Но однажды солдат пришел к нам немного выпивши, уселся и начал смеяться, а когда мы спросили его: над чем это он смеется? – он объяснил:
– Две подрались из-за меня… Лидька с Грушкой… Ка-ак они себя изуродовали, а? Ха-ха! За волосы одна другую, да на пол ее в сенях, да верхом на нее… ха-ха-ха! Рожи поцарапали… порвались… умора! И почему это бабы не могут честно биться? Почему они царапаются? а?
Он сидел на лавке, здоровый, чистый такой, радостный, сидел и всё хохотал. Мы молчали. Нам он почему-то был неприятен в этот раз.
– Н-нет, как мне везет на бабу, а? Умора! Мигнешь, и – готова! Ч-чёрт!
Его белые руки, покрытые блестящей шерстью, поднялись и вновь упали на колени, громко шлепнув по ним, И он смотрел на нас таким приятно удивленным взглядом, точно и сам искренно недоумевал, почему он так счастлив в делах с женщинами. Его толстая, румяная рожа самодовольно и счастливо лоснилась, и он все смачно облизывал губы.
Наш пекарь сильно и сердито шаркнул лопатой о шесток печи и вдруг насмешливо сказал:
– Не великой силой валят елочки, а ты сосну повали…
– То есть – это ты мне говоришь? – спросил солдат.
– А тебе…
– Что такое?
– Ничего… проехало!
– Нет, ты погоди! В чем дело? Какая сосна?
Наш пекарь не отвечал, быстро работая лопатой в печи: сбросит в нее сваренные крендели, подденет готовые и с шумом швыряет на пол, к мальчишкам, нанизывающим их на мочалки. Он как бы позабыл о солдате и разговоре с ним. Но солдат вдруг впал в какое-то беспокойство. Он поднялся на ноги и пошел к печи, рискуя наткнуться грудью на черенок лопаты, судорожно мелькавший в воздухе.
– Нет, ты скажи – кто такая? Ты меня обидел… Я? От меня не отобьется ни одна, не-ет! А ты мне говоришь такие обидные слова…
Он действительно казался искренно обиженным. Ему, должно быть, не за что было уважать себя, кроме как за свое уменье совращать женщин; быть может, кроме этой способности, в нем не было ничего живого, и только она позволяла ему чувствовать себя живым человеком.
Есть же люди, для которых самым ценным и лучшим в жизни является какая-нибудь болезнь их души или тела. Они носятся с ней всё время жизни и лишь ею живы; страдая от нее, они питают себя ею, они на нее жалуются другим и этим обращают на себя внимание ближних. За это взимают с людей сочувствие себе, и, кроме этого, – у них нет ничего. Отнимите у них эту болезнь, вылечите их, и они будут несчастны, потому что лишатся единственного средства к жизни, – они станут пусты тогда. Иногда жизнь человека бывает до того бедна, что он невольно принужден ценить свой порок и им жить; и можно сказать, что часто люди бывают порочны от скуки.
Солдат обиделся, лез на нашего пекаря и выл:
– Нет, ты скажи – кто?
– Сказать? – вдруг повернулся к нему пекарь.
– Ну?
– Таню знаешь?
– Ну?
– Ну и вот! Попробуй…
– Я?
– Ты!
– Ее? Это мне – тьфу!
– Поглядим!
– Увидишь! Х-ха!
– Она тебя…
– Месяц сроку!
– Экий ты хвальбишка, солдат!
– Две недели! Я покажу! Кто такая? Танька! Тьфу!..
– Ну, пошел прочь… мешаешь!
– Две недели – и готово! Ах ты…
– Пошел, говорю!
Наш пекарь вдруг освирепел и замахнулся лопатой. Солдат удивленно попятился от него, посмотрел на нас, помолчал и, тихо, зловеще сказав:
«Хорошо же!» – ушел от нас, Во время спора мы все молчали, заинтересованные им. Но когда солдат ушел, среди нас поднялся оживленный, громкий говор и шум.
Кто-то крикнул пекарю:
– Не дело ты затеял, Павел!
– Работай знай – свирепо ответил пекарь.
Мы чувствовали, что солдат задет за живое и что Тане грозит опасность.
Мы чувствовали это, и в то же время всех нас охватило жгучее, приятное нам любопытство – что будет? Устоит ли Таня против солдата? И почти все уверенно кричали:
– Танька? Она устоит! Ее голыми руками не возьмешь!
Нам страшно хотелось испробовать крепость нашего божка; мы напряженно доказывали друг другу, что наш божок – крепкий божок и выйдет победителем из этого столкновения. Нам наконец стало казаться, что мы мало раззадорили солдата, что он забудет о споре и что нам нужно хорошенько разбередить его самолюбие. Мы с этого дня начали жить какой-то особенной, напряженно нервной жизнью, – так еще не жили мы. Мы целые дни спорили друг с другом, как-то поумнели все, стали больше и лучше говорить. Нам казалось, что мы играем в какую-то игру с чёртом и ставка с нашей стороны – Таня, И когда мы узнали от булочников, что солдат начал «приударять за нашей Танькой», нам сделалось жутко хорошо и до того любопытно жить, что мы даже не заметили, как хозяин, пользуясь нашим возбуждением, набавил нам работы на четырнадцать пудов теста в сутки. Мы как будто даже и не уставали от работы. Имя Тани целый день не сходило у нас с языка. И каждое утро мы ждали ее с каким-то особенным нетерпением. Иногда нам представлялось, что она войдет к нам, – и уже это будет не та, прежняя Таня, а какая-то другая.
Мы, однако, ничего не говорили ей о происшедшем споре. Ни о чем не спрашивали ее и по-прежнему относились к ней любовно и хорошо. Но уже в это отношение вкралось что-то новое и чуждое прежним нашим чувствам к Тане – и это новое было острым любопытством, острым и холодным, как стальной нож…
– Братцы! Сегодня срок! – сказал однажды утром пекарь, становясь к работе.
Мы хорошо знали это и без его напоминания, но все-таки встрепенулись.
– Глядите на нее… сейчас придет! – предложил пекарь.
Кто-то с сожалением воскликнул:
– Да ведь разве глазами что увидишь!