Я смотрел на богиню с чувством идолопоклонника и вспоминал героические времена Соединенных Штатов – шестилетнюю войну за независимость и кровавую битву между Севером и Югом, которую американцы раньше называли «Войной за уничтожение рабства». В памяти моей пронеслись блестящие имена Томаса Джефферсона и Гранта. Мне казалось, что я снова слышу песню о герое Джоне Брауне и вижу Брет Гарта, Лонгфелло, Эдгара Аллана По, Уолта Уитмена и другие звезды на гордом американском флаге.
Итак, это и есть страна, о которой десятки миллионов людей Старого Света мечтают, как о земле обетованной. «Страна Свободы!» – повторял я, не замечая в этот прекрасный день зеленой ржавчины на темной бронзе.
Я знал уже тогда, что война за уничтожение рабства называется теперь в Америке «войной за сохранение Единства», но я не знал, что за этим изменением названия кроется глубокий смысл, что страстный идеализм молодой демократии покрылся, подобно бронзовой статуе, ржавчиной, разъедающей душу коррозией торгашества. Бессмысленная и постыдная погоня за деньгами и за властью, которую дают деньги, – это болезнь, от которой люди страдают везде. Но я не знал, что эта ужасная болезнь достигла в Америке таких размеров.
Шумная суета жизни на воде, у подножья статуи Свободы, и на берегу, в городе, ошеломляет разум и вызывает чувство бессилия. Повсюду, как допотопные чудовища, бороздят воду океана огромные, тяжелые суда; мелькают, точно голодные хищные птицы, маленькие пароходы и катера. Кажется, что железо живет, что оно наделено нервами и разумом. Ревут сирены, подобно голосам сказочных гигантов, из сердитых уст раздаются пронзительные свистки, которые теряются в тумане, гремят цепи якорей, плещут волны.
И кажется, что всё – железо, камни, вода, дерево и даже сами люди – полно протеста против этой жизни в тумане, жизни без солнца, без песен и счастья, жизни в плену тяжелого труда. Везде – труд, всё охвачено его бурей, всё повинуется воле какой-то тайной силы, враждебной человеку и природе.
Машина, холодная, невидимая, нерассуждающая машина, в которой человек только ничтожный винт!
Я люблю энергию, я преклоняюсь перед ней. Но не тогда, когда люди тратят свою созидательную силу на собственную погибель. В этом хаосе, в этой суете из-за куска хлеба слишком много труда и усилий и нет жизни. Повсюду мы видим вокруг себя работу разума, который сделал из человеческой жизни своего рода ад, превратил ее в бессмысленный, однообразный, механический труд, и нигде не видишь красоты свободного созидания, бескорыстной работы духа, который украшает жизнь бессмертными цветами животворящей радости.
Вдали на берегу вырисовываются в тумане безмолвные и темные небоскребы. Квадратные, лишенные желания быть красивыми, тупые, тяжелые здания поднимаются к небу угрюмо и скучно. В окнах этих тюрем нет цветов и не видно детей. Прямые, однообразно мертвые линии лишены красоты очертаний и той красоты, которую дает гармония частей; в них лишь выражение холодной, надменной кичливости своими громадными размерами, своей чудовищной высотой. Но в этой высоте отсутствует свобода. Эти сооружения подымают цену на землю до таких же высот, каких достигают они сами, но вкусы они снижают настолько же, насколько глубоко уходят в землю их фундаменты. Так всегда бывает. В больших домах живут маленькие люди.
Издали город кажется огромной пастью с черными неровными зубами. Он дышит в небо тучами дыма и сопит, как обжора, страдающий ожирением. Войдя в него, чувствуешь, что ты попал в желудок из камня и железа, который проглатывает миллионы людей и перемалывает, растирает и переваривает их.
Улицы кажутся множеством голодных глоток, по которым куда-то вглубь плывут темные куски пищи – живые люди. Везде – над головой, под ногами и рядом с тобой – железо, живое железо, издающее ужасный грохот. Вызванное к жизни силою золота, одушевленное им, оно опутывает человека своей паутиной, оглушает его, сосет его кровь, умерщвляет разум.
Кричат, подобно гигантским уткам, рожки автомобилей, электричество всюду распространяет угрюмый шум, душный воздух улиц напоен, точно губка влагой, тысячами ревущих звуков. Он дрожит, колеблется, дышит в лицо тяжелыми, жирными запахами. Этот воздух отравлен. Он страдает и стонет, страдая.
По тротуарам идут люди. Они шагают быстро, торопливо, увлекаемые силой, поработившей их. Но их лица спокойны их сердца не чувствуют несчастья быть рабами; в печальном самомнении они считают себя хозяевами своей судьбы. В глазах у них светится сознание своей независимости, но им непонятно, что это только жалкая независимость топора в руке лесоруба, молотка в руке кузнеца. Эта свобода – орудие в руках Желтого Дьявола – золота. Свободы внутренней, свободы духа и сердца – не видно в их энергичных лицах. Эта энергия без свободы напоминает холодный блеск нового ножа, который еще не успели иступить, лоск новой веревки.
Я впервые увидел такой чудовищный город; и никогда еще люди не казались мне так ничтожны, так всецело порабощены образом жизни, как в Нью-Йорке. К тому же я нигде не видел их такими трагикомически довольными собой, каковы они в этой огромной фантасмагории из камня, железа и стекла, в этом порождении больного, испорченного воображения Меркурия и Плутона. И, наблюдая эту жизнь, я начал думать, что в руке у статуи Бартольди сверкает не факел свободы, а доллар. Большое число памятников в парках города свидетельствует, что жители его гордятся своими великими людьми. Но хорошо было бы время от времени счищать пыль и грязь с лиц героев, чьи сердца и глаза так ярко горели любовью к своему народу. Эти статуи, покрытые коркой грязи, невольно побуждают невысоко ценить благодарность, испытываемую американцами ко всем тем, кто жил и умер во имя блага их страны. Кроме того, памятники эти теряются в сетях многоэтажных домов. Великие люди кажутся карликами у стен десятиэтажных сооружений. Гигантские состояния Моргана и Рокфеллера стирают в памяти людей значение творцов свободы – Линкольна и Вашингтона. Единственный памятник, которым Нью-Йорк может гордиться, это могила Гранта, да и то потому только, что его похоронили не в грязном сердце города.
– Вот строится новая библиотека, – сказал мне кто-то, указывая на незавершенное сооружение, окруженное парком. И с важностью добавил:
– Она будет стоить два миллиона долларов. Полки ее будут длиной в сто пятьдесят миль.
До того времени я думал, что ценность библиотеки заключается не в здании ее, а в книгах, подобно тому как достоинство человека – в душе его, а не в одежде. Никогда также не впадал я в восторг по поводу длины полок, всегда предпочитая качество книг их количеству. Под качеством я понимаю (замечаю это ради американцев) не цену переплета и не прочность бумаги, а ценность идей, красоту языка, силу воображения и т. д.
Другой господин, показывая мне картину, сказал:
– Она стоит пятьсот долларов.
Мне очень часто приходилось слышать такие жалкие и поверхностные оценки вещей, цена которых не может быть определена количеством долларов. Произведения искусства покупаются за деньги, точно так же, как и хлеб, но ведь их стоимость всегда больше того, что платят за них звонкой монетой. Я встретил здесь очень немного людей, имеющих ясное представление о подлинной ценности искусства, духовном его значении, силе его влияния на жизнь и его необходимости для человечества.
Жить – значит жить красиво, смело и всеми силами души. Жить – значит объять разумом всю вселенную, проникать мыслью во все секреты бытия и приложить все силы к тому, чтобы сделать жизнь вокруг нас более красивой, разнообразной, свободной и яркой.
Мне кажется, то, чего в высшей степени недостает Америке, – это потребности красоты, жажды тех наслаждений, которые только она и может дать уму и сердцу.
Наша земля – сердце вселенной, наше искусство – сердце земли. Чем сильнее биение нашего сердца, тем прекраснее жизнь. В Америке сердце бьется слабо.
Я удивился и огорчился, узнав, что театры в Америке находятся в руках трестов и что хозяева треста, будучи владельцами театра, стали также диктаторами в вопросах драмы. Этим, очевидно, объясняется то, что страна, которая имеет прекрасных писателей-романистов, не дала ни одного выдающегося драматурга.
Превращение искусства в средство наживы – серьезный проступок при всех обстоятельствах, но в данной случае это положительно преступление, поскольку оно насилует личность автора и фальсифицирует искусство.
И если закон предусматривает наказание за подделку пищевых продуктов, он должен безжалостно поступать с теми, кто фальсифицирует духовную пищу народа.
Театр называют школой народа; он учит нас чувствовать и думать. Он ведет свое происхождение из того же источника, что и церковь, но он всегда служил народу более искренне и верно, чем церковь. Правительство смогло подчинить своим интересам церковь, поработить же театр оно так и не сумело.
«Потонувший колокол» Гауптмана – это гимн красоте и мысли, как и многие пьесы Ибсена, Шекспира и Эсхила. Люди, заинтересованные в развитии духовных сил страны, не могут допустить эксплуатации театра капиталом.
Но, может быть, американцы думают, что они достаточно культурны? Если так, то они просто ошибаются. В России такая позиция свойственна гимназистам пятого класса, которые, научившись курить и прочтя две или три хорошие книги, воображают себя Спинозами.
Двенадцатиэтажное здание и воскресная газета, весящая десять фунтов, конечно, замечательны. И все-таки это пустое великолепие, несмотря на множество людей в здании и внушительный ряд объявлений в газете. Без идей культуры быть не может.
Первым доказательством отсутствия культуры в американце является тот интерес, который он проявляет ко всяким жестоким рассказам и зрелищам. Для культурного человека, гуманиста, кровь отвратительна. Убийство посредством казни и другие подобные мерзости вызывают у него отвращение.
В Америке же такие вещи вызывают только любопытство. Газеты полны подробными описаниями убийств и всяческих ужасов. Тон этих описаний холодный, спокойный тон внимательного наблюдателя. Очевидно, что цель их состоит в том, чтобы пощекотать утомленные нервы читателя острыми деталями преступления, при этом никогда не делается даже попытки объяснить социальную основу этих фактов.
Никому, кажется, не приходит в голову простая мысль о том, что нация – это семья. И если некоторые из членов ее – преступники, это означает только, что система воспитания людей в этой семье устроена плохо. Жестокость – это болезнь; интерес, к ней проявляемый, также нездоровый симптом. Чем больше будет расти этот интерес, тем больше будет развиваться преступность.
Я не буду подробно останавливаться на вопросе об отношении белого человека к негру, но для американской психологии очень характерно, что Букер Т. Вашингтон проповедует своим соплеменникам следующее поучение:
– Вы должны быть так же богаты и так же опрятны внешне, как белые; только тогда они признают вас равными себе.
Это и есть по сути дела смысл того, чему он учит свой народ.
Наличие доллара в кармане, ношение сюртука, ежедневная чистка зубов и употребление мыла – всего этого не совсем еще достаточно, чтобы быть культурным человеком. Желательны также идеи. Необходимо уважение к соседу, какого бы цвета ни была его кожа, и множество таких мелочей, без которых трудно отличить человеческое существо в сюртуке от животного с мохнатой шкурой. Но в Америке думают только о том, как делать деньги. Бедная страна, народ которой занят одной мыслью: как разбогатеть.
Меня никогда ни в малейшей степени не ослепляло количество денег, которыми владеет человек, но отсутствие у него чести, любви к родине и заботы о ее благосостоянии всегда печалит меня. Человек, который доит свою страну, как корову, или откармливается, как паразит, на ее теле, плохой источник вдохновения. Как жалко, что Америка, которая, как говорят, обладает полной политической свободой, совершенно лишена свободы духа. Когда вы видите, с каким глубоким интересом и благоговением смотрят здесь на миллионеров, вы невольно начинаете с подозрением относиться к демократии этой страны. Демократия – и так много королей. Демократия и «высшее общество». Всё это странно и непостижимо.
Многочисленные тресты и синдикаты, развивающиеся с быстротой и энергией, возможными только в Америке, в конце концов вызовут к жизни своего врага революционный социализм, который в свою очередь разовьется так же быстро и так же энергично.
Но пока будет идти процесс поглощения индивидуумов капиталом и организации масс, капитализм искалечит много голов и животов, много сердец и умов.
Говоря о духе нации, я должен сказать также о ее морали. Но об этом ничего интересного я сказать не могу. Эта сторона жизни всегда была для меня трудным вопросом. Она для меня непонятна, и когда люди серьезно говорят об этом, я могу только улыбаться. В лучшем случае моралист для меня – человек, которому я, подмигнув и отведя его в сторону, шепчу на ухо:
– Ах ты, мошенник этакий!
Я не скептик, но я знаю мир, я знаю его к собственному огорчению.
Самым отчаянным моралистом, которого я знал, был мой дед. Он ведал все пути в рай и постоянно толкал на них каждого, кто попадался ему под руку. Истина была известна только ему одному, и он усердно вколачивал ее чем попало в головы членов своего семейства. Он прекрасно знал всё, чего хочет бог от человека, и даже собак и кошек учил, как надо вести себя, чтобы достигнуть вечного блаженства. При всем этом он был жаден, зол, постоянно лгал, занимался ростовщичеством и, обладая жестокостью труса, – особенность души всех моралистов и каждого, – в свободное и удобное время бил своих домашних чем мог и как хотел. Я пробовал влиять на деда, желая сделать его мягче, – однажды выбросил старика из окна, другой раз ударил его зеркалом. Окно и зеркало разбились, но дед не стал от этого лучше. Он так и умер моралистом. С тех пор я считаю всякие рассуждения о морали бесполезной тратой времени. И, кроме того, будучи с молодых лет профессиональным грешником, как и все честные писатели, что могу я сказать о морали?
Мораль представляется мне тайным сосудом, плотно прикрытым тяжелой крышкой предубеждения и предрассудка. Я думаю, что в этом сосуде сокрыты лучшие рецепты чистой и нравственной жизни, кратчайшие и самые надежные пути к вечному блаженству. Но около этого сосуда, как опекуны его непорочности, всегда стоят люди, которые не внушают мне доверия, хотя они и возбуждают мою зависть своим цветущим видом. Этакие самодовольные, круглые, жирные создания, стоящие на ногах так уверенно, что кажутся настоящими верстовыми столбами, указывающими дорогу к спасению души. В них нет, однако, ничего деревянного, кроме сердец. Они так же эластичны, как рессоры роскошного экипажа, как шины дорогого автомобиля.
Поясняю, что, говоря таким образом о моралистах, я имею в виду не думающих, а судящих. Эмерсон был моралистом, но я не представляю себе человека, который, прочитав Эмерсона, не очистил бы свой ум от пыли и грязи мирских предрассудков. Карлейль, Рескин, Паскаль – таких имен множество, и книги каждого из них действуют на душу, как хорошая щетка. Но есть наряду с этим люди, которые, будучи по природе подлецами, действуют так, как если бы они были вселенскими прокурорами.
Человек по природе своей любопытен. Я не раз приподнимал крышку сосуда морали, и всякий раз оттуда исходили такая вонь, такой удушающий запах лжи и лицемерия, трусости и безнравственности, что мои ноздри не могли его вынести.