Она выпила глоток водки, понюхала табаку и сказала, задумчиво поглядывая в окно на сизое небо:
– Да, были мы с отцом твоим крови не родной, а души – одной…
Иногда, во время ее рассказа, входил дед, поднимал кверху лицо хорька, нюхал острым носом воздух, подозрительно оглядывая бабушку, слушал ее речь и бормотал:
– Ври, ври…
Неожиданно спрашивал:
– Лексей, она тут пила вино?
– Нет.
– Врешь, по глазам вижу.
И нерешительно уходил. Бабушка, подмигнув вслед ему, говорила какую-нибудь прибаутку:
– Проходи, Авдей, не пугай лошадей…
Однажды он, стоя среди комнаты, глядя в пол, тихонько спросил:
– Мать?
– Ай?
– Ты видишь, что ли, дела-то?
– Вижу.
– Что ж ты думаешь?
– Судьба, отец! Помнишь, ты всё говорил про дворянина?
– Н-да.
– Вот он и есть.
– Голь.
– Ну, это ее дело!
Дед ушел. Почуяв что-то недоброе, я спросил бабушку:
– Про что вы говорили?
– Всё бы тебе знать, – ворчливо отозвалась она, растирая мои ноги. – Смолоду всё узнаешь – под старость и спросить не о чем будет… – И засмеялась, покачивая головою.
– Ах, дедушко, дедушко, малая ты пылинка в божьем глазу! Ленька, ты только молчи про это! – разорился ведь дедушко-то дотла! Дал барину одному большущие деньги-тысячи, а барин-то обанкрутился…
Улыбаясь, она задумалась, долго сидела молча, а большое лицо ее морщилось, становясь печальным, темнея.
– Ты о чем думаешь?
– А вот, думаю, что тебе рассказать? – встрепенулась она. – Ну, про Евстигнея – ладно? Вот значит:
Жил-был дьяк Евстигней,
Думал он – нет его умней,
Ни в попах, ни в боярах,
Ни во псах, самых старых!
Ходит он кичливо, как пырин,
А считает себя птицей Сирин,
Учит соседей, соседок,
Всё ему не так, да не эдак.
Взглянет на церковь – низка!
Покосится на улицу – узка!
Яблоко ему – не румяно!
Солнышко взошло – рано!
На что ни укажут Евстигнею,
А он:
бабушка надувает щеки, выкатывает глаза, доброе лицо ее делается глупым и смешным, она говорит ленивым, тяжелым голосом:
– Я-ста сам эдак-то умею,
Я-ста сделал бы и лучше вещь эту,
Да всё время у меня нету. —
Помолчав, улыбаясь, она тихонько продолжает:
И пришли ко дьяку в ночу беси:
– Тебе, дьяк, не угодно здеся?
Так пойдем-ко ты с нами во ад, —
Хорошо там уголья горят! —
Не поспел умный дьяк надеть шапки,
Подхватили его беси в свои лапки,
Тащат, щекотят, воют,
На плечи сели ему двое,
Сунули его в адское пламя:
– Ладно ли, Евстигнеюшка, с нами? —
Жарится дьяк, озирается,
Руками в бока подпирается,
Губы у него спесиво надуты,
– А – угарно, говорит, у вас в аду-то!
Закончив басню ленивым, жирным голосом, она, переменив лицо, смеется тихонько, поясняя мне:
– Но сдался, Евстигней-то, крепко на своем стоит, упрям, вроде бы дедушко наш! Ну-ко, спи, пора…
Мать всходила на чердак ко мне редко, не оставалась долго со мною, говорила торопливо. Она становилась всё красивее, всё лучше одевалась, но и в ней, как в бабушке, я чувствовал что-то новое, спрятанное от меня, чувствовал и догадывался.