
– Возьмите часы, господин Керлиц, я починил, там пружина немного ослабла – теперь не должны спешить, – Ежи протянул ладонь с лежащими на ней часами.
Но господин Керлиц не спешил забирать свои часы, он смотрел на протянутую ладонь, и во взгляде его читалась непередаваемая эмоция, неопределяемая, но невероятно яркая. Медленно он перевел взгляд на Ежи, поправил очки на носу, глянул через стекла, поморщился, резко снял очки, не отрывая взгляда, и произнес, будто вздыхая:
– Так вы часовщик…
Ступени широкой лестницы одна за другой плыли вниз, ковер шелестел фиолетовым ворсом, долго сохраняя следы, качалась бронзовая люстра. Они поднимались в номер.
– Поймите, – говорил Ежи, – я не часовщик.
– Но как же? – возражал господин Керлиц. – Ведь вы починили мои часы.
– Это было несложно, просто подтянул пружину, каждый бы справился.
– Далеко не каждый! Совсем не каждый! – Керлиц забежал чуть вперед и, пристально взглянув в глаза Ежи, добавил: – Вы не понимаете…
Ежи ускорил шаг.
– Чем вы намерены заниматься? Ведь вы можете быть часовщиком. В нашем городе нет часовщика, а многие часы сломаны, – задыхаясь, говорил Керлиц, еле поспевая по ступеням за Ежи.
– Господин Керлиц, – Ежи остановился, – поймите же, я не чиню часы, я никогда этим не занимался. Не знаю, что на меня нашло, когда я взял ваши… – Ежи помедлил, а потом добавил резко: – И вообще, я не расположен сейчас обсуждать перспективы моего дальнейшего пребывания здесь, я устал! Я, может, завтра же уеду!
Керлиц замолчал и сник. Они поднялись на второй этаж – по периметру тянулся ряд дверей красного дерева с бронзовыми номерками. Они подошли к номеру «4». Керлиц открыл дверь, вошел и включил свет, Ежи последовал за ним. Широкая комната в синей гамме: темно-синие шторы, синий ковер, синие обои с золотым рисунком несуществующих птиц, поющих беззвучные песни тишине. Кровать, письменный стол, несколько кресел, потемневшее зеркало в позолоченной раме, под зеркалом тяжелая напольная ваза из синего, с белыми прожилками, камня. Ежи прошел к кровати, кинул плащ и сел – в зеркале напротив отразилось усталое, бледное лицо с мутным взглядом и взъерошенными кудрями высохших волос.
– Господин Ежи, – Керлиц стоял в дверях, – позвольте мне пригласить вас в одно заведение, здесь, неподалеку. Я был чересчур навязчив, несдержан, хотя должен был понять, что вы, конечно, устали с дороги и вам не до разговоров. Позвольте мне загладить свою вину. Здесь недалеко есть бар… Думаю, хорошая выпивка пойдет вам только на пользу и долгожданный сон будет слаще.
Ежи посмотрел на Керлица, на его пушистые белые усы, скрывающие блаженные морщинки в уголках губ, перевел взгляд на себя в зеркале, усмехнулся и прошептал:
– Собственно, почему бы и нет.
– Вот и славно, – Керлиц улыбнулся. – Тогда идемте.
Ежи накинул еще мокрый плащ, закрыл номер, и они, преодолев спуск по фиолетовой лестнице, вышли на улицу. Дождь шел все так же мерно, без надрыва, соблюдая ему одному известный ритм. Керлиц раскрыл широкий черный зонт, Ежи накинул капюшон. Керлиц жестом предложил Ежи разделить его зонт, Ежи так же жестом отказался, и они пошли. Часы показывали 21:06. Улицы были пустынны. Окна темны. Казалось, во всем городе живет один только дождь, но и он своим существованием лишь оплакивает несбыточную мечту о собственной смерти.
Они прошли три дома, свернули налево в узкий переулок и оказались у дубовых дверей с вывеской «Чистая капля». Это был уютный небольшой бар с низким потолком и клубами сизого ароматного дыма, плывущего под ним. Хозяин бара, которого звали Том, встретил их доброжелательной улыбкой, – он медленно перетекал за барной стойкой, лениво и плавно разливая по стаканам выпивку, его грузное темное тело формой напоминало огромную каплю виски. Отсутствие скелета у хозяина компенсировалось толстыми дубовыми балками, которые, будто ребра, держали кирпичное мясо потолка и стен. – Здесь, в баре, Том был черепахой в панцире, наутилусом в раковине.
В баре, кажется, никого не было – может быть, несколько смутных теней в углах, но их не разглядеть. Играла музыка: тягучий и глубокий контрабас, цыкающая перкуссия и нежная, меланхоличная скрипка; вместе с табачным дымом звук струился под потолком, обретая визуальное воплощение в воздушно-синих завитках и кольцах; звук был видим и слышен, казалось, он должен быть и осязаем, казалось, к нему можно прикоснуться, ощутить его тепло и пульс.
– Садитесь, господин Ежи, а я принесу выпить, – сказал Керлиц и направился к стойке.
Ежи подошел к столику у зашторенного окна, повесил плащ на чугунную вешалку, стоящую рядом, сел и отвел рукой штору: за окном в свете уличного фонаря широкими стежками светлых нитей дождь прошивал пространство.
– Вам нравится здесь?
Ежи обернулся. Над столом, держась неверной рукой за край, в неестественной позе, шатаясь, висел странного вида человек: рыжая копна нечесаных кудрявых волос, мутно-голубые глаза, горящие тусклым красным от выпитого, зеленая, в разводах, мятая рубаха нараспашку и початая бутылка виски, пляшущая в тонких белых пальцах. Он улыбался, яростно жестикулировал и безумно вращал глазами, нигде не задерживая взгляда дольше, чем на секунду, успевая при этом хлебнуть из бутылки и затянуться жадно длинной сигаретой. Он выглядел молодо, ему было около сорока, а может быть, меньше.
– Вижу, что нравится, – не дождавшись ответа, продолжал он, упав на стул напротив. – Знаете, меня это место невероятно притягивает, мне кажется, будто все мое детство прошло здесь. Да-да, среди этих сонных барменов, которые, как ленивая мать, предлагают свою соску; среди этих бутылок, которые, кажется, существуют лишь для того, чтобы продемонстрировать человеку, какое множество цветов и оттенков, подчиненных каждый своему вкусу, может существовать на белом свете; среди этих милых пьяниц, каждый из которых, собственно, не пьяница, а священник в этом храме… Ха! Среди женщин всех возрастов и любых адресов, среди табачного дыма, который, по сути, являет собой сами небеса. Так вот, среди всего этого я чувствую себя как дома, я нахожу себя в колыбели, и моя погремушка – это моя рюмка. Ха!..
Ежи не понимал и половины, того, о чем говорил этот человек; манера его речи усугубляла трудность понимания – эта крикливая скороговорка запутывала и раздражала. А человек продолжал вещать, вырисовывая руками безумные фигуры, совершенно не совпадающие с сутью его высказываний.
– Знаете, я часто тренируюсь в предсказании будущего, правда, еще ни разу не получилось… Ха! Хотя мне кажется, что у меня хорошие данные. Однажды предсказал знакомой даме бурный роман, но она отказалась. Да и ладно бы просто отказалась, так ведь эта истеричка натравила на меня своего двоюродного братца. Признаюсь, я впервые видел говорящую бомбу! Ха! Но представьте мое удивление, когда эта бомба вдруг залилась горючими слезами чуть ли не на моем плече. Рассказать? Вы просите рассказать?
Ежи ни о чем не просил. Не находя в себе силы сопротивляться шальному этому напору, он мутным взором, в котором читалась мольба, искал за барной стойкой Керлица. Но Керлиц не видел его, он показывал Тому свои часы, стучал по стеклышку толстым ногтем указательного пальца и доверительно шептал:
– Он часовщик… ты понимаешь?
– Да брось ты, Керлиц… – бурчал Том, выдыхая в идеально чистый стакан и протирая его бархатной тряпочкой.
– Он починил мои часы, видишь? – Керлиц поднес часы к самому носу Тома. – Вот сколько на твоих, Том?
– 21:11, – устало пробасил Том, ему пришлось ворочать шеей, чтобы глянуть на стенные часы, висящие над барной стойкой.
– Вот. И у меня 21:11. А ведь они спешили, если ты помнишь.
– Помню, помню, – бубнил Том, – кажется, они и теперь не в себе. Ну, часовщик, хорошо… чего же ты так возбужден, чего кричишь?
– Не знаю… пока не знаю, – ответил Керлиц, – но я с этим разберусь обязательно. Есть кое-что, о чем я тебе не рассказывал… но не сейчас… надо… надо подумать.
Том пожал плечами.
– Так, значит, рассказать? – продолжал рыжий безумец, закуривая новую сигарету. – Что ж, пожалуй… Но вы, я надеюсь, никуда не спешите? Потому что, если уж я начну рассказывать, то меня не остановишь, – он в очередной раз махнул рукой, сам поймал свой жест взглядом и прилип. На протяжении дальнейшего монолога и соответственно сопутствующей ему жестикуляции он не мог оторвать глаз от своей руки и следил за ней, куда бы она ни летела, выделывая очередной кульбит.
– Меня не остановишь. Сразу предупреждаю: если вы уйдете посреди рассказа, я смертельно обижусь. Ха! Да, это я могу! Я однажды ужасно обиделся на одного своего приятеля. Знаете, дал этому прохвосту свою машину… вы видели мою красавицу, мою крошку? Видели? Как, нет?! Пойдемте же, пойдемте, я вам ее покажу! А по пути я вам расскажу о том, как я ее купил. Да! Это целая история! Пойдемте же!
Не отпуская свою руку взглядом, рыжий схватил этой самой рукой Ежи за рукав cвитера и потянул, пытаясь подняться сам, но ноги его не послушались и он бухнулся обратно на стул. И в этот момент над столом возник господин Керлиц, усы его, казалось, распушились от возмущения; твердой рукой он взял пьяного безумца за ворот его зеленой рубахи, поднял, встряхнул и, глядя через стеклянные глаза в самую душу ошарашенного болтуна, степенно произнес:
– Иди домой, Фреди, проспись.
И Фреди вдруг сразу обмяк, ссутулился. Он медленно поплелся куда-то в угол, где, видимо, сидел до этого, бухнулся на стул, хлебнул еще виски и, уставившись в пустоту, зашевелил губами, неслышно рассказывая о чем-то видимому только ему одному покорному слушателю.
– Как вы, господин Ежи? Вам нехорошо? – Керлиц сел напротив Ежи, на столе уж стояли две темные кружки с янтарной жидкостью.
– Кто это был? О чем он говорил? – Ежи постепенно приходил в себя, хотя виски напряженно гудели, резонируя в унисон струнам контрабаса.
– Это Фред. Он все время пьян – долгая история… не к месту… Не обращайте внимания на его бред, он несет всякий вздор, сам не зная, о чем говорит. Не от мира сего. Его никто здесь не понимает, все его сторонятся, а он живет в своих фантазиях. В общем, он совершенно безобиден, хотя и ведет себя дико. Но зла не причинит. Так что не волнуйтесь. Вот выпейте, это эль, он поможет вам успокоиться, – Керлиц придвинул Ежи литровую кружку и сам отпил из своей.
Упоительно-нежный запах меда, мускатного ореха и можжевельника наполнил легкие Ежи, разбежался по крови, согревая каждую клеточку тела, лаская каждый напряженный нерв, а первый глоток словно утвердил начало новой жизни.
Они сидели долго, молча потягивали эль. Господин Керлиц был тактично тих и только улыбался усами, когда Ежи поднимал на него взгляд. То и дело он зевал и, казалось, постепенно возвращался в состояние той дремотной неги, в котором застал его Ежи, войдя в гостиницу.
Подошел Том, протянул две толстые трубки, набитые мягкой кудрявой травой, и поставил на стол чашу с красно-черными угольками, – они закурили, закутались в туман пряного дыма. Голова очистилась, став светлым храмом чувственных восприятий. Ежи вдыхал запахи, созерцал движения и внимал звукам – ощущая их совокупную целостность, их миротворящую сущность, он любовался волшебством созидания действительности. Время не спешило, заполняя сосуд реальности настоящим. Время неизменно убивало и рождало себя.
Ежи видел мир словно бы впервые, он упивался своими ощущениями: мир завораживал его, заманивал все глубже и глубже внутрь себя; он осознал вдруг, что уже очень давно нуждался именно в этих чувствах и всеми силами стремился их испытать.
– Спасибо, господин Керлиц, – сказал Ежи, – спасибо, что пригласили меня сюда.
– Что вы, господин Ежи, это мой долг как гостеприимного хозяина.
– И все же спасибо. Я, пожалуй, еще не раз загляну в этот бар. Здесь очень уютно.
– Так вы все-таки решили остаться у нас, господин Ежи? – улыбнулся Керлиц.
– Да… Откровенно говоря, я все равно не знаю, куда мне идти. А здесь, кажется, лучшее место, чтобы подумать об этом.
– Тогда, быть может, вам стоит снять квартиру? Один пожилой господин, господин Цамер, сдает квартиры, я могу позвонить ему насчет вас.
– Буду вам благодарен, – ответил Ежи.
– Завтра же позвоню.
– Спасибо.
На часах было 19:47. Ежи вернулся в «Далекую Пристань», чтобы забрать свои вещи и, как и обещал господину Цамеру, сегодня же въехать в только что выбранную квартиру под номером «8» на пятом этаже.
– А, господин Ежи, посмотрели квартиры? – господин Керлиц отложил кочергу, которой шевелил угли в камине, неторопливо подошел к Ежи и пожал ему руку. В нем теперь не было ни следов заспанного блаженства, ни этих дерганых движений неоправданной спешки.
– Да. Съезжаю, – ответил Ежи. – Пришел за вещами…
– Я рад, рад…
Ежи поднялся в свой номер, взял рюкзак, который так и не раскрыл со вчерашнего дня, посмотрел в зеркало и решил еще раз про себя, что все-таки необходимо приобрести зонт.
Спустившись в холл, Ежи положил на стойку регистрации ключ от номера. Керлиц что-то писал в журнале, видимо, делал необходимые пометки о выезде жильца.
– Я хотел спросить вас, господин Керлиц, где можно купить зонт?
– Зонт? Здесь, совсем недалеко: выше по улице, к центру, увидите. Но теперь, наверное, уже закрыто.
– Ничего, я пойду завтра. Всего доброго, господин Керлиц, и спасибо. – Ежи направился к дверям, но Керлиц окликнул его:
– Постойте, господин Ежи, постойте. Я хочу дать вам вот это. – Он протянул Ежи брелок в виде миниатюрных песочных часов, которые, впрочем, могли измерять время, самые малые отрезки его; на брелоке висели два ключа: – Возьмите, это от мастерской часовщика…
– Но я… – попытался возразить Ежи.
– Просто загляните туда. Это совсем близко с магазином зонтов, сразу за площадью, – настаивал Керлиц, – просто загляните.
– Хорошо, я зайду, – Ежи взял брелок, а Керлиц расплылся в довольной улыбке. – Всего доброго.
– До свидания, господин Ежи.
Синим лабиринтом улиц, выстланных рыбьей чешуей и доверху заполненных непрекращающимся дождем, уже таким естественным и привычным, Ежи попал на набережную и опять пошел по самому краю, вдоль чугунной решетки, скользя ладонью по мокрым рельсам черных перил. Тени меняли друг друга, – чем дальше Ежи отходил от одного фонаря и чем ближе подходил к другому, тем длиннее и бледнее становилась первая тень и тем крепче и мрачнее делалась вторая, догоняющая ее. И вот уже первая пропала вовсе, расплывшись и растворившись во тьме, а на ее месте царила вторая, преследуемая уже третьей. Ежи любовался этим хороводом теней: казалось, будто древние духи кружат вокруг, заинтересованные им, новым персонажем, в этом постоянном, хронически неизменном городе, в этом константном мире тишины, дождя и сумрака. Ежи шел, а набережная была бесконечной – только деревья, только река и ряд фонарей, уводящий в даль. И Ежи постепенно сливался с этим миром – размытый силуэт на темно-синем фоне. Дождь, тишина и сумрак. Ежи возвращался домой.
20:32. Проходя по мягкому ковру листьев темной аллеи, Ежи заметил светлые окна на четвертом этаже: это чета Вельт, наверное, готовится ко сну. Нужно будет зайти познакомиться, подумал Ежи, не сегодня, конечно. На третьем этаже тоже горело окно – Цамер и Ворник еще сидят, выпивают очередную рюмку рубинового хереса и греют ноги у электрической печки. Ежи вошел в подъезд, поднялся на пятый этаж, вставил ключ в замочную скважину своей квартиры, отпер дверь и вошел – золоченая цифра «8» крутанулась на гвоздике. Он включил свет, снял плащ, расшнуровал высокие сапоги и прошел к окну – длинной светящейся гусеницей тянулась набережная, туманной ватой белела река. Устало Ежи сел на кровать: напротив, справа от окна, стоял письменный стол, на котором аккуратной горкой лежало постельное белье – господин Цамер не забыл. Справа от двери, в ногах кровати, – шкаф. Слева от двери располагалась кухня, ничем не отделенная от общей комнаты. Она представляла собой длинный стол с раковиной и газовой плиткой, заваленный всяческой кухонной утварью: две старые кастрюли, чугунная сковорода, несколько тарелок, вилки, ложки, ножи. Тонкая стена делила квартиру на основную комнату и ванную, пройти в которую можно было через кухню. Ежи снял свитер, оставшись в одной майке, бросил свитер на стул, стоящий у письменного стола, снял носки и сжал пальцы ног, а затем медленно расправил их, погружая в мягкий ворс серого, с синими полосками, ковра. По всему телу пробежала приятная томная дрожь. Посидев так некоторое время, Ежи прошел в ванную комнату, небольшую, теплую, с приглушенным светом, и включил воду – толстая струя ударила по белой эмали чугунной ванны. Ежи прикрыл дверь, дабы не выпускать тепло. Маленькая ванная наполнилась белым влажным паром, зеркало запотело. Ежи лег в воду и закрыл глаза; он словно чистый лист, хотя и не новый, – прежняя запись стерта, а новая еще не написана. Ежи погрузился в воду с головой…
Бесцельно брожу по городу, может быть, загляну к Зайцу. Жара жуткая! Просто дичь! Солнце похоже на куру гриль, а город, как душевнобольной, весь в поту и в бреду. А на мне короткие шорты и легкие тапки. Иду, курю и смотрю сквозь солнцезащитные очки на всю эту безумную яичницу с луком, которая и есть мой мир. Огромный город беспорядочно движется, как бесформенная амеба; улицы перетекают людскими массами: десятки, сотни, тысячи миллиардов человеческих особей обоих полов выползли под палящие лучи адски раскочегаренной звезды и совершают разнообразные действия – ходят, стоят, сидят, лежат, открывают рты. И каждый из них личность с присущей только ему одному тонкой структурой организации внутреннего мира, неповторимого, уникального, бесценного – разноцветные, разноликие, разносторонние.
Я немного не в себе, немного зол. Все потому, что меня сегодня разбудил телефонный звонок. А я ненавижу, когда меня будят телефонным звонком – как угодно, но только не телефонным звонком. А звонил Квелый – мой друг-минус (минус, потому что я его не очень варю, у меня есть и друг-плюс, это Заяц). Звонил с «новостью». А новость всегда одна. Нашел он, видишь ли, наконец-то ту единственную сиську, которая всем сиськам сиська! А дальше начинается: это, мол, такая грудь, просто-таки растакая, чумовая, шедевральная, гиперультраэпическая, и гениальнее этой груди нет, ищи-свищи! Он теперь на нее круглые сутки таращится, все глаза просмотрел. Приходи, мол, и ты, посмотри, восхитись и пади ниц! Новость эта появляется в эфире Квелого с периодичностью примерно раз в две недели, и почему-то именно мне она доставляется «горячей». Хотя целевой аудиторией я не являюсь и на рассылку новостей не подписывался: ведь каждый раз отмораживаюсь, никогда еще после эфира не бежал зырить на новоиспеченную божественную сиську – не очень меня вставляет такое развлекалово. Что я, титек не видел, что ли?
Квелый, тот-то помешан на женской груди, то есть, на полном серьезе, он фанат сисек, у него самая большая в мире коллекция фотографий с женскими грудями. О Квелом даже фильм документальный снимали. Ничего себе, нормальный такой фильмец: Квелый там о себе рассказывает, сидит у себя в кресле (у него в доме вся мебель выполнена в виде женской груди), плетет какую-то ахинею о том, как он придумал сиськи коллекционировать… в общем, неплохой фильм – профессионально сработали. Только одно не показали – причину его помешательства на сиськах. Квелый никому об этом не рассказывает, но я-то знаю: у него мутация – на голове, непосредственно на темечке, сосок. Не, реально! Сосок на голове – жутко эрогенная зона, он его никому не показывает, все в шапочках ходит. Квелый-то, конечно, все отрицает, но я почти на сто уверен, что у него эта хрень вся фанатичная именно из-за соска на голове, думаю, он ему как-то на мозг влияет.
Ладно, в общем. Звонил, значит, Квелый и разбудил меня, мутант бешеный. Я, конечно, от предложения лицезреть очередную сверхшикарную сиську отказался, положил трубку и закрыл глаза. Нет, черт, уснуть не могу, пропал сон – пришлось вставать. Выбрался из-под одеяла, закурил и пошел в ванную комнату зубы чистить. Сначала посмотрел на себя в зеркало: интересно, я всякий раз помят по-разному, что говорит о том, что раз на раз не приходится, и новый день хоть чем-то отличен от предыдущего… хотя все равно понимаю, что помят я от однообразия. Потом включил воду. Тянусь за тюбиком с пастой, а его и нет. Вместо этого лежит записка: «Больше так не могу. Вы постоянно давите на меня. Ухожу. Прощайте. Вечно зубная ваша паста». Что за черт! Что за день сегодня такой? Выспаться не дали, паста ушла – лажа какая-то! Бессмыслица и чушь!
Я поводил щеткой по зубам, пошатался по дому. Делать нечего, и никто не подскажет, что бы поделать, да и нет никого. Я один. За окном раскаленный город, скачущие людишки – как попкорн на сковороде. Пойду и я, присоединюсь к ним – стану одним из миллиарда. Скачущим не так, как все.
Мне пересек дорогу человек-черепаха, он медленно переставлял четыре свои конечности, и я запнулся об него. Реакция мгновенная – голова, руки, ноги исчезают в отверстиях панциря. Я стучу по нему костяшками пальцев, желая принести свои извинения, но панцирь пуст. И я иду дальше. В голове, хотя, черт знает, может быть, над всей улицей, бесится яростный ритм и зычный голос время от времени орет что-то нечленораздельное. Вдруг мимо в шикарной тачке с открытым верхом пролетают две гламурные кисы – глаза с поволокой, в зубах длинные белые сигареты с тройным угольным фильтром. Клевые, считается! Ха! Да ведь я их знаю! Прикладываю к губам указательный и средний палец, просовываю между ними язык и ожесточенно вращаю им. Они посылают мне воздушные поцелуи. Значит, тоже помнят, помнят киски тот вечер в клубе «Дребезг».
Я иду дальше, я никуда не спешу, мне нечего делать и не о чем думать, я свободен… а еще я немного зол.
Глава 2. Поэт дождя и ощущение времени
Ночь сомневалась в собственном существовании, ибо не могла ни видеть, ни слышать себя; иногда приходило ощущение самочувствования, но оно было столь мимолетно, столь нематериально, что не убеждало. Никто не может с уверенностью сказать, существует ли мир ночью, никто не может быть уверен в том, что проснется… проснется в том самом мире, в котором уснул накануне. Ночь, усомнившись в собственном существовании, может истечь в никуда, забрав с собою весь мир и спящего человека.
Ежи открыл глаза: комната бледнела бесцветным утренним светом, тусклые стены жадно впитывали прозрачность безжизненных лучей невидимого солнца. В комнате было прохладно, батарея грела не слишком сильно, а электрический обогреватель, стоящий в ногах подле кровати, Ежи вчера не включил – оттого так хорошо было под теплым одеялом: внутренний жар тела ощущался ярче обычного в контрасте со свежестью внешнего мира. Пологий потолок, до которого ближе к стене можно было легко дотянуться рукой, мерный стук дождя по крыше, мягкое одеяло – все это делало угол, где стояла кровать, невероятно уютным; казалось, все линии пространства стремятся сюда, в этот угол, который является вершиной упавшей на бок многогранной пирамиды мироздания.
Ежи лежал еще некоторое время, прислушиваясь к тихому монологу воды и к ответным вздохам старого дома, потом, наконец, откинул одеяло и встал. На часах было 9:34. Он подошел к окну – бледно-синий с серыми тенями пейзаж: угрюмо-серебряные тучи висят неподвижно и хмуро, равномерно изливая на землю тяжесть свою дождем. Они монотонно мрачны, и только одно размытое пятнышко чуть-чуть просвечивает, сквозит захороненным под тяжестью многослойных туч светом далекого солнца. Бурая река будто кипит: грузные капли дождя взбивают на поверхности ее мелкие пузыри, а туман, словно жаркий пар, поднимается клубами, но не уходит к небу, а стелется ковром, укрывая от любопытного взгляда горизонт. Деревья печальными монахами никнут ветвями к земле, укрывшись длинной рясой осклизлых листьев, еще не успевших опасть. Те же листья, что не удержались на ветвях, превратились в однородную массу, похожую на гнилую овсяную кашу, покрывающую всю землю.
Ежи отошел от окна, часы показывали 10:11. Еще вчера он решил, что утром прежде всего отправится в магазин покупать зонт.
Город синел, нечеткий, размытый, печальный; полинявшие дома стекали бесформенными каплями на усталый асфальт, обволакивая черные камни мостовой. Серое небо, серые крыши, серый дым из труб – все с блеклым оттенком синевы. Темные деревья, словно водоросли, безжизненно и плавно текли в непрерывных дождевых потоках. Зябко – от дождя или больше от тишины пустых улиц. Ежи прошел мимо «Далекой Пристани», мимо бара Тома, углубляясь в центр города, и скоро увидел дом с вывеской, по которой можно было понять, что здесь располагается магазин зонтов. Он потянул тяжелую дверь, и над головой сдавленно брякнул колокольчик.
Внутри было довольно мрачно – тусклый свет единственной темно-зеленой лампы, стоящей на прилавке, скудными лучами орошал внутренности маленького магазина, в многочисленных углах и закутках которого покоились навек уснувшие тени. Под лампой сидел человек, согнувшись над железным скелетом зонта, еще не обтянутого брезентовой кожей, он возился с ручкой, налаживая механизм открывания. Гладкая лысина зеленела, а голая голова казалась чрезмерно большой на фоне узких плеч мастера.