– Слышно – с этими. Надо быть, потому ты и жив, что он – с ними, а то…
«Бредит, – уверенно решил Пётр Артамонов и замолчал, думая: – Выжил из ума, старичишко. Так и надо было ждать».
Мелкие, тускленькие звёзды высыпались в небо; раньше как будто не было таких звёзд. И не было их так много.
Тихон взял шапку и, тиская её в руках, снова заворчал:
– Отрыгнулась вам вся хитрая глупость ваша. Нищим – легче.
Вдруг, иным голосом, он спросил:
– Помнишь мальчишку-то, конторщикова-то?
– Ну? Так – что?
Пётр Артамонов не мог понять: испугал или только удивил его этот неожиданный вопрос? Но он тотчас понял, как только Тихон сказал:
– Убил ты его, как Захар кутёнка. А на что убил?
Артамонову стало ясно: Тихон, наконец, всё-таки донёс на него, и вот он, больной, арестован. Но это не очень испугало его, а скорей возмутило нечеловеческой глупостью. Он опёрся локтями, приподнял голову, заговорил тихо, с укором и насмешкой, чувствуя на языке какую-то горечь и сухость во рту:
– Это ты – врёшь! И – для каждого проступка есть срок, давность! А ты – все сроки пропустил. Да! И – сошёл с ума. И – забыл, что сам видел, сам сказал тогда…
– А – что я сказал? – перебил его старик. – Я, конешно, не видел, ну – я понял! Сказал, чтоб поглядеть: что ты будешь делать? Я – лжу сказал, а ты – рад, схватился за лжу. Я глядел-глядел, ждал-ждал… И все вы – такие. Алексей Ильич научил тестя своего, пьяницу, трактир Барского поджечь, а твой отец догадался об этом, устроил, что убили пьяницу до смерти. Никита Ильич знал это, он тоже до всего доходил умом. Ему бы молчать, а он, со зла на тебя, мне сказал. Я говорю: «Ты монах, тебе всё это забыть надо, а я – буду помнить». Запугали вы его делами вашими. Послали его в петлю, а после в монастырь: молись за нас! А ему за вас и молиться страшно было – не смел! И оттого – бога лишился…
Казалось, Тихон может говорить до конца всех дней. Говорил он тихо, раздумчиво и как будто беззлобно. Он стал почти невидим в густой, жаркой тьме позднего вечера. Его шершавая речь, напоминая ночной шорох тараканов, не пугала Артамонова, но давила своей тяжестью, изумляя до немоты. Он всё более убеждался, что этот непонятный человек сошёл с ума. Вот он длительно вздохнул, как бы свалив с плеч своих тяжесть, и продолжал всё так же однотонно раскапывать прошлое, ненужное:
– Веры вы, Артамоновы, и меня лишили. Никита Ильич сбил меня из-за вас, сам обезбожел и меня… Ни бога, ни чёрта нет у вас. Образа в доме держите для обмана. А что у вас есть? Нельзя понять. Будто и есть что-то. Обманщики. Обманом жили. Теперь – всё видно: раздели вас…
С трудом пошевелив тело своё, Артамонов сбросил на пол страшно тяжёлые ноги, но кожа подошв не почувствовала пола, и старику показалось, что ноги отделились, ушли от него, а он повис в воздухе. Это – испугало его, он схватился руками за плечо Тихона.
– Куда? – спросил дворник, грубо стряхнув его руки. – Не тронь. Силы у тебя нет, не задушишь. У отца твоего – была сила, – хвастовством изошла. Веры, говорю, лишили вы меня; не знаю, как теперь и умереть мне. Загляделся на вас, беси…
Артамонов всё сильнее хотел есть, и его очень пугали ноги.
«Неужто – умираю? Мне ещё семидесяти пяти нет. Господи…»
Он снова попробовал лечь, но не хватило сил поднять ноги. Тогда он приказал Тихону:
– Помоги, подними ноги мои!
Положив на скамью мёртвые ноги бывшего хозяина, Тихон сплюнул, снова сел, тыкая рукою в шапку, в руке его что-то блестело. Артамонов присмотрелся: это игла, Тихон в темноте ушивал шапку, утверждая этим своё безумие. Над ним мелькала серая, ночная бабочка. В саду, в воздухе вытянулись три полосы жёлтого света, и чей-то голос далеко, но внятно сказал:
– Назад, товарищи, оборота нет и не будет для нас…
Тихон заглушил этот голос:
– Тоже и отец твой; он брата моего убил.
– Врёшь, – невольно сказал Артамонов, но тотчас спросил: – Когда?
– Вот те и когда…
– Что ты всё врёшь, безумный? – вдруг возмутился Артамонов, ощущая, как голод сосёт и сушит его. – Что тебе надо? Совесть мне ты, судья? Зачем ты молчал тридцать лет с лишком?
– Вот и молчал. Значит – думал!
– Злобу копил? Эх… Ну, ступай, донеси полиции.
– Полиции – нет.
– Скажи – вот, он меня всю жизнь поил, кормил – судите его! Так ведь донёс уж! Чего же надо, ну? Прижми, припугни меня, – денег требуй, ну?
– Денег у тебя нет. Ничего у тебя нет. И – не было. А на судей мне – наплевать. Я – сам себе судья.
– Так чем ты грозишь, бредовой человек?
Но Тихон как будто не грозил, Артамонов смутно чувствовал это. Тихон ворчал:
– Конец всем Каинам. За что брата убили?
– Врёшь про брата!
Старики начали говорить быстрее, перебивая друг друга.
– Я – вру? Я с ним был тогда…
– С кем?
– С братом. Я убежал, когда отец твой кокнул его. Это его кровью истёк отец-то. Для чего кровь-то?
– Опоздал ты…
– Ну, вот – опрокинули вас, свалили, остался ты беззащитный, а я, как был, в стороне…
– Безумным остался…
Артамонов чувствовал, что бывший землекоп загоняет его в угол, в яму, где всё неразличимо, непонятно и страшно. Он настойчиво твердил:
– Опоздал ты. Брата – врёшь – не было у тебя, у таких, как ты, – ничего не бывает…
– Совесть бывает.
– Ты сам сбил мне с толку сына, Илью!
– Это вы, Артамоновы, сбили меня с толку, Никита Ильич разбередил!
– А он говорил – ты его!