Торговка полотном приходила к бондарю аккуратно каждое воскресенье, а иногда и в будни; они запирались в комнате Кешина, Тимка кипятил им самовар и отправлялся в огород, к бабам, – они жили там в дощатом сарае.
Иногда торговка выглядывала из окна, поправляя ловкими руками встрепанные волосы и прислушиваясь к чему-то. Ее круглые, вороватые глаза смотрели на всех и на всё нагло и бесстыдно.
Нередко Кешин приглашал Хлебникова, и тогда на двор из открытого окна падали обрывки солидных речей.
– Ефрем-от Сирин до Златоуста жил али после?
– Точно – не знаю этого.
И всё у них шло хорошо, скромно, аккуратно, но однажды поздно вечерком, когда все жители Хлебникова улеглись спать, а я еще сидел у ворот, ко мне подошел Тимка и сказал, немножко хвастливо:
– Уговорился с ней.
– С кем?
– С ярославской. Завтра ночую у нее.
– Узнает Кешин – рассчитает тебя.
– Ну, так что!
Помолчал, покачал головой и вздохнул:
– Беда!
– Какая?
– Так.
И с явным удивлением заговорил тихонько:
– На что мне она, торговка эта? Ведь сыт я, – огородницы меня любят, которая хошь. А – не нравится мне хозяин: зачем он с Хлебниковым в дружбе? За глаза – поносит его, ругает, а сам в гости зовет… Ну, так я его тоже обману!
– Зря ты делаешь это.
– Конечно – зря! – согласился Тимка.
Над полем висели черные клочья облаков, между ними, в синих просветах, блестят круглые звезды. Где-то отвратительно воет собака. Тихонько просвистела шелковыми крыльями ночная птица.
– Скушно, – сказал Тимка. – Пойду спать… На дворе послышался голос Кешина:
– Ты – съезди.
– Надо, – кратко молвила торговка.
– Дом – хороший. Прямо над рекой. И сад. Двенадцать яблонь.
– Ну, прощай.
За ворота вышла торговка, кутаясь в шаль; Тимка встал и пошел рядом с ней, спрашивая:
– Венчаться уговаривает?
Она не ответила, поглядев на меня и не останавливаясь.
– Старый чёрт, – сказал Тимка, погружаясь в сумрак.
– Тише, – внятно отозвалась женщина. – Ты этим – не шути, это дело серьезное для меня…
Над моей головой открылось окно, высунулся Хлебников в белой рубахе и забормотал:
– Это кто пошел, а? Кто?
Он сейчас же исчез, а через минуту выскочил за ворота в одном белье и, приложив ладонь ко лбу, наклонившись, стал смотреть вслед паре, тихонько уходившей вдоль забора, по медным пятнам луны. Я встал и пошел во двор, но огородник обогнал меня, трусцой подбежал к окну Кешина и застучал в стекло.
– Семен Петров – выдь-ка!
Потом оба они снова побежали за ворота, и Хлебников говорил, захлебываясь словами:
– То-то! У эдаких совести нет…
Кешин на бегу спотыкался и мычал.
Они долго стояли у ворот, глядя вдаль и разговаривая шёпотом, только Кешин дважды громко сказал:
– Так…
Потом он же внятно и спокойно выговорил:
– А пожалуй, дождик будет ночью.
Хлебников ушел первый; проходя мимо крыльца, за которым я стоял, он бормотал:
– Дурак…
Потом, не спеша, прошел к себе чистенький бондарь, вздыхая по пути:
О господи… господи!
Я нашел работу и, уходя из дома на рассвете, возвращаясь усталый поздно вечером, потерял возможность наблюдать ленивенькое течение жизни в доме Хлебникова. Мне даже казалось, что она стоит на одном и том же месте, как вода в омуте, где не водится никаких чертей и нельзя ожидать значительных событий.
Но вдруг эта жизнь разрешилась темной драмой.
В августе, когда на огородах копали свеклу, брюкву и репу, суток двое непрерывно, днем и ночью, шел дождь, то – ливнем лил, то – сыпался по-осеннему настойчиво, мелкий и холодный. К утру третьих суток дождь снова хлынул потоками, оглушительно бил гром, сверкали страшные синие молнии, а на рассвете тучи точно рукою смахнуло, и на чисто вымытом небе празднично расцвело удивительно яркое солнце.
В огород вышли голоногие бабы, подобрав юбки до колен; из окна моего чердака я слышал их веселый хохот, визг, стук железных лопат, отвратительный скрип несмазанного колеса тачки.
Но вдруг все звуки исчезли, точно утонув в серебряных лужах, между гряд. Я шел по двору, на работу в город, когда меня ударило это неожиданно наступившее молчание и затем, через несколько секунд, пронзительный бабий визг: