– Лодку, дьяволы! – кричал толстый барин, в одних брюках, без рубашки, и бил себя в грудь кулаком.
Бегали матросы, хватая людей за шиворот, колотили их по головам, бросали на палубу. Тяжело ходил Смурый, в пальто, надетом на ночное белье, и гулким голосом уговаривал всех:
– Да постыдитесь! Чего вы, рехнулись? Пароход же стоит, встал, ну! Вот – берег! Дураков, что попрыгали в воду, косари переловили, повытаскали, вон они, – видите две лодки?
А людей третьего класса он бил кулаками по головам, сверху вниз, и они мешками, молча, валились на палубу.
Еще суматоха не утихла, как на Смурого налетела дама в тальме, со столовой ложкой в руке, и, размахивая ложкой под носом у него, закричала:
– Как ты смеешь?
Мокрый господин, удерживая ее, обсасывал усы и с досадой говорил:
– Оставь его, болвана…
Смурый, разводя руками, сконфуженно мигал и спрашивал меня:
– Что такое, а? За что она меня? Здравствуйте! Да я же ее в первый раз вижу!..
А какой-то мужичок, сморкаясь кровью, вскрикивал:
– Ну, люди! Ну, разбойники!..
За лето я дважды видел панику на пароходе, и оба раза она была вызвана не прямой опасностью, а страхом перед возможностью ее. Третий раз пассажиры поймали двух воров, – один из них был одет странником, – били их почти целый час потихоньку от матросов, а когда матросы отняли воров, публика стала ругать их:
– Вор вора кроет, известно!
– Сами вы жулье, вот и мирволите жуликам…
Жулики были забиты до бесчувствия, они не могли стоять на ногах, когда их сдавали полиции на какой-то пристани…
И много было такого, что, горячо волнуя, не позволяло понять людей – злые они или добрые? смирные или озорники? И почему именно так жестоко, жадно злы, так постыдно смирны?
Я спрашивал об этом повара, но он, окружая лицо свое дымом папиросы, говорил нередко с досадой:
– Эх, что тебя щекотит! Люди, ну, и люди… Один – умный, другой – дурак. Ты читай книжки, а не бормочи. В книжках, когда они правильные, должно быть все сказано…
Церковных книг и житий он не любил.
– Ну, это для попов, для поповых сынов…
Мне захотелось сделать ему приятное – подарить книгу. В Казани на пристани я купил за пятачок «Предание о том, как солдат спас Петра Великого», но в тот час повар был пьян, сердит, я не решился отдать ему подарок и сначала сам прочитал «Предание». Оно мне очень понравилось, – все так просто, понятно, интересно и кратко. Я был уверен, что эта книга доставит удовольствие моему учителю.
Но, когда я поднес ему книгу, он молча смял ее ладонями в круглый ком и швырнул за борт.
– Вот как твою книгу, дурень! – сказал он угрюмо. – Я ж тебя учу, как собаку, а ты все хочешь дичь жрать, а?
Топнул ногой и заорал:
– Это – какая книга? Я глупости все уж читал! Что в ней написано – правда? Ну, говори!
– Не знаю.
– Так я знаю! Когда человеку отрубить голову, он упадет с лестницы вниз, и другие уж не полезут на сеновал – солдаты не дураки! Они бы подожгли сено и – шабаш! Понял?
– Понял.
– То-то ж! Я знаю про царя Петра – этого с ним не было! Пошел прочь…
Я понимал, что повар прав, но книжка все-таки нравилась мне: купив еще раз «Предание», я прочитал его вторично и с удивлением убедился, что книжка действительно плохая. Это смутило меня, и я стал относиться к повару еще более внимательно и доверчиво, а он почему-то все чаще, с большей досадой говорил:
– Эх, как бы надо учить тебя! Не место тебе здесь…
Я тоже чувствовал – не место. Сергей относился ко мне отвратительно; я несколько раз замечал, что он таскает у меня со стола чайные приборы и подает их пассажирам потихоньку от буфетчика. Я знал, что это считается воровством, – Смурый не однажды предупреждал меня:
– Смотри, не давай официантам чайной посуды со своего стола!
Было и еще много плохого для меня, часто мне хотелось убежать с парохода на первой же пристани, уйти в лес. Но удерживал Смурый: он относился ко мне все мягче, – и меня страшно пленяло непрерывное движение парохода. Было неприятно, когда он останавливался у пристани, и я все ждал – вот случится что-то, и мы поплывем из Камы в Белую, в Вятку, а то – по Волге, я увижу новые берега, города, новых людей.
Но этого не случилось – моя жизнь на пароходе оборвалась неожиданно и постыдно для меня. Вечером, когда мы ехали из Казани к Нижнему, буфетчик позвал меня к себе, я вошел, он притворил дверь за мною и сказал Смурому, который угрюмо сидел на ковровой табуретке:
– Вот.
Смурый грубо спросил меня:
– Ты даешь Сережке приборы?
– Он сам берет, когда я не вижу.
Буфетчик тихонько сказал:
– Не видит, а – знает.
Смурый ударил себя по колену кулаком, потом почесал колено, говоря:
– Постойте, успеете…
И задумался. Я смотрел на буфетчика, он – на меня, но казалось, что за очками у него нет глаз.
Он жил тихо, ходил бесшумно, говорил пониженным голосом. Иногда его выцветшая борода и пустые глаза высовывались откуда-то из-за угла и тотчас исчезали. Перед сном он долго стоял в буфете на коленях у образа с неугасимой лампадой, – я видел его сквозь глазок двери, похожий на червонного туза, но мне не удалось видеть, как молится буфетчик: он просто стоял и смотрел на икону и лампаду, вздыхая, поглаживая бороду.
Помолчав, Смурый спросил:
– Сережка давал тебе денег?
– Нет.
– Никогда?