– Не сделал.
– Эх ты, карамора! Ну, я их тебе сейчас раскатаю!
Впиваясь в пирог мелкими, острыми зубами, он мурлыкал, как котенок, притопывал в такт левой ногой и в то же время решал задачу, бросая Фоме короткие фразы:
– Видал? В час вытекло восемь ведер… а сколько часов текло – шесть? Эх, сладко вы едите!.. Шесть, стало быть, надо помножить на восемь… А ты любишь пироги с зеленым луком? Я – страсть как! Ну вот, из первого крана в шесть часов вытекло сорок восемь… а всего налили в чан девяносто… дальше-то понимаешь?
Ежов нравился Фоме больше, чем Смолин, но со Смолиным Фома жил дружнее. Он удивлялся способностям и живости маленького человека, видел, что Ежов умнее его, завидовал ему и обижался на него за это и в то же время жалел его снисходительной жалостью сытого к голодному. Может быть, именно эта жалость больше всего другого мешала ему отдать предпочтение живому мальчику перед скучным, рыжим Смолиным. Ежов, любя посмеяться над сытыми товарищами, часто говорил им:
– Эх вы, чемоданчики с пирожками!..
Фома сердился на него за насмешки и однажды, задетый за сердце, презрительно и зло сказал:
– А ты – попрошайка, нищий!
Желтое лицо Ежова покрылось пятнами, и он медленно ответил:
– Ладно, пускай!.. А вот я не буду подсказывать тебе – и станешь ты бревном!
Дня три они не разговаривали друг с другом, к огорчению учителя, который должен был в эти дни ставить единицы и двойки сыну всеми уважаемого Игната Гордеева.
Ежов знал все: он рассказывал в училище, что у прокурора родила горничная, а прокуророва жена облила за это мужа горячим кофе; он мог сказать, когда и где лучше ловить ершей, умел делать западни и клетки для птиц; подробно сообщал, отчего и как повесился солдат в казарме, на чердаке, от кого из родителей учеников учитель получил сегодня подарок и какой именно подарок.
Круг интересов и знаний Смолина ограничивался бытом купеческим; рыжий мальчик любил определять, кто кого богаче, взвешивая и оценивая их дома, суда, лошадей. Все это он знал подробно, говорил об этом с увлечением.
К Ежову он относился так же снисходительно, как и Фома, но более дружески и ровно. Каждый раз, когда Гордеев ссорился с Ежовым, он стремился примирить их, а как-то раз, идя домой из школы, сказал Фоме:
– Зачем ты все ругаешься с Ежовым?
– А что он больно зазнается? – сердито ответил Фома.
– То и зазнается, что ты учишься плохо, а он всегда помогает тебе… Он – умный… А что бедный, так – разве в этом он виноват? Он может выучиться всему, чему захочет, и тоже будет богат…
– Комар он какой-то, – пренебрежительно сказал Фома, – пищит, пищит, да вдруг и укусит!
Но в жизни мальчиков было нечто объединявшее всех их, были часы, в течение которых они утрачивали сознание разницы характеров и положения. По воскресеньям они все трое собирались у Смолина и, взлезая на крышу флигеля, где была устроена обширная голубятня, – выпускали голубей.
Красивые сытые птицы, встряхивая белоснежными крыльями, одна за другой вылетали из голубятни, в ряд усаживались на коньке крыши и, освещенные солнцем, воркуя, красовались перед мальчиками.
– Шугай! – просил Ежов, вздрагивая от нетерпения.
Смолин взмахивал в воздухе длинным шестом с мочалом на конце и свистал.
Испуганные голуби бросались в воздух, наполняя его торопливым шумом крыльев. И вот они плавно, описывая широкие круги, вздымаются вверх, в голубую глубину неба, плывут, сверкая серебром и снегом оперения, все выше. Одни из них стремятся достичь до купола небес плавным полетом сокола, широко распростирая крылья и как бы не двигая ими, другие – играют, кувыркаются в воздухе, снежным комом падают вниз и снова, стрелою, летят в высоту. Вот вся стая их кажется неподвижно стоящей в пустыне неба и, все уменьшаясь, тонет в ней. Закинув головы, мальчики молча любуются птицами, не отрывая глаз от них – усталых глаз, сияющих тихой радостью, не чуждой завистливого чувства к этим крылатым существам, так свободно улетевшим от земли в чистую, тихую область, полную солнечного блеска. Маленькая группа едва заметных глазу точек, вкрапленная в синеву неба, влечет за собой воображение детей, и Ежов определяет общее всем чувство, когда тихо и задумчиво говорит:
– Нам бы, братцы, так полетать…
Объединенные восторгом, молчаливо и внимательно ожидающие возвращения из глубины неба птиц, мальчики, плотно прижавшись друг к другу, далеко – как их голуби от земли – ушли от веяния жизни; в этот час они просто – дети, не могут ни завидовать, ни сердиться; чуждые всему, они близки друг к другу, без слов, по блеску глаз, понимают свое чувство, и – хорошо им, как птицам в небе.
Но вот голуби опустились на крышу, утомленные полетом, загнаны в голубятню.
– Братцы! Айда за яблоками?! – предлагает Ежов, вдохновитель всех игр и похождений.
Его зов изгоняет из детских душ навеянное голубями мирное настроение, и вот они осторожно, походкой хищников, с хищной чуткостью ко всякому звуку крадутся по задворкам в соседний сад. Страх быть пойманным умеряется надеждой безнаказанно украсть. Воровство есть тоже труд, и труд опасный, все же заработанное трудом – так сладко!.. И тем слаще, чем большим количеством усилий взято… Мальчики осторожно перелезают через забор сада и, согнувшись, ползут к яблоням, зорко и пугливо оглядываясь. От каждого шороха сердца их дрожат и замедляют биение. Они с одинаковой силой боятся и того, что их поймают, и того, что, заметив, – узнают, кто они; но если их только заметят и закричат на них – они будут довольны. От крика они разлетятся в стороны и исчезнут, а потом, собравшись вместе, с горящими восторгом и удалью глазами, они со смехом будут рассказывать друг другу о том, что чувствовали, услышав крик и погоню за ними, и что случилось с ними, когда они бежали по саду так быстро, точно земля горела под ногами.
В подобные разбойничьи набеги Фома вкладывал сердца больше, чем во все другие похождения и игры, – и вел он себя в набегах с храбростью, которая поражала и сердила его товарищей. В чужих садах он держал себя намеренно неосторожно: говорил во весь голос, с треском ломал сучья яблонь, сорвав червивое яблоко, швырял его куда-нибудь по направлению к дому садовладельца. Опасность быть застигнутым на месте преступления не пугала, а лишь возбуждала его – глаза у него темнели, он стискивал зубы, лицо его становилось гордым и злым. Смолин говорил ему, скашивая свой большой рот:
– Очень уж ты форсишь…
– Я не трус! – отвечал Фома.
– Знаю я, что не трус, а только форсят одни дураки… Можно и без форсу не хуже дело делать…
Ежов осуждал его с иной точки зрения:
– Если ты будешь сам в руки соваться – поди к черту! Я тебе не товарищ… Тебя поймают да к отцу отведут – он тебе ничего не сделает, а меня, брат, так ремнем отхлещут – все мои косточки облупятся…
– Трус! – упрямо твердил Фома.
И вот однажды Фома был пойман руками штабс-капитана Чумакова, маленького и худенького старика. Неслышно подкравшись к мальчику, укладывавшему сорванные яблоки за пазуху рубахи, старик вцепился ему в плечи и грозно закричал:
– Попался, разбойник! Ага-а!
Фоме в то время было около пятнадцати лет, он ловко вывернулся из рук старика. Но не побежал от него, а, нахмурив брови и сжав кулаки, с угрозой произнес:
– Попробуй… тронь!..
– Я тебя не трону – я тебя в полицию сведу! Ты чей?
Этого Фома не ожидал, и у него сразу пропала вся храбрость и злоба. Путешествие в полицию показалось чем-то таким, чего отец никогда не простит ему. Он вздрогнул и смущенно объявил:
– Гордеев…
– И… Игната Матвеича?..
– Да…
Теперь смутился штабс-капитан. Он выпрямился, выпятил грудь вперед и зачем-то внушительно крякнул. Потом плечи его опустились, и отечески вразумительно он сказал мальчику:
– Стыдно-с! Наследник такого именитого и уважаемого лица… Недостойно-с вашего положения… Можете идти… Но если еще раз повторится происшедшее… принужден буду сообщить вашему батюшке… которому, между прочим, имею честь свидетельствовать мое почтение!..
Фома, наблюдая за игрой физиономии старика, понял, что он боится отца. Исподлобья, как волчонок, он смотрел на Чумакова; а тот со смешной важностью крутил седые усы и переминался с ноги на ногу перед мальчиком, который не уходил, несмотря на данное ему разрешение.
– Можете идти, – повторил старик и указал рукой дорогу к своему дому.
– А в полицию? – угрюмо спросил Фома и тотчас же испугался возможного ответа.
– Это я – пошутил! – улыбнулся старик. – Напугать вас хотел…