Она все эти штуки превосходно понимала.
На сороковой день после этого они венчались у Николы на Тычке,[5 - Церковь Николы Чудотворца в Москве у Красного пруда: название Тычок произошло от старинного питейного дома, находившегося тут же.] в старенькой церкви, тесно окруженной самодовольными могилами переполненного кладбища. Ради стиля свидетелями брака подписались два могильщика, шаферами были заведомые кандидаты в самоубийцы; в подруги невеста выбрала трех истеричек, из которых одна уже вкушала уксусную эссенцию, другие готовились к этому и одна дала честное слово покончить с собой на девятый день после свадьбы.
А когда вышли на паперть, шафер, прыщеватый парень, изучавший на себе действие сальварсана, открыв дверь кареты, мрачно сказал:
– Вот катафалк!
Новобрачная, в белом платье с черными лентами и под черной фатой, умирала от восторга, а Смертяшкин. влажными глазами оглядывая публику, спрашивал шафера:
– Репортеры есть?
– И фотограф…
– Не шевелись, Нимфочка…
Репортеры, из уважения к поэту, оделись факельщиками, а фотограф – палачом, жители же, – им все равно, на что смотреть, было бы забавно! – жители одобряли:
– Quel chic![6 - Какой шик! (Франц.).]
И даже какой-то вечно голодающий мужичок согласился с ними:
– Charmant![7 - Очаровательно! (Франц.).]
– Да-а, – говорил Смертяшкин новобрачной за ужином в ресторане против кладбища, – мы прекрасно похоронили нашу юность! Вот именно это и называется победой над жизнью!
– Ты помнишь, что это всё мои идеи? – спросила нежно Нимфодора.
– Твои? Разве?
– Конечно.
– Ну… всё равно:
Я и ты – одна душа и тело!
Мы с тобой теперь навеки слиты.
Это смерть так мудро повелела,
Мы – ее рабы и сателлиты…
– Но все-таки я не позволю тебе поглотить мою индивидуальность! – очаровательно предупредила она. – И потом, сателлиты, я думаю, надо произносить два «т» и два «л»! Впрочем, саттеллиты вообще кажутся мне не на месте…
Смертяшкин еще раз попробовал одолеть ее стихами:
Что такое наше «я»,
Смертная моя?
Нет его иль есть оно, —
Это всё равно!
Будь активна, будь инертна, —
Всё равно, – ты не бессмертна!
– Нет, уж это надобно оставить для других, – кротко сказала она.
После длинного ряда таких и подобных столкновений у Смертяшкина случайно родилось дитя – девочка, и Нимфодора повелела:
– Люльку закажи в форме гробика!
– Не слишком ли это, Нимфочка?
– Нет уж, пожалуйста! Стиль надо сохранять строго, если ты не хочешь, чтобы критики и публика упрекнули тебя в раздвоении и неискренности…
Она оказалась очень хозяйственной дамой: сама солила огурцы, тщательно собирала все рецензии о стихах мужа и, уничтожая неодобрительные, – похвальные издавала отдельными томиками за счет поклонников поэта.
С хорошей пищи стала она женщиной дородной, глаза ее всегда туманились мечтой, возбуждая в людях мужского пола страстное желание подчиниться року. Завела домашнего критика, жилистого мужчину, рыжего цвета, сажала его рядом с собою, и, вонзая туманный взгляд прямо в сердце ему, читала нарочито гнусаво стихи мужа, убежденно спрашивая:
– Глубоко? Сильно?
Тот первое время только мычал, а потом стал ежемесячно писать пламенные статьи о Смертяшкине, который «с непостижимой углубленностью[8 - Горький высмеивал стиль панегирических статей о Ф. Сологубе, и частности, статьи С. Городецкого «На светлом пути», А. Измайлова «Чарования красных вымыслов», А. Белого «Истлевающие личины». Так, А. Белый писал: «Он певец смерти: но оп поспевает смерть всею нежностью молитвы, всем жаром страсти; он говорит о смерти, как страстно влюбленный о возлюбленной» (сб. «О Федоре Сологубе. Критика. Статьи В заметки». СПб., 1911, стр. 96).] проник в бездонность той черной тайны, которую мы, жалкие, зовем Смертью. а он – полюбил чистой любовью прозрачного ребенка. Его янтарная душа не отемнилась познанием ужаса бесцельности бытия, но претворила этот ужас в тихую радость, в сладостный призыв к уничтожению той непрерывной пошлости, которую мы, слепые души, именуем Жизнью».
При благосклонной помощи рыжего, – по убеждениям он был мистик и эстет, по фамилии – Прохарчук, по профессии – парикмахер, – Нимфодора довела Евстигнейку до публичного чтения стихов: выйдет он на эстраду, развернет коленки направо-налево, смотрит на жителей белыми овечьими глазами и, покачивая угловатой головою, на которой росли разные разности мочального цвета, безучастно вещает:
В жизни мы – как будто на вокзале,
Пред отъездом в темный мир загробный…
Чем вы меньше чемоданов взяли,
Тем для вас и легче и удобней!
Будем жить бессмысленно и просто!
Будь пустым, тогда и будешь чистым.
Краток путь от люльки до погоста!
Служит Смерть для жизни машинистом!..
– Браво-о! – кричат вполне удовлетворенные жители. – Спасибо-о!
И говорят друг другу:
– Ловко, шельма, доказывает, даром что этакий обсосанный!..
Те же, кому ведомо было, что раньше Смертяшкин работал стихи для «Анонимного бюро похоронных процессий», были, конечно, и теперь уверены, что он все свои песни поет для рекламы «бюро», но, будучи ко всему одинаково равнодушны, молчали, твердо памятуя одно:
«Каждому жрать надо!»
«А может, я и в самом деле – гений! – думал Смертяшкин, слушая одобрительный рев жителей. – Ведь никто не знает, что такое гений; некоторые утверждали же, будто гении – полоумные…[9 - Имеется в виду учение итальянского психиатра Чезаре Ломброзо (1835–1909) (см.: Ч. Ломброзо. Гениальность и помешательство. Параллель между великими людьми и помешанными. СПб., изд. Ф. Павленкова, 1892). Идеи Ломброзо, направленные к дискредитации человеческого разума, пользовались популярностью среди декадентов.] А если так…»
И при встрече со знакомыми стал спрашивать их не о здоровье, а:
– Когда умрете?
Чем и приобрел еще большую популярность среди жителей.
А жена устроила гостиную в виде склепа: диванчики поставила зелененькие, в стиле могильных холмиков, а на стенах развесила снимки с Гойя, с Калло[10 - Калло Жак (1592–1635) – французский гравер и рисовальщик. Наибольшей известностью в России начала XX в. пользовались две серии его картин «Бедствия воины».] да еще и – Вюртц![11 - Вюртц – вероятно, немецкий художник Германн Вюрц (W?rz) (1836–1899).]