Когда почтенный человек отошел, наша сторона стала ругать Ситанова:
– Дернуло тебя, оглобля! Побил бы казак-то, а теперь вот мы будем битыми ходить…
Ругали долго, привязчиво, с удовольствием.
Ситанов вздохнул и сказал:
– Эх вы, шантрапа…
И неожиданно для всех вызвал мордвина на единоборство – тот встал в позицию, весело помахивая кулаками и балагуря:
– Побьемся, погреемся…
Несколько человек, схватившись за руки, опрокинулись спинами на тех, кто сзади, – образовался широкий, просторный круг.
Бойцы, зорко присматриваясь друг к другу, переминались, правые руки вперед, левые – у грудей. Опытные люди тотчас заметили, что у Ситанова рука длиннее, чем у мордвина. Стало тихо, похрустывал снег под ногами бойцов. Кто-то не выдержал напряжения, пробормотал жалобно и жадно:
– Начинали бы уж…
Ситанов замахнулся правой рукой, мордвин приподнял левую для защиты и получил прямой удар под ложечку левой рукою Ситанова, крякнул, отступил и с удовольствием сказал:
– Молодой, а не дурак!
Они начали прыгать друг на друга, с размаха бросая в грудь один другому тяжелые кулаки; через несколько минут и свои, и чужие возбужденно кричали:
– Прытче, богомаз! Расписывай его, чекань!
Мордвин был много сильнее Ситанова, но значительно тяжелей его, он не мог бить так быстро и получал два и три удара за один. Но битое тело мордвина, видимо, не очень страдало, он все ухал, посмеивался и вдруг, тяжким ударом вверх, под мышку, вышиб правую руку Ситанова из плеча.
– Разводи – ничья! – крикнуло сразу несколько голосов, и, сломав круг, люди развели бойцов.
Мордвин добродушно говорил:
– Не велико силен, а ловок, богомаз! Хороший боец будет, это я говорю на весь народ.
Подростки начали общий бой, а я повел Ситанова к фельдшеру-костоправу; его поступок еще больше возвысил его в моих глазах, увеличил симпатию и уважение к нему.
Он был вообще очень правдив, честен и считал это как бы должностью своей, но размашистый Капендюхин ловко подсмеивался над ним:
– Эх, Женя, напоказ живешь! Начистил душу, как самовар перед праздником, и хвастаешься – вот светло блестит! А душа у тебя – медная, и очень скучно с тобой…
Ситанов спокойно молчал, усердно работая или списывая в тетрадку стихи Лермонтова; на это списывание он тратил все свое свободное время, а когда я предложил ему: «Ведь у вас деньги-то есть, вы бы купили книгу!» – он ответил:
– Нет, лучше списать своей рукой!
Написав страницу красивым мелким почерком, с фигурными росчерками, ожидая, когда высохнут чернила, он тихонько читал:
Без сожаленья, без участья
Смотреть на землю будешь ты,
Где нет ни истинного счастья,
Ни долговечной красоты…
И говорил, зажмурив глаза:
– Это – правда! Эх, и здорово он правду знает!
Меня очень удивляли отношения Ситанова с Капендюхиным – выпивши, казак всегда лез драться к товарищу, Ситанов долго уговаривал его:
– Отстань! Не лезь…
А потом начинал жестоко бить пьяного, так жестоко, что мастера, относившиеся к междоусобным дракам как к зрелищу, ввязывались в эту драку и разводили друзей.
– Не останови Евгенья вовремя – до смерти убьет и себя не пожалеет, – говорили они.
Трезвый, Капендюхин тоже неутомимо издевался над Ситановым, высмеивая его страсть к стихам и его несчастный роман, грязно, но безуспешно возбуждая ревность. Ситанов слушал издевки казака молча, безобидно, а иногда даже сам смеялся вместе с Капендюхиным.
Спали они рядом и по ночам долго шепотом беседовали о чем-то.
Эти беседы не давали мне покоя – хотелось знать, о чем могут дружески говорить люди, так не похожие один на другого? Но, когда я подходил к ним, казак ворчал:
– Тебе чего надо?
А Ситанов точно не видел меня.
Но однажды они позвали меня, и казак спросил:
– Максимыч, ежели бы ты был богат, что бы сделал?
– Книг купил бы.
– А еще?
– Не знаю.
– Эх, – с досадой отвернулся от меня Капендюхин, а Ситанов спокойно сказал:
– Видишь – никто не знает, ни старый, ни малый! Я тебе говорю: и богатство само по себе – ни к чему! Все требует какого-нибудь приложения…
Я спросил:
– О чем вы говорите?
– Спать неохота, вот и говорим, – ответил казак.
Позднее, прислушавшись к их беседам, я узнал, что они говорят по ночам о том же, о чем люди любят говорить и днем: о боге, правде, счастье, о глупости и хитрости женщин, о жадности богатых и о том, что вся жизнь запутана, непонятна.
Я всегда слушал эти разговоры с жадностью, они меня волновали, мне нравилось, что почти все люди говорят одинаково: жизнь – плоха, надо жить лучше! Но в то же время я видел, что желание жить лучше ни к чему не обязывает, ничего не изменяет в жизни мастерской, в отношениях мастеров друг к другу. Все эти речи, освещая предо мною жизнь, открывали за нею какую-то унылую пустоту, и в этой пустоте, точно соринки в воде пруда при ветре, бестолково и раздраженно плавают люди, те самые, которые говорят, что такая толкотня бессмысленна и обижает их.
Рассуждая много и охотно, всегда кого-нибудь судили, каялись, хвастались и, возбуждая злые ссоры из-за пустяков, крепко обижали друг друга. Пытались догадаться о том, что будет с ними после смерти, а у порога мастерской, где стоял ушат для помоев, прогнила половица, из-под пола в эту сырую, гнилую, мокрую дыру несло холодом, запахом прокисшей земли, от этого мерзли ноги; мы с Павлом затыкали эту дыру сеном и тряпками. Часто говорили о том, что надо переменить половицу, а дыра становилась все шире, в дни вьюг из нее садило, как из трубы, люди простужались, кашляли. Жестяной вертун форточки отвратительно визжал, его похабно ругали, а когда я его смазал маслом, Жихарев, прислушавшись, сказал: