Матвей тихонько напомнил:
– А мать?
– Мать? – задумчиво переспросил старик. – Да-а, она жалела людей! Она слабая была, запуганная; у неё, видишь ты, отца с матерью на торговой площади кнутом били, а она это видела. Тут тоже не всё ладно: отец-то её богомаз был, в Елатьме жили они – это на Оке есть такое жительство, – ну, так вот, он будто ризу снял с иконы, а мать – спрятала. Отец говорит: барин ризу снял, а не я! Барин – церковный староста, богатейший человек был, а с отцом у него нелады были. Тёмное дело! Посадили их под арест, а они – бежать, бариновы охотники – вослед и поймали их около Мурома, а отец-от Варварин отбиваться стал да зашиб, что ли, кого-то. Я о ту пору там был, в Елатьме этой, как били их, стоял в народе, глядь девица на земле бьётся, как бы чёрной немочью схвачена. Ну, жалко стало? А как мать её с отцом в каторгу пошли, осталась она, Варвара-то, как овца в лесу. Женились мы, да вот сюда и приехали, купил я тут усадьбу эту и поставил завод. Канатное дело я хорошо прошёл, мне оно сначала приятно было; ходишь, бывало, вдоль струн да вспоминаешь прожитое, как бы на гуслях играя. Ну, и зажили. Не больно весело, а дружно. Раз только из-за серёг вышло: были у меня серьги – яхонт-камень, жемчугом обложен, и подвески по жемчужине, с ноготь величиной, случаем они мне достались – богатейшая вещь! На, говорю, Варюха, носи! А она не хочу, говорит. Душу, говорит, украшать надобно, а не тело. Я говорю – дура! Душа серёг носить не станет! Спорили, спорили…
Он искоса посмотрел на сына, закашлялся и умолк, прикрыв глаза.
Вскоре после болезни отец обвенчался. Невеста, молодая и высокая, была одета в голубой сарафан, шитый серебром, и, несмотря на жару, в пунцовый штофный душегрей. Её доброе, круглое лицо словно таяло, обливаясь слезами, и вся она напоминала речную льдину в солнечный весенний день.
Отец стоял в синей поддёвке и жёлтой шёлковой рубахе, на складках шёлка блестел огонь лампад, и Матвею казалось, что грудь отца охвачена пламенем, а голова и лицо раскалились.
Матвея нарядили в красную рубаху, плисовые синие штаны и сапоги зелёного сафьяна на мягкой подошве, по-татарски расшитые жёлтым и красным.
Свидетелями были лекарь, дьячок, Пушкарь и огромный чернобородый мужик из Балымер, Яков, дядя невесты. Венчались в будни, народу в церкви было немного, но в тёмной пустоте её всё время гулко звучал сердитый шёпот баб. Около Матвея стояла высокая, костлявая старуха, вся в чёрном, как монахиня, и шипела, перекоряясь с Власьевной.
– Тоже и про твоего хозяина нехорош слушок ходит…
– Всё-таки, сударыня моя, не чета он ей…
– Чёт – нечет, судьба мечет, а ты тут при чём будешь?
Матвей думал:
«Что ж отец Власьевну-то не прогнал?»
После обряда невеста попросилась идти домой по улице в венцах и с попом, но отец кратко сказал:
– Не надо!
По церкви поплыл глухой и грозный гул.
Шли домой. Матвей шагал впереди всех без картуза: он нёс на груди икону, держа её обеими руками, и когда, переходя дорогу, споткнулся, то услышал подавленный и как будто радостный крик Власьевны:
– Ой, запнулся!
Всю дорогу вслед за свадебным шествием бежала пёстрая собака; иногда она обгоняла людей; высокая старуха, забегая вперёд Матвея, грозила собаке пальцем и шипела:
– Чтоб те розорвало, окаянную!
А чернобородый мужик на всю улицу сказал:
– Пёстрое житьё-то сулит!
Пришли домой, на дворе бабы начали о чём-то спорить, молодая испуганно глядела на них голубыми глазами и жалобно говорила:
– Тётеньки, не знаю я, как это…
– Где хмель-от? – спрашивала чёрная старуха.
А кто-то злорадно удивлялся:
– Не знаи-ить, бабоньки, ай да молодуха! Не знаить, слышите!
Толстая баба, похожая на двухпудовую гирю, дёргала молодую за рукав, убеждая:
– А ты – во-ой! Ты вой!
И вдруг молодуха, вытаращив глаза, пронзительно запела:
Ой, бедная я, несчастная,
Ни подружек у меня, ни сватеек,
Ни отца родного, ни матери,
Не подарят мне, сиротинушке,
Ни овечки, ни телёночка…
– Дура! – строго и презрительно закричала чёрная старуха. – Это когда надо было выть? Перед церковью, ду-урёха!
Отец растолкал баб, взял молодую за руку и, ласково усмехаясь, сказал:
– Ты погоди – побью, тогда и взвоешь.
Пришли поп, дьякон и дьячок Коренев; все гости ввалились со двора в комнаты, толкаясь, уселись за стол и долго в молчании ели свадебную лапшу, курник[5 - Большой слоёный пирог — Ред.], пили водку и разноцветные наливки.
Матвей сидел обок с мачехой, заглядывая в глаза её, полно налитые слезами и напоминавшие ему фиалки и весенние голубые колокольчики, окроплённые росой. Она дичилась его, прикрывала глаза опухшими ресницами и отодвигалась. Видя, что она боится чего-то, он тихонько шепнул ей:
– Отец-то добрый…
Она вздохнула.
Пока за столом сидели поп и дьякон, все ели и пили молча, только Пушкарь неугомонно рассказывал что-то о военном попе.
– Хоть я, говорит, человек безоружный, но за уши вас оттаскать могу! Да и цап его за ухо, юнкера-то!
Поп звонко хохотал, вскидывая голову, как туго взнузданная лошадь; длинные волосы падали ему на угреватые щёки, он откидывал их за уши, тяжко отдувался и вдруг, прервав смех, смотрел на людей, строго хмурясь, и громко говорил что-нибудь от писания. Вскоре он ушёл, покачиваясь, махая рукою во все стороны, сопровождаемый старым дьяконом, и тотчас же высокая старуха встала, поправляя на голове тёмный платок, и начала говорить громко и внушительно:
– Не дело, боярин Савёл Иваныч, что обряда ты ни в чём соблюдать не хочешь, и тебе, Палагея, знать бы – не дело делаешь! В дом ты пришла – заздравной чары гостям не налила…
Отец чмокнул губой и громко проговорил:
– Налей сама да и вылакай, – ведьма!
– Брось, матушка! – сказал Яков, махнув рукой, и стал насыпать ложкой в стакан водки сахарный песок.
Баба, похожая на гирю, засмеялась, говоря:
– Какие уж порядки да обряды – цветок-от в курнике воткнут был совсем зря: всем ведомо, что невеста-то не девушка! Сорван уж давно цветочек-от!
Мачеха, наклоня голову, быстро перекрестилась; наклонив голову, Матвей услыхал её шёпот: