А рассказчица была действительно ужасна в своём вдохновении. Её глаза, от синяков под ними, были страшно глубоки и сверкали дикой радостью и мстительной злобой.
Её лицо почти всё обратилось в глаза, и только распухшая нижняя губа, обнажая мелкие и острые зубы, мешала иллюзии. Она говорила с холодной тоской и насмешкой о себе, с мстительным восторгом о других, если они были из «вашего брата» и если с ними совершалось что-либо скверное, и с злобным сожалением, если им что-либо удавалось.
Иногда она смеялась, иногда плакала, иногда сливала и смех и слёзы в одну тоскливую ноту. И, наконец, когда она, утомлённая и охрипшая, перестала, то сама удивилась эффекту своей речи.
Павел совершенно потерял человеческий образ. Он смотрел на неё страшно вытаращенными глазами и свирепо оскалил зубы, стиснув их так крепко, что у него далеко выдались скулы и всё лицо стало похожим на морду голодного волка. Он вытянулся по направлению к ней и молчал; молчал и тогда, когда она, кончив свои обличения и жалобы, уже думала о том, как бы ей вывести его из этого оцепенения. Но он вышел сам.
– Хорошо! – глухо воскликнул он. – Очень хорошо! А я и не знал!
Это было сказано таким тоном, как будто бы теперь, когда он всё это узнал, оно перестанет уже существовать, уж он позаботится, чтобы перестало!..
– Порядки!.. ну!.. господи! разве так можно?!. – Он кинул свою голову на руки и, облокотившись о стол, опять оцепенел.
Тогда она заговорила в более мягком и примиряющем тоне. Находя возможным извинять и оправдывать людей и себя, она делала попытки свалить всю вину и тяжесть событий на водку – силу, которая всё ломит, – но, успев в этом, нашла, что водка слишком жидкая почва для того, чтобы поддерживать на себе всю скверну жизни, – и снова обрушилась на людей; обрушилась и, воздав им должное, перешла к жизни:
– Ведь уж очень тяжело жить. Всё везде ямы; одну минуешь – в другую шлёпнешься.
Ну вот, завяжет себе глаза человек и пошёл!.. Куда кривая не вывезет! Где он, настоящий-то лёгкий путь?.. Кто ж его знает?.. Наша жизнь скверна и тяжка, ну, да и семьянкам не сладко! Одни дети смают, да муж, да горшки, да чёрт в ступе!.. Вся жизнь такая, неустроенная.
Павел слушал и представлял себе жизнь, которая вся из ям и меж ними узкая тропинка, по которой идёт человек с завязанными глазами, а ямы насмешливо и темно зияют и, наполняя воздух гнилым, одуряющим зловонием, кружат ему, одинокому и слабому, голову, – и вот он падает…
А его лекторша уже совсем настроилась на минорно-философский лад и говорила о чём-то странном: о могилах, о полыни на них, о сырости земли, о тесноте…
Павел почувствовал, что он, пожалуй, сейчас заревёт, и сразу решил, что пора ему уйти отсюда.
– Иду я. Прощайте! – коротко сказал он и ушёл. Она не удерживала его, сказав на прощанье только одно ласковое «приходите поскорее!», на которое он утвердительно кивнул головой.
Он пошёл на улицу и долго шлялся по городу, чувствуя себя странно выросшим в этот вечер, каким-то большим и тяжёлым, что происходило, должно быть, оттого, что он нёс в себе много новых дум, представлений и чувств. Всё окружающее, весь город казался ему новым и возбуждающим к себе подозрение, недоверие и какую-то презрительно-тоскливую жалость… и это, надо думать, истекало из того обстоятельства, что он, Павел, узнал сегодня много скверных тайн и делишек этого города.
Он возвратился домой с восходом солнца, прогуляв всю ночь и чувствуя себя снова немного больным.
Прошла неделя, в течение которой мой герой посетил мою героиню ровно семь раз.
Им обоим доставляли много удовольствия разговоры о жизни вообще и о жизни друг друга. Павел приводил в исполнение желание, зародившееся в нём ещё в то время, когда он лежал в больнице, и рассказывал ей о молчаливом Арефии, о том, что он думал, когда ещё мальчиком лежал в яме у бани и когда уже взрослым шлялся по кладбищу, городу и окрестным деревням… И все эти его думы носили странный отпечаток недоумения и недоверия к самому себе, но общий вывод из них был тот, что в жизни что-то такое идёт не так, расшатано, поломано и требует солидной починки.
Она рассказала уже ему свою биографию, очень простую. Шестнадцати лет, когда она была горничной у купца, с ней совершенно неожиданно случился грех, за который её прогнали от купца и из дома её родных, мещан Кривцовых. Она, как всегда это случается, когда человека выгоняют и когда ему некуда деваться, очутилась на улице… Явилась благодетельница, потом – благодетель, ещё один благодетель, ещё один, ещё – и повалились, чёрт знает откуда, целые десятки благодетелей!.. Они валились в течение восьми лет до сегодня, в чём она со вздохом откровенно призналась Павлу, Но он это знал и – кроме тоски – не ощутил при этом сообщении ничего особенного.
У них установились простые, дружеские отношения, и часто случалось, что она говорила с ним как с женщиной, а он спрашивал её как мужчину. Её синяки понемногу сходили с лица, и оно начинало приобретать свой естественный цвет, здоровый и сочный.
Она была очень здорова, и тонкий, как бы свинцовый налёт, характерный признак профессии, всё ещё не касался её щёк. Она любила петь и часто пела Павлу очень нелепые, но ещё более грустные песни, в которых шла речь непременно о любви. Но слово «любовь» не вызывало, очевидно, в ней никаких особенно приятных представлений и ощущений, и она произносила его так холодно и равнодушно, как не ухитрилась бы сделать это и семидесятилетняя старуха, у которой такое слово могло вызвать воспоминания и вздох о былом.
Павел ей просто очень нравился, что вполне естественно: это был первый человек, который не относился и не умел относиться к ней так, как относились все до него.
Она понимала, что он чист перед ней как женщиной, – и это немного приподнимало её, делало лучшей, не обязывало ни к нахальной развязности, ни к цинизму, ещё не успевшим войти ей в плоть и кровь. С ним в то же время можно было говорить обо всём и совершенно просто; он хотя и мало говорил сам, но слушал всегда внимательно.
Впрочем, он теперь стал развязней и говорил больше, чем прежде, что опять-таки понятно, ибо она старалась понять и вникнуть в его душу и думы, – он ей был дорог и нужен. Он относился к ней с некоторым удивлением. Она казалась ему на редкость хорошей, доброй, мягкой и в то же время была из таких, о которых он не слышал ни одного слова хорошего…
Воспоминания об Арефии крепко сидели в нём, и теперь он часто про себя сравнивал, кто лучше, и не решался сам себе ответить, как бы боясь оскорбить память покойника ответом не в его пользу. Ему было невыразимо приятно вечером, кончив работу, приходить к ней так свободно, просто и сидеть, попивая чай и разговаривая тоже так просто, как бог на душу положит.
Она была грамотна и очень любила читать трогательные истории, напечатанные на плохой, серой бумаге и продаваемые пятачок пара. У ней была целая куча и в сундуке под кроватью, и иногда она довольно бойко прочитывала одну из них Павлу, а прочитав, начинала убеждать его полюбить чтение, что он ей всегда и обещал.
Павел чувствовал себя хорошо и даже выучился смеяться, что, впрочем, к нему очень не шло. Мирон Савельич посматривал на него добродушно и насмешливо и иногда довольно ехидно посмеивался, на что Павел ничуть не претендовал. Хозяин нравился ему всё больше, он относился к его делам всё внимательнее, и Павел платил ему за это тем, что работал, как вол.
Однажды хозяин сказал ему:
– А что, Павлуха, чай, возьми меня с собой ужо в гости-то!
Павел почему-то обрадовался его предложению, и вот они вечером втроём пили чай на чердаке Натальи. Старик зорко наблюдал за молодёжью, предоставляя ей говорить и изредка только вставляя в их разговор два-три смешных словечка.
Вечер провели очень весело и мило. А идя домой с Павлом, Мирон Савельич, сначала всё что-то свиставший сквозь зубы, наконец заявил Павлу, тронув его за плечо:
– Смешнущий ты, братец мой, человечина! И она тоже… ну девица!.. Милые вы мои черти, не прищемите другу хвостов как ни то ненароком, а всё остальное в воле вашей.
Павел из этих слов ничего не понял, но, чувствуя, что это сказано из хорошего побуждения, поблагодарил хозяина. Он всегда в затруднительных случаях прибегал к благодарности.
Однажды мои герои сидели и, по обыкновению, попивая чай, до которого оба были большими охотниками, – разговаривали о том, кто что любит. Павел, перечислив свои страстишки, молчал и слушал перечень Натальи.
Она насчитала много: карусели, коньяк (с лимонадом и сельтерской любила больше, чем без оных), цирк, музыку, пение, книжки, осень, потому что она очень грустна, маленьких детей, пока они ещё не научились злиться, пельмени и т. д. – и наконец остановилась на катанье в лодке.
– Больше всего люблю! – заговорила она, блестя глазами. – Едешь – и качает тебя, как ребёнка в люльке… И так и становишься, как ребёнок: ничего не понимаешь, ни о чём не думаешь, плывёшь, плывёшь… без конца бы плыла, вплоть до моря, и всю жизнь!.. хорошо это!.. Ах, вот бы покататься!
И они решили ехать в воскресенье кататься. В воскресенье погода удалась хорошая, ясная, жаркая, – июльская погода. Они выбрали лёгкую, устойчивую лодку, Павел сел в вёсла, и они поплыли против течения. С одной стороны берег был окаймлён коричневой широкой лентой крутых глинистых обвалов, а с другой – зелёной бахромой кустарника, из которого там и сям пробивались высоко к небу пышные берёзы, серебристые осины и дубы, уродливо растрёпанные ветром, изогнувшим их сучья. За лодкой бежала, журча и извиваясь, пена, но она пропадала, не догнав лодки, и это её, должно быть, очень обижало, – в звуке, с которым она таяла вдали, было что-то недовольное…
Небо, ясное и глубокое, отражалось в воде, отражались в ней и те кусты, которые росли ближе к берегу; в воде они стояли вниз вершинами, и это, должно быть, было им очень приятно, – они покачивались в ней с такой ленивой красотой и грацией!..
Смелые, юркие стрижи носились над водой и хлопотливо трещали, а по берегу расхаживали, помахивая чёрными хвостами, весёлые трясогузки, смешные, точно они были маленькими сороками. Над рекой носились полные, могучие и мягкие звуки… Шелестела листва, река плескалась о берег, где-то далеко плавала песня, сильная, грудная и красивая…
Павел, в красной рубахе и без фуражки, сильно и мерно грёб приёмом опытного гребца, не двигая корпусом и работая только мускулами рук. Иногда ему на лоб падала прядь волос, он откидывал её назад спокойным движением головы. В его глазах сияло много удовольствия, и он вдыхал глубоко грудью сухой, душистый воздух, поговаривая изредка: «Эх, славно!..»
Наталья сидела против него, положив руки на колени, с застывшей на губах блаженной улыбкой и покачивалась в такт с ударом вёсел по воде, – а с них падали в воду такие красивые, блестящие капли и звенели так тихо и ласково… Она посматривала вокруг себя и на гребца, такого сильного, большого, – и всё улыбалась, то глазами – голубыми и задумчиво-нежными, то губами – пухлыми и сочными.
Им обоим не хотелось говорить. Оба они чувствовали, что без слов лучше, и как нельзя больше походили на героев романа, пока ещё только немножко влюблённых, не сознававших этого, но уже в достаточной степени заинтересованных друг другом и ускорявших события внимательным наблюдением друг за другом. Но они ещё только походили на героев и пока не успели стать ими, по причинам, известным их судьбе – и только ей.
– Пристанем к берегу? – спросил Павел, когда они доехали до лужайки на берегу, очевидно, специально устроенной природой для маленьких пикников. Вся она была покрыта тенью от берёз, полукругом обступавших её, и поросла мягкой низенькой травой, среди которой редко пестрели какие-то бедные и скромные цветы.
Они вышли, захватив с собой узелок с провизией, медный чайник и бутылку какой-то наливки. Через полчаса на лужайке дымил костёр и над ним висел чайник с водой; иногда в костёр с боков чайника падала капля воды и, шипя, испарялась. Дым извивался сизыми, кудрявыми гирляндами, таял в воздухе и опьянял каких-то маленьких мушек, которые, уныло звеня, падали на землю.
А кругом всё было так тихо, точно прислушивалось к чему-то. Павел хлопотал, развязывая узел, а она с мечтательным лицом срывала цветы и травинки и, что-то тихонько напевая, делала из них букеты. Это было сентиментально, но это было так, – поверьте в правдивость моей музы!.. Поверьте и в то, что, собирая цветы и вдыхая их запах, она делала это ничем не хуже всякой другой девушки. Я прошу извинения у всех других девушек, если они заподозрят меня в том, что я ставлю мою героиню на одну доску с ними. Ей-богу, это не так! и пусть они успокоятся, я не решусь сравнивать их с моей героиней. Я не могу идеализировать, я только уверен, что все люди могут быть очень хорошими людьми, если они хотят этого и имеют на это свободное время.
Потом вскипел чайник, и они стали пить чай и закусывать, заботливо угощая друг друга и перекидываясь короткими замечаниями о том, как всё это хорошо. От трёх рюмок наливки у Павла зашумело в голове, и он почувствовал потребность говорить.
– Хорошо, наверное, тем людям, которые понимают, что к чему принадлежит в жизни, – задумчиво начал он.
Наталья посмотрела на него и, помолчав, спросила:
– Что хорошего-то?
Павлу нужно было подумать, прежде чем ответить ей, и, воспользовавшись паузой, она заговорила, не дожидаясь его ответа: