– Какое доброе сердце у этого юноши! – возводя глаза в дубовый потолок столовой, воскликнул Ломакин.
– Жаль? – с сомнением сказал доктор. – Не понимаю этого чувства по приложению к разорившемуся в кутежах барину! Жалеть мужика, у которого пала лошадь, жалеть рабочего, которому машина оторвала руки и тем лишила его единственного средства к жизни, – это я могу! Но гвардейца, скажу, гвардионца – за что жалеть?
– Вот как должен говорить человек с принципами! – воскликнул Эраст Лукич. – Не речь, а сталь, честное слово!..
– Ну, знаете, все-таки… – снисходительно говорил Нагрешин. – Он человек порядочный… такой перелом, как необходимость бросить все привычки, выработавшиеся в течение сорока двух лет…
– Разве он такой старый? – протяжно и капризным голосом спросила Надя.
Говорить так она начала недавно в наивном убеждении, что это очень красиво.
– Иван Иванович лишку накинул шесть лет… он щедрый парень! – сказал Ломакин.
– Ах, вы о физических неудобствах говорите? – презрительно заметил доктор.
– Тут и психика задета…
– Дворянская психика? – спросил доктор.
– Ну да… гонор этот и все…
– Мне, скажу прямо, глубоко противна эта спесь людей, отпоенных рабской кровью, – с презрением на лице и в голосе сказал доктор.
– Носив сало, посив мак – ось тоби як! – громко шептал Ломакин на ухо улыбавшейся Наде.
– А вот я, – раздался сиплый голос Шебуева, – к дворянам слабость питаю.
Психика лучших представителей этого класса возбуждает у меня что-то вроде зависти к ним, – зависти, смешанной с почтением. В ней, видите ли, много того, что называется благородством, много высоко и тонко развитого чувства собственного достоинства, врожденного отвращения ко всякой пошлости и подлости… И эта дворянская гордость, инстинктивное чувство, наслоившееся в продолжение десятилетий, порою придает дворянину высокую духовную красоту. Вспомним декабристов. Прекрасные были люди! Уже одно то, что барину трудно быть холопом, для меня очень ценно. А в нас, плебеях, жилет инстинктивное холопство, вбитое барской рукой в нашу внутреннюю суть. И оно так глубоко вросло в плебея, что, даже и поднявшись на высоты культуры, он вносит туда с собою холопские чувства… Если мы посмотрим на современного плебея на высоте, в роли человека, облеченного властью… мы все-таки увидим в нем много общего с волостным старшиной… И если в чем плебей перевешивает патриция, так чаще всего в жадности ко благам материальным…
А насчет крови, которую из нас выпили дворяне… это дело прошлое, утрата невозвратимая. Это – забыть пора уж… и даже полезно забыть… Вредно человеку помнить, что он был рабом…
– Вы говорите что-то… ужасно странное! – с недоумением пожимая плечами, воскликнул доктор. – Вы демократ по крови… и вдруг такое, скажу… удивительное, унижающее вас суждение…
– Да ведь это суждение не одного меня унижает… если только оно унизительно, – спокойно улыбаясь, говорил Шебуев. – Вижу я недостатки крупные в плебейской психике и не хочу закрывать на них глаза. А у нас на этот счет слабо… демократу всякое снисхождение, аристократа – суди по всей строгости. А надо как раз наоборот. Снисходительное отношение к демократу может только портить его… Он в жизни – молодое лицо, и, ежели с ним построже обращаться, ему это преполезно будет… А дворян надо предоставить их исторической участи и не мешать им испаряться… но капитал их, лучшее в их психике, необходимо присвоить и усвоить. Чувство человеческого достоинства развито у них прекрасно, и именно в нем, по-моему, основа того, что зовется аристократизмом… Я даже прямо скажу, что демократия должна стремиться к аристократизму в его лучших свойствах.
– Отказываюсь понимать вас! – сказал доктор.
– Да-а, – протянул Нагрешин, всё время пристально смотревший на архитектора, – суждение чрезвычайно… оригинальное… Почему дворянин должен обладать каким-то особенным благородством психики?.. Не понимаю!..
– Это, однако, легко понят, – говорил Шебуев. – Я, видите ли, думаю, что психика-то в большой зависимости от химии. И отсюда полагаю, что человек, питавшийся всегда великолепно, рожденный от людей, тоже всю жизнь употреблявших хорошую, питательную пищу, обязательно должен был наесть себе некоторые особенности. Наверное, химизм мозга у человека, который ел хорошо, отличается чем-нибудь от мозга мужика, всю жизнь потреблявшего ржаной хлеб с мякиной да картошку и прочие злаки… Фосфора, что ли, там больше, кровь, пожалуй, почище…
– Кость белая… – вставил доктор.
– Да, и кость, надо думать, особенная. Ведь дворянин-то не только хорошо ел, а и белье носил тонкое и в комнатах жил чистых да высоких…
– А то, однажды, я сочинил такой экспромпт, – громко шептал Эраст Лукич, занимавший дам. – Говорили о правде, а я, знаете, и бухнул:
Правду сравнивают с солнцем;
Я на солнце вижу пятна, И запятнанная правда
Мне, ей-богу, неприятна…
Хе-хе-хе!
– Как это хорошо! – громко сказала Надя. А Матрена Ивановна жирно засмеялась и ласково сказала Ерастушке:
– Ах ты, игрун ты забубенный!
– Как человек, знакомый с физиологией… – возмущенно говорил доктор.
– Верно, Аким Андреевич, – вдруг крикнула Лида, – дворяне всех благороднее и честнее…
– Что такое? – встрепенулся Ломакин. – Постойте, Лидия Николаевна, почему дворяне честнее?
– А потому и честнее, что все герои – дворяне… Атос, Портос, Арамис, д'Артаньян…
– Вот-с! – сказал доктор Шебуеву, красивым жестом руки указывая на Лиду. – Всего больше дворянство давало Атосов и Портосов.
– Тургеневых и Сен-Симонов, Чаадаевых и Байронов…
– И эта ваша… пищевая теория совершенно не объясняет, почему же купечество, которое тоже ест много и хорошо, не пополняет рядов интеллигенции?
– Подождите, пополнит! Оно еще вчера явилось из деревни, и не только его деды, а и отцы мякину ели… Из его среды уже выскакивали и Боткины и…
– Нет, извините, но ваш демократизм вызывает у меня недоумение…
– Это называется пессимизм! – объяснял Эраст Лукич Лиде. – И я по этому поводу тоже однажды сказал экспромпт:
Кто в тридцать лет не пессимист,
А в пятьдесят не мизантроп,
Тот, может быть, душой и чист,
Но идиотом ляжет в гроб!
– Батюшки, страх какой! – сказала Матрена Ивановна с неудовольствием, махнув рукой на Ломакина. – Ну те к шуту, Ерастушка!
– Позвольте! – вскричал Нагрешин. – Я это читал! Эраст Лукич, это было напечатано!
– Как же, как же! Было! Я ведь в юности печатал кое-что… как же, хе-хе-хе!
– А где это было?
– В «Вестнике Европы»… за-а… кажется за тысяча восемьсот восемьдесят шестой год.
– Это было помещено в сборнике автографов, изданном в пользу голодавших в девяносто втором году, – сказал Шебуев.
– А-а? Значит, перепечатали? Ну что ж? Я не претендую.
И Эраст Лукич вновь обратился к дамам.