А Дачу «Голубятня» тридцать с лишним лет спустя его разочаровала, после реставрации ярко-желтая, огороженная. Толя сказал, что раньше здесь была детская библиотека. Я не сразу поняла, где, потому что смотрел он на жилой дом напротив, первый из ползущих по улице в горку. Оказалось, в «Голубятне». Место мест, прошептал он и тут же: ладно, пойдемте.
Мы тогда были знакомы полтора месяца. Друг-художник искал советские иллюстрированные журналы – для коллажа, и я подумала про «Советское фото». Нашла в интернете объявление о продаже старых номеров, списалась, он извинился: после болезни еще не может носить тяжести, договорились, что я приеду.
На нем была тельняшка с длинным рукавом и синтепоновые тренировочные штаны.
«Простите за вид, – сказал он, отступая вглубь прихожей, – после болезни десять кило слетело, нормальная одежда сидит отвратительно»
Я заверила его, что все в порядке, что по мне вид вполне приличный.
На полу аккуратными стопами были сложены фото-книги, отечественные, двадцати-, тридцатилетней давности, и номера «Советского фото».
Я опустилась на колени и стала разбирать стопы, показывая, как я бережна. Из фотокниг самые новые относились к 70-м, самые старые – к 50-м. Самарканд, Ферганская долина, Памиро-Алай. Крым. Армения. Заонежье. Заладожье. Рига. Таллинн. Валаам. Суперобложки, залатанные желтым скотчем. Картонная коробка в углу была доверху полна плоскими пластиковыми коробочками. Я вынула одну такую под брюхо, как черепаху. В ней туго лежали снимки. Во всех коробочках – или позитивы, или негативы. Годы надписаны черным фломастером: 60-е, 70-е, 80-е. Малоярославец. Галич. Юрьев-Польский. Переславль-Залесский. Торжок. Коломна. Я уже потом узнала, что в Коломне он родился и жил до семнадцати лет.
«Отец вел в Коломне кружок «Фотолюбитель». Сам инженер. О фотографии знал все. Нет издания по истории, по теории, по практике, чтобы у нас в былые годы на полке не стояло. Альбомы опять же… Отец денег на это не жалел. Обожал ездить в турпоездки по старым русским городам – всегда с «Лейкой»…»
«И все продаете? И книги? И снимки?»
«Книги – да, а снимки-то кому нужны? Просто хранилось вместе»
Он прочел это мое «неужели не жаль?» и произнес как-то мягко, баюкая:
«Деньги нужны позарез. Назанимал на лечение»
«А альбомы… Альбомы-то точно возьмут в букинистическом!»
«Давайте-ка лучше чай пить», – сказал он, надев улыбку.
За стеклом серванта стояли открытка и фото. Открытка была с репродукцией фрески Джотто «Проповедь св. Франциска птицам». А снимок – не черно-белый даже, а серо-желтый, вырезанный из книги или журнала тридцати, сорокалетней давности и наклеенный на плотную бумагу. Юная гимнастка в черном трико подпрыгнула и будто зависла на «шпагате».
К чаю он подал черный хлеб, сыр и кусковой сахар прямо в коробке. Больше, кажется, по обязанности хозяина спросил, профессиональный ли у меня интерес к фотографии. Я ответила что нет, и что филолог. Он спросил, кем я работаю, и я ответила, что преподаю русский и литературу в десятом и одиннадцатом классах. И он расспрашивал, районная школа или какая-нибудь «спец», и какие ребята достались, и я сказала, что ребята – первый сорт, насмешив нас почему-то.
«Я в школе преподавал, – сказал он, – Недолго. Биологию. С шестого по восьмой класс, – и, не переводя взгляд, не меняя тон, – А вы любите фотографию?»
«Фотография больше, чем живопись, знает о смерти», – сказала я.
Он отставил чашку и стал глядеть на меня сквозь прищур. Это тянулось и тянулось, я не понимала, и мне уже стало больно, когда он тихо спросил:
«А вы – что знаете?»
И вдруг словно отпустил меня, откинулся на спинку стула и заговорил, словно рассеянно и словно вглядываясь куда-то:
«Когда был таким, как ваш «первый сорт», мечтал стать архитектором, поступал в МАРХИ, но провалил тригонометрию. Пришлось отслужить на флоте, сперва на Дальнем Востоке, потом еще полгода в Крыму. Тогда я впервые и увидел птиц»
Это было похоже на концовку рассказа, или так говорят о злой и светлой женщине: завиднелись брови и углы рта.
«И знаете, птица более всего птица, когда она ходит. Птица, когда она летит и когда ходит – это два разных животных».
«Помните у Рембо, про альбатроса?»
«Да, – он как-то небрежно кивнул (подумала: стихотворения не знает), – главное, что птица на земле двунога. Как мы. Птицы при ходьбе похожи на нас. Вот только мы не похожи на ходящих по земле птиц»
Он засмеялся, без сарказма, просто.
«И я сдуру решил, что раз так, должен жизнь посвятить изучению пернатых. Подал документы на биофак МГУ, на вечерний, чтобы хоть какой-то был шанс. И прошел. Устроился гардеробщиком в кинотеатр «Победа», пару лет бесплатно смотрел все, что шло на советском экране, до тошноты. Потом уже подвязался лаборантом на кафедре. Хотел с третьего курса свалить, но совесть удержала. В итоге – специалист по птицам Средней полосы, – он опять засмеялся, почти с облегчением, – А в «перестройку» выучился на слесаря. Видели внизу вывеску «Металлоремонт»? Последние двадцать лет там работаю»
Я купила все «Советское фото» и альбом «Самарканд».
На лестничной площадке я обернулась и сказала: спасибо. Мне показалось, что он поспешно затворил дверь.
Во дворе дома мальчик лет девяти сильно раскачивался на качелях и, задрав голову, и пел: «Разлука ты разлука, чужая сторона… ». Он пел хорошо. «Зачем нам разлучаться,/ зачем в разлуке жить? / Не лучше ль обвенчаться / и друг друга любить?». Я остановилась и слушала, не понимая, зачем эта песня мальчику.
А Верхние Михайловские – место мест, негромкое, как старая школа, как лист на влажной земле. Перепелочный кирпич, для рабочих строили, и спокойные, справные дома шагом идут на пригорок. Радостный всхлип качелей. Девочка, бегущая из кирпичного дома в кирпичную школу, из осени в осень, и прибегающая домой, и поднимающаяся на свой четвертый этаж, и глядящая из окна за шторой.
Как-то мы шли в Нескучный сад мимо Донского монастыря, и я сказала: чем дальше осень, тем стволы деревьев темнее, а когда листва уже вся-вся желтая, они просто черные; так обычно рисуют дети красками, когда велено изобразить «осень», и взрослым кажется, что это для красоты, ради сочетания желтого и черного. А Толя сказал, что летний свет придает всему объем, стереоскопичность, а зима – плоская картинка, и чем ближе к зиме, тем площе. Там, внутри деревьев, то есть, среди них – как Царство Божие внутри нас, то есть, среди нас – есть источник света, свое Царство, но только летнее, а зимой деревья стоят порознь, в пустоте.
Они с Галей любили музей Ферсмана, а вот палеонтологический – нет, но в обоих поняли трогательность, они казались заброшенными, брошенными в первобытные лопухи, две огромные старые теплицы. Галя называла их старыми чудаками: ну разве может настоящий музей выходить в парк, глядеть на столы для пинг-понга. В музее Ферсмана Толе больше нравились сами минералы, а Гале – изделия из них, вроде пресс-папье с почти живыми ягодами из цветных камней.
Они сидели на скамейке у Чайного домика в Нескучном саду, Галя подняла указательный палец, и на него тут же спикировала синица. Толя пришел в восторг, а Галя сказала с обидой: знаешь, как это больно?
Неизвестно, кто построил Дачу «Голубятню». Галя видела ее из окна, но за книжками туда уже не ходила, была записана в районную взрослую.
Я обернулась на оклик: женщина семенила ко мне, то маша рукой, то прижимая ее к сердцу. Брат отставал, не торопился.
«Ох!… Представляете – не нашли. Витя говорит, это не четверка в письме, а единица…»
Брат ее ткнул пальцем в тетрадный лист, лиловатый и прозрачный от клеток, и издал слабый то ли посвист, то ли шелест. Я заглянула: и впрямь единица, 1-й Верхний Михайловский.
«Позвоните ей на мобильный»
«Звонила! Абонент недоступен. Ну и не надо беспокоить: мы ведь как сюрприз хотели. Галина все зазывала, да то дела, то случаи, а теперь вроде как осчастливим!»
И смеется, и лицо больше не жалкое, и белая блузка пахнем какими-то вырезными голубями, коньками, подзорами и наличниками, и огородами, и Ярославским кремлем.
Мы поднимаемся на пригорок. Здесь, в Верхних Михайловских, лучше бы им было застать октябрь. Нигде так не пахнет землей, как в октябре, а небо еще сухое, и асфальт как гравировочная пластина.
«Они с Галиной мне сводные. Мама с их отцом развелась, Витьку взяла и к родителям в Ярославль уехала. Там годика через два опять замуж вышла и меня родила. Вот, а Галя – у отца и его новой. Мачеха хорошая: в художественную гимнастику ее отдала. Галина у нас мастер спорта, по миру поездила, выступала. Личная жизнь, конечно, вся побоку… А мама меня когда первый раз привезла с сестрой знакомиться, приезжаем – а тетя Надя, Галинина мачеха, руки заламывает, дядя Сережа тоже весь чернее тучи: сбежала Галька. В шестнадцать лет. Со взрослым парнем, совершеннолетним. Сама через неделю вернулась. Я этого ничего не помню, помню только, что суетились все, мама плакала. Мама потом рассказывала, когда мне уже можно было. Дядя Сережа шум поднимать не стал. Вроде так все обошлось…»
Ее брат кивал, глядя под ноги.
«Витя тогда уже был женат. Помнишь, Вить, ты все собирался кого-то в Москве натравить на того парня – помнишь? Бог пронес… Ой, а тут же ведь Донской монастырь?!»
«Да, вот он, прямо перед вами»
«Я все монастыри в Москве знаю! У меня книжка, такая хорошая – батюшка дал!»
Ее глаза любят меня, Москву, батюшку, 1-й Верхний Михайловский. Я смотрю на косынку вокруг Витиной шеи.
*