним бельём. У лохотрона, как всегда, толпились люди: шёл очередной заезд. Катилась тележка с хот-догами вдоль рядов. Толкались покупатели. Никто не обращал внимания. Да и что такого? Милиция ведёт в участок гражданок без регистрации. Ситуация привычная для всех.
– Юль, а что теперь будет?
– Наверное, Мусса крыше не заплатил. Не знаю. Заберут, будут выкуп просить. Мусса за дублёнки заплатит, а за нас самим треба.
– Сколько?
– Дублёнки – тыщ по пятьсот. Мы – за сотню, можа, больше. Или ночку посидеть. Им для галочки оформить, шо они с нелегалами борьбу ведут. А можа, пофестивалить хотят. – Юлино лицо было мрачным, при взгляде на неё у Нади сжалось горло.
– Они, падлы безнаказанные, хуже цыганей, – прошептала Юля так, чтобы только Надя слышала. – Ненавижу их!
– Стой! Стой! – их догонял Алибек.
– Пойду с азером малолетним поговорю, – сказал усатый. – Стереги потаскушек.
Алибек и усатый разговаривали недолго. Подошли.
– Эту отпускаем, – усатый протянул Наде паспорт, – азербон за неё заплатил. А ты, – он указал дубинкой на Юлю, – дублёнку снимай.
Юля посмотрела напряжённо на Надю, на Алибека. Стала расстёгивать пуговицы. Алибек виновато протянул её розовый пуховик.
– Я же говорила – ангел-хранитель. Мне, вишь, меньше свезло. – Юля всунула руки в рукава, застегнула молнию и, уходя, ещё раз взглянула на Надю. По спине Нади побежали мурашки.
Алибек уже торопливо шёл к контейнеру, в котором он даже двери толком не закрыл. Надя догнала его.
– Почему ты не выкупил её? – крикнула она и так дёрнула его за руку, что он невольно остановился и развернулся к ней. – Почему?
– Нельзя обе.
– Почему?
Алибек пожал плечами и снова ринулся сквозь толпу к торговой точке. Прямо у прилавка стояли двое парней в спортивных костюмах и расстёгнутых нараспашку куртках-пилотах. На бычьих шеях поблёскивали кресты. Какое-то новое, звериное чутьё заставило Надю остановиться и сделать пару шагов назад. Алибек, не замечая их, двинулся между контейнерами. Один из парней схватил его за плечо. Второй встал за спиной Алибека.
Надя не слышала, что говорили они Алибеку. Рынок шумел. Человеческие голоса сливались и теряли всякую человечность, превращаясь в равнодушный металлический шелест, в гул крови в ушах, в испуганные удары сердца. Зато Надя видела всё. И никто, кроме неё, не заметил, как один из накачанных парней достал из кармана штырь и, обнимая Алибека за шею, воткнул этот штырь ему в живот.
Убийцы в спортивных костюмах растворились в толпе, а Алибек стоял, опираясь о стену, держался руками за живот. Он увидел Надю и будто уцепился за неё взглядом. Глядя ей в глаза, он медленно сползал по ребристому металлу контейнера. Мимо Нади промелькнула фигура, другая, третья. Человеческий поток разъединил их. Надя ещё отступила и закричала. Но звука не было. Она открывала и закрывала рот – и отступала, пятилась, пока не задела чей-то прилавок.
– Куда ломишься! – продавщица пихнула её в спину.
Надя шарахнулась и побежала сквозь толпу, расталкивая людей и судорожно прижимая к себе сумку. Она бежала до метро. Потом – в переходе, на эскалаторе, на улице – до общежития. И только в своей комнате заметила, что в чужой дублёнке, а свой пуховик оставила в контейнере на крючке. И тут же поняла, что никогда не вернётся на этот рынок.
* * *На пятый после ужасающего события день Надя, которая боялась выходить из комнаты, поняла, что выйти надо. От спёртого воздуха подкатывала тошнота. Одиночество и бездействие давили. Тянуло увидеть небо, вдохнуть свежего холодного воздуха. Стопкой в коробке лежали заработанные на рынке деньги, от которых хотелось поскорее избавиться. И Надя вспомнила о неосуществлённой мечте.
Центральный «Детский мир» ошеломил Надю. Всё здесь сияло, мигало и пиликало. Под высоким потолком копошились людские толпы. Человеческая незначительность ощущалась здесь ещё сильней, чем в «Лужниках», на рынке. Пока Надя бродила по запутанным коридорам между прилавками, увешанными лампами и новогодней мишурой, она думала, что рынок честней – там как-то проще. А здесь тот же рынок, только приукрашенный гирляндами, фигурками лего, игрушками в человеческий рост и золотистой пластиковой каруселью. Надю тяготила суета людей, обилие лампочек, неразбериха звуков, – всё это будто специально не давало сосредоточиться, разбирало на части, мешало ощутить себя. Хотелось сбежать. Но у неё была цель.
Надя заработала около миллиона. Что-то она отложила на жизнь, что-то уже потратила. Оставалось семьсот. Она могла бы купить себе сапоги, но мысль о рынке, куда придётся для этого поехать, вызывала спазм в горле и тошноту. И ещё ей казалось, что она заслужила нечто по-настоящему стоящее – подарок.
Куклы Барби продавались на втором этаже, целая полка блестящих коробок: Барби-принцесса, Барби-наездница, Барби – рок-звезда. Надя выбрала Барби-принцессу в розовом пышном платье, с волнистыми локонами, разложенными внутри коробки. Примерно такая была когда-то у Алины. Расплатившись на кассе, Надя на долю секунды пожалела о потраченных деньгах, но тут же стряхнула сожаления, как морок. Жизнь, как выяснилось, может быть очень короткой, и нельзя отказываться от детской мечты.
Надя принесла куклу домой, вытащила её из коробки и раздела. Это была точно такая же Барби, как десять лет назад: с узкой талией, длинными ногами, которые кукла оставляла сдвинутыми и чуть согнутыми в коленях, когда Надя усаживала её на край стола. У куклы во все стороны вертелась голова и под пластиковой кожей невидимо сгибались локти. Она была совершенством. Только Надя уже не знала, как в неё играть. Не говорить же за неё писклявым голосом, предлагая воображаемому Кену ехать на бал.
Надя смотрела на голую куклу и плакала. Было жаль себя. Надо было сделать что-то с этой куклой, как-то в неё поиграть. Надя утёрла слезы, открыла свой гардероб и достала чёрную гипюровую блузку, которую ни разу не надела в Москве. Она обернула Барби в ткань, представляя, какое могло бы получиться платье, а потом взяла ножницы и отрезала от блузки рукав.
Когда платье, чёрное, обтягивающее, с воланом на подоле, было готово, Надя сделала кукле шляпку и сумочку-клатч, нарядила и поставила на верхнюю полку, откуда не снимала до тех пор, пока не переехала из общаги на съёмную квартиру.
Но и на съёмных квартирах, которые Надя меняла примерно раз в год, в Барби никто не играл. Пока не родилась у Нади дочь. Едва научившись ходить, она подошла к шкафу и, показывая на Барби, требовательно сказала «кука», а получив её, сразу же оторвала ей голову.
Надя кое-как насадила резиновую голову на пластиковый черенок шеи и опять поставила Барби на верхнюю полку.
Открытый космос
Рассказ

Бежишь и смотришь на свои коленки, на загорелые пальцы ног, торчащие на сантиметр из сандалий, на мелькание травы, камешков, на трещины в асфальте, срывающиеся с одуванчиков парашютики, летящие вверх.
– Настёна, Настя!
Настёна любила бегать. Это весело, когда всё летит и упругий воздух податливо расступается навстречу. Жёлтое пятно от сломанной песочницы, вывернутые качели, ржавая, изогнувшаяся кобылицей горка.
– Настёна! Настя!
На полинявшей пятиэтажке их балкон был единственный незастеклённый – просто покрашенный в синий цвет, с провисшими верёвками для белья. Мать стояла и махала рукой.
– Ма, ты откуда? – крикнула Настёна, задрав голову.
– Зайди домой!
– Иду!
Привычные надписи на стенах, кошачий запах и пыльный подъездный холодок. Она взбежала на третий этаж и толкнула дверь.
– Мам, а ты чего так рано?
– Билет поменяла и приехала. Не рада?
– Рада, почему. Боюсь только, ты меня сейчас припашешь.
– Настя, что за выражения? «Припашешь»! Это Танька твоя может так говорить, а ты из интеллигентной семьи. Обедать будешь?
– Смотря что.
– Макароны по-флотски. Сварганила на скорую руку.
– «Сварганила»! Мама, что за выражения?
– Стараюсь быть на одной волне. Пошли. Я икру привезла.
– Баклажанную?
– Красную, как ты любишь.
Настёна села за стол и осмотрелась. Раковина, где почти неделю лежала грязная посуда, была пустая и чистая. Вернулась мама – и на кухне опять стало уютно.
– Как вы тут без меня, не скучали?
– Некогда было. Отец с утра на дом уходил. Или там ночевал. Я с Танькой на карьере каждый день купаюсь.
– Ясно. Морковку не прополола?
– Прополола, почему. Я ж люблю полоть.
– Знаю, – мама погладила её по голове. – Что на лето задали, читаешь?
– Блин, мам, я ещё в прошлом году прочла.
– Ты моя умница! Горжусь тобой.
– Издеваешься?
– Ни в коем случае. Восхищаюсь.
– Ну ладно, говори, что делать надо.
– Отцу поесть отнесёшь? Голодный, наверное, сидит. Заодно скажи, что я раньше приехала.
– А что мне за это будет?
– Давай уже, иди. Испеку что-нибудь к вашему возвращению. Чего бы ты хотела?
– Торт-суфле из крем-брюле.
– Губа не треснет? «Зебру» испеку.
Настёна тащила вниз по лестнице велосипед «Салют» с привязанным к багажнику эмалированным контейнером, в который мать положила макароны с мясом и кетчупом. Солёный огурец и три куска хлеба завернула отдельно и сунула Настёне в сумку. Отец даже макароны ел с хлебом.
Выйдя из подъезда, Настёна опять остро ощутила лето. Запрыгнула на велик и понеслась, чувствуя лицом ветер, вдыхая запах истомлённых на солнце трав. Тёплая, разогретая даль расступалась, разворачивалась полями, холмами, уходила в горизонт, в салатовую дымку, в высокий небесный свод. Вдали торчала полуразрушенная колокольня, нестерпимо поблёскивали на солнце перламутровые купола. Кроны далёких деревьев были похожи на брокколи, которую мама выращивала на грядках, хотя её никто не ел.
Через несколько минут красота перестала занимать Настёну. Она задумалась о школе. До начала занятий было далеко, однако мысли о них уже заставляли тосковать по лету. Оно же когда-нибудь кончится, и уедет новый сосед, который здесь на каникулах. Димка. Такой классный! На гитаре умеет играть. Увлекается космонавтикой. Рассказывал во дворе, как самому сделать ракету: фюзеляж из бумаги, целлюлозная стружка и сердечник от лампочки. Танька ей вчера гадала на картах, выпало: «Будете целоваться, но он не любит тебя». У Настёны даже слёзы навернулись. Не любит. Но будете целоваться. Она ещё не целовалась ни с кем. Вот бы поцеловаться с Димкой! От мыслей об этом приятно заныло в груди, словно там стоял радиопередатчик и рассылал в пространство волны любви.
«Интересно, – подумала Настёна, – действительно ли есть любовь? Или её придумали как романтичное оправдание, чтобы без стыда думать про секс?» Настёна уже знала про секс. О нём все её друзья говорили. Она иногда рассматривала себя голую в зеркале, представляя, как бы это происходило с ней. Тело казалось неказистым: сутулая спина, грудь торчит острыми холмиками, ноги в икрах не сходятся. Танька говорила, что в икрах обязательно соприкасаться должны, иначе кривые.
Наверное, нет никакой любви, думала Настёна. Димку, например, она любит – или это только воображение? Или мама. Всегда такая усталая. Или отец. Маму как будто совсем не любит, обнимает редко, не говорит нежных слов.
Ей опять захотелось заплакать. Она бы и расплакалась, если бы не увидела на тротуаре Таньку.
– Эй! Ты куда? – крикнула Настёна.
– За хлебом. А ты?
– Папе обед везу. Поехали со мной? На обратном пути за хлебом заедем.
– Ладно.
– Садись на багажник.
– Увезёшь?
– Ты, конечно, растолстела за лето.
– Дура! Это гормоны.
– Да шучу я, шучу.
Велосипед медленно набирал скорость. Везти Таньку оказалось сложно. «А как бы ты раненого друга на себе несла?» – думала Настёна и изо всех сил давила на педали. Два раза руль вильнул, девчонки завизжали, едва не врезались в камень, съехали на грунтовку и дальше с горки легко понеслись, шурша колёсами велосипеда о гравий. Ряд гаражей, болото с зелёной водой, утки, торчащая из ряски кабина трактора.
– Тэ-сорок, – Танька показала на кабину.
– Что?
– Я говорю: трактор Т-40. Отец работает на таком! – крикнула Танька.
– Понятно.
С разгона они добрались до середины крутого подъёма, дальше стало медленно и тяжело.
– Слезай. Не увезу.
Танька слезла, и они пошли рядом. Настёна, запыхавшись, несколько минут молчала. Танька тоже молчала и смотрела по сторонам.
– Как дела? – отдышавшись, спросила Настёна.
– Нормально. Мать запила.
– Опять? Почему она пьёт?
– Кто ж её знает? Хочется – вот и пьёт. Ей на всех плевать.
– Блин, жаль тебя.
– Ой, да ладно. А то я сама не справлюсь? Выросла уже.
Танька действительно выросла. Грудь второго размера, лифчики настоящие. Это казалось Настёне удивительным, и она слегка перед подругой робела.
– Прочла «Айвенго»?
– Это чё?
– На лето задали.
– Не-а.
– А Грина «Алые паруса»?
– Даже не бралась. О чём там хоть?
– Про Ассоль.
– Фасоль? Про Золушку, что ли?
– При чём тут Золушка?
– Ну помнишь, мачеха заставляла перебирать рис и фасоль. Или гречку. Не помню. Моя мать меня гречку заставляет перебирать.
– Нет, Ассоль – это про другое. Про девушку, которая принца ждала.
– Я и говорю, про Золушку.
– Да, похоже, но по-другому. Она была фантазёрка. Город её не любил, потому что она странная, не такая, как все. И её отец…
– Пил?
– Почему «пил»?
– Не знаю, все отцы пьют.
– Мой не пьёт. Иногда только выпивает.
– А мой не просыхает. Но самое страшное – когда мать бухать начинает. Я к бабке тогда ухожу в бараки. Ну ты знаешь.
Настёне стало неприятно. Она ревновала Таньку к баракам. В районе, который называли «бараки», у Тани была другая жизнь: с блатными пацанами, с сигаретами и пивом, с поцелуями взасос под железнодорожным мостом. Подруга не брала Настёну в ту жизнь. «Это не для тебя: ты из интеллигентных. Тебе не понравится», – посмеивалась она. Настёна обижалась и решала больше с Танькой не дружить. Однако дружить было не с кем, и они мирились.
Ей хотелось ещё поговорить про Ассоль, про любовь, благородство, которое, если верить Грину, всё же встречалось в людях. Но Танька бы её не поняла. Настёна молчала и думала, что она – та самая Ассоль, которую сверстники считают дурочкой только из-за того, что она любит читать.
Когда шли по Загородной улице, залаяла из-под забора собака. Она высовывала острую морду, скалила розовую пасть и показывала мелкие острые зубы.
– Такая маленькая – и такая злая, – удивилась Настёна.
– Фу! – крикнула Танька. – Тупая шавка.
Собака послушалась её, спрятала морду.
Подошли к участку, обнесённому горбылём. Мама не любила высоких заборов и мечтала, чтобы их дом окружала живая изгородь из кустарника, который она подстригала бы в форме шаров и ромбов. Но с неогороженного участка воровали кирпич и мешки с цементом, однажды пытались бетономешалку утащить, проволокли два метра и бросили – тяжёлая оказалась. Другая беда – козы: они забредали и съедали с грядок петрушку, капусту и салат. Пришлось отцу сделать этот уродливый горбыльный забор.
Просунув руку между досок, Настёна повернула щеколду.
– Может, я здесь подожду? – спросила Танька.
– Да ладно, пошли. Дом покажу. Потом клубнику поищем. Может, ещё осталась.
Она вкатила велик, бросила его на траву и дёрнула входную дверь. Закрыто.
– Надо с другого входа. Здесь отец иногда закрывает, когда в подвале работает. Чтобы чужие не вошли.
Они обогнули дом, облицованный светлым кирпичом, с грязноватыми, но уже застеклёнными окнами на первом этаже. Настёна не любила дом: родители тратили на строительство все деньги, а ей хотелось иметь модную юбку, лосины перламутровые и куртку джинсовую, как у всех.
А вот огород, густо заросший сорняком, притягивал её. Тонкие молодые яблоньки, на которых висели мелкие ещё «залепушки»; аккуратно увязанные кусты малины с созревающими ягодами; большая неопрятная грядка клубники, листья которой местами пожухли, но ещё можно было что-то найти. Она любила поживиться прямо с грядок, чтобы хрустела на зубах земля, чтобы ягоды были в лёгкой пуховой дымке, как бывает, когда только сорвёшь. «Потом, – стойко решила про себя Настёна. – Сначала обед отцу».
Другая дверь тоже оказалась заперта. Настёна дёргала и стучала.
– Нет никого. Пойдём, – сказала Танька.
– Да куда он мог деться-то?
– Может, уснул?
– Надо в окно заглянуть.
Взявшись с разных концов, они подтащили к окну лавку, заляпанную застывшим цементом. Высоты не хватало.
– Давай кирпичи класть, – решила Настёна.
– Ну ты придумала!
Они таскали кирпичи и складывали в два ряда.
– На хрен я с тобой пошла? – бубнила Танька. – Могла бы дома тяжести потаскать.
Настёна её не слушала. Увлеклась. Ей почему-то показалось, что они сооружают космический корабль, который выведет их на околоземную орбиту. Первая ступень – стартовая, вторая – разгонная, третья – маршевая. Она смотрела вчера передачу про космос. Вот сейчас они построят свою ракету, и она понесёт их в неизведанное космическое пространство.
Она влезла, придерживаясь за стену и осторожно покачиваясь, будто и правда была в невесомости, ухватилась пальцами за жестяной подоконник, подтянулась к окну, почти цепляясь за отлив подбородком, – и из темноты космического пространства выплыли две большие белые планеты, испуганно качнулись и отпрянули, исчезая в сумраке. Перед тем как свалиться, она увидела над белыми шарами оторопелое женское лицо.
Кирпичи посыпались из-под ног, и Настёна грохнулась, ударившись щиколоткой о лавку. Она отбила о землю себе весь бок, но боли не чувствовала, только задохнулась на секунду от какого-то понимания. Она лежала и не двигалась.
– Эй, ты чё там? Убилась, что ль?
Настёна молчала. Гудение заполнило голову и давило на уши.
– Баба у твоего отца. Пошли отсюда. Не откроют нам.
Настёна лежала и вглядывалась в траву, по травинке ползла божья коровка. Захотелось сжать её пальцами, чтобы хрустнул панцирь. Но Настёна встала и взяла в руку ближайший кирпич.
– Разобью на хрен, – пригрозила она глухим голосом и отошла на два шага, замахиваясь, чтобы кинуть в окно.
Выглянул отец. Настёна замерла с поднятым кирпичом и не знала, что делать. Она смотрела на отца. Он был другой, не её родной и близкий, а какой-то чужой мужик, некрасивый, с мятым, испуганным лицом, с неприятными складками вокруг рта, растрёпанными короткими волосами. Но главное – выражение. Он смотрел на неё как на досадное насекомое, которое хочется раздавить. В его лице не было ни капли любви.
Мысль о том, что отец её не любит, больно резанула Настёну. Выступили слёзы на глазах. Лицо отца исчезло из окна, загремел отпираемый засов.
– Вы чего здесь? – спросил он, недовольно выглядывая из сумрака дома.
– Обед тебе привезли, – холодно сказала Настёна. – Макароны по-флотски. С огурчиком. Держи!
Она кинула в него контейнером, закутанным в полиэтиленовый пакет. Контейнер гулко ударился о стену, пакет открылся, макароны рассыпались по земле.
– Идите домой, – сказал отец.
– Мама приехала! – вся трясясь, крикнула Настёна. – Что ей сказать – что не придёшь? Что у тебя баба?
Отец растерялся. Лицо его расползлось, как бесформенная половая тряпка.
«И как его можно любить? – зло подумала Настёна. – Он же урод!»
– Настька, это не то. Ты не понимаешь. Ты ещё маленькая.
В голосе его была мольба и какая-то безнадёжная усталость.
– А ты объясни!
– Я люблю вас с мамой. А это – другое, – тихо сказал он, и лицо его снова приобрело родные черты.
Они смотрели друг на друга. Дочь испепеляла отца взглядом. Но он не чувствовал или давно был испепелён.
– Уходите, – устало попросил он и закрыл дверь.
Настёна оглянулась на Таньку.
– Ты же никому не расскажешь? – спросила она.
– Конечно, нет.
– Ладно, пошли.
Всю обратную дорогу она молчала. Танька, наоборот, болтала без умолку. Видимо, ей и самой было неловко оказаться свидетельницей.
– Ладно тебе, ну подумаешь – другая баба! Мой вон дубасит мать. Я раз прихожу, а у неё вместо лица сплошной синячище. Так он даже не вспомнил на следующий день. Бывает, он её бьёт, бывает – она его. Однажды табурет о его голову разбила, череп чуть не проломила, дура бешеная, как с цепи сорвалась. Так и живём. А у тебя что? Горе? Да ну, брось, смешно даже. Подумаешь! Все они кобели. Не один твой.
Настёне хотелось толкнуть Таньку.
– Помолчи! – сдавленно попросила она.
Та обиделась и бубнила что-то невнятное. А Настёна не замечала: она была как в невесомости, в открытом холодном космосе, которым вдруг обернулся взрослый мир.
Два дня Настёна носила в себе тайну. Она измучилась, не могла есть, и сны снились какие-то дурацкие: будто она лежит в темноте и нечем дышать. Задыхаясь, она силится проснуться, но не может. И становится очень страшно от мысли, что она сейчас умрёт.
Мама, видно, почувствовала, что с дочерью что-то не так. В один из дней, придя с работы, она усадила Настёну на диван, взяла за руки и спросила:
– Настя, доченька, что случилось? Расскажи мне. Я не буду тебя ругать.
Настёна взглянула маме в лицо, расплакалась и всё рассказала.
Мать с отцом долго спали в разных комнатах: мама – в детской, отец – в спальне. Настёну он как бы не замечал и будто не чувствовал себя виноватым, даже наоборот, винил в чём-то её и мать, с которой часто ссорился на кухне. Потом отец уходил, хлопнув дверью. Настёна осторожно выбиралась из комнаты, садилась у маминых ног, обнимала её колени и плакала вместе с ней, мысленно обещая себе, что никогда не позволит ни одному мужчине обращаться с ней так, как обращается с матерью отец. Настёна злорадно представляла, как отец летит в безвоздушном космосе, задыхаясь, и она может его спасти, нужно только протянуть руку. Но она отворачивается и думает: «Ты сам этого хотел».
Мысленная месть успокаивала Настёну, а мама всё плакала и плакала.
– Ну ты него? Хватит уже реветь! – говорила Настёна.
– А вдруг он не придёт? – всхлипывая, отвечала мать.
Но отец всегда возвращался – как планета, летящая по орбите.
Салмыш и берёза
Рассказ

В поезде они почти не разговаривали. Дашка попробовала было расспрашивать, но мать сразу начинала плакать. Дашку это раздражало. Взрослая женщина, а не может понять, что развод – единственно верное решение. В Рязани стояли двадцать минут; когда Дашка вернулась в купе, на нижней полке сидела моложавая и щекастая хохлушка, а мать взахлёб жаловалась на измену мужа. «Веи мужики однакови. А як инакше. Кобылыни», – успокаивала хохлушка. И мать не плакала, а смеялась. Дашка, раздосадованная, что первой встречной бабе за несколько минут удалось то, что она не могла сделать целую неделю – успокоить и развеселить мать, влезла на верхнюю полку и уже до Оренбурга не слезала, лузгала семечки и читала повесть Чехова «Степь», скучную и однообразную, от которой тянуло в долгий дорожный сон, полный смутных образов и лилового неба.
Теперь Дашка рассматривала эту самую степь через окно машины. Была она обычная, пыльно-салатовая, с тёмно-зелёными заплатами кустов и, если бы не холмы на горизонте, очень похожая в это время года на привычные тульские луга. Изредка проезжали мимо одинокого дерева или группы деревьев, которые скрашивали однообразный пейзаж. Утреннее солнце уже вовсю жарило. В открытое окно дяди Толи, сидевшего за рулём, задувал горячий, полный запахов трав и бензина ветер. Рядом с ним молча сидела Юлька, двоюродная сестра. Дядя Толя вёз маму, Дашку и Юльку к бабушке. Он энергично дёргал рычаг скоростей и без умолку хвастался, как сам перебрал подвеску и ходовую у «жигулей», говорил «за материн дом», где отремонтировал пенку и постелил линолеум на земляной пол в кухне. Он постоянно спрашивал: «Как? А? Люба? Дашуха? Чё думаете?» Дашка сидела молча: обида её ещё не прошла. Мать поддакивала и хвалила, отчего её старший брат довольно откидывался на водительском сиденье и высовывал загорелый локоть далеко в окно.