Вода оказалась удивительно вкусной. Он попил немного, но быстро устал и заснул.
2
Врачу, исцели себя сам. Где-то так и есть, только не в переносном смысле, а в самом что ни на есть прямом. Прямее некуда, но не в этом дело.
Кравцов чувствовал себя скверно, что не удивительно. После комы и органического слабоумия – доктор Львов сказал, dementia е laeaione cerebri organic, – когда почти семь месяцев никого не узнавал, ни на каком языке не говорил, пускал слюни и самостоятельно даже не пил, ничего лучшего ожидать не приходилось. На руки и ноги, на бедра и живот, то есть на все, на что можно было посмотреть без зеркала, второй раз, собственно, и смотреть не хотелось. Кожа да кости. Мощи. И кожный покров под стать определению: темный, сухой, морщинистый. Встать с кровати удалось только на десятый день, да и то шатало, что твой тростник на ветру. Свет резал глаза, тихие звуки отдавались в висках колокольным боем. Ноги не держали, руки тряслись, как у старика. Впрочем, стариком он теперь и был. Тридцать два года, восемь ранений, последнее – смертельное…
Но и доктор Львов, судя по всему, не жилец. Выглядит ужасно, чувствует себя наверняка еще хуже.
– Ну-с, батенька! – бородка, как у Ильича, и картавит похоже, но не Ульянов. – Как самочувствие?
– Ну, что вам сказать, Иван Павлович, – сделал попытку усмехнуться Кравцов, – хотелось бы лучше, но это теперь, как я понимаю, только с божьей помощью возможно, а я в бога не верую. Так что…
– Атеист? – прищурился Львов. – Или агностик?
– Вы член партии? – в свою очередь спросил Кравцов. – Большевик?
– Социал-демократ, – устало ответил Львов. – В прошлом. Теперь, стало быть, беспартийный.
– Тогда… – Кравцов все-таки смог изобразить некое подобие улыбки. – Но только между нами. Скорее, агностик.
– Ну, и ладно, – согласился доктор Львов. – Что делать-то теперь станете?
И в самом деле, прямо-таки по Чернышевскому. «Что делать?» Вопрос, однако. Поскольку, вернувшись из небытия, очнувшись и несколько оклемавшись, на что ушло три с лишком недели, оставаться и дальше в интернате для инвалидов войны Кравцов не мог. Даже если бы захотел. Но он, разумеется, не хотел.
– Не знаю, – покачал головой, размышляя одновременно о превратностях судьбы. – Не знаю пока, Иван Павлович. Наверное, в Питер поеду. Доучиваться…
Идея интересная, спору нет, но прийти могла только в такую больную голову, как теперь у Кравцова. Впрочем, что-то же делать надо, ведь так?
Максим Кравцов окончил гимназию в девятьсот седьмом. Не гладко, но уверенно, хотя и с двумя исключениями за «слишком длинный язык» и «неправильные знакомства». Тем не менее окончил, и совсем неплохо, хотя и без медали, на которую мог рассчитывать. Начал учиться на врача в Петербурге, но в десятом году вылетел из университета и чуть было не сел. А ведь мог, и если бы действительно сел, то надолго, и хорошо если не на каторгу загремел. Имелись в его деле нюансы, о которых лучше не вспоминать: известное дело, молодость и революция кружат голову похлеще вина. Спасибо, родственники порадели да помогли деньгами, и он уехал в Италию. Почему туда, а не в Париж или Базель, куда стремилось абсолютное большинство политэмигрантов, вопрос занимательный, конечно. Вот только ответить на него сложно. Вернее, не столько сложно, сколько стыдно. Революционер-то он, конечно, революционер – партийный стаж аж с «Обуховской обороны»[1 - Обуховская оборона. Командарм Кравцов гиперболизирует. События относятся к 1901 году, когда Максим Давыдович еще в революционном движении не состоял по малолетству, поскольку родился в 1889-м.] – но по пути в Швейцарию Кравцов банально встретил женщину. Ну, как водится, молода, красива, и южная кровь играет в округлом во всех правильных местах теле. Любовь, страсть, и Кравцов неожиданно для самого себя оказался в Падуе.
Анна Мария была замужем и успела к двадцати годам родить двух детей, но об увядании не могло идти и речи: гладкая чуть смуглая кожа, словно тончайший шелк. И старый богатый муж в стиле комедии дель арте. Просто Карло Гольдони какой-то. «Слуга двух господ» или, скажем, «Трактирщица». И, следует сказать, Кравцова – вероятно, по молодости лет – это нисколько не смущало. Напротив, по ощущениям, все обстояло просто чудесно. Красавица с огромными миндалевидными глазами цвета прозрачной морской сини и с черными, словно южная ночь, вьющимися волосами, чудесный город и старейший в мире университет. И легкое белое вино, и терпкое – красное, и граппа в приличных для русского человека количествах под не совсем привычную для жителя Севера, но вкусную закуску… Однако в четырнадцатом году грянула война, и в Кравцове стремительно проснулся русский патриот. Возможно, причиной тому стала некоторая географическая оторванность не только от Святой Руси, но и от многочисленной и разнообразной русской диаспоры. Хотя и политические взгляды сбрасывать со счетов не следует. В эсеровской идеологии все это содержалось в латентном состоянии, как зерно в оттаивающей после зимы земле. Впрочем, некоторые эсдеки при упоминании о «подлых германцах» демонстрировали никак не меньшую ажитацию. Интернационалисты, понимаешь!
Тем не менее сам-то Кравцов в феврале пятнадцатого оказался уже на фронте. И получается, что за вычетом нескольких коротких отпусков, госпитальных перерывов и недолгого периода безвременья зимой с семнадцатого на восемнадцатый прожил он на войне едва ли не лучшие годы своей жизни. И совсем не очевидно, что вспомнит теперь забытую за ненадобностью латынь или анатомию. Отнюдь нет. В конце концов, уже долгих пять лет умение правильно выбрать артиллерийскую позицию, поднять матом бойцов в штыковую или произнести пламенную речь перед голодными и оборванными солдатиками были куда важнее, чем методы пальпации или перкуссии.
– Наверное, поеду в Питер. Доучиваться…
3
Со стороны, вероятно, их встреча выглядела весьма мелодраматично. Хоть сейчас записывай в роман, но, если разобраться, на хороший роман тянула и вся жизнь Кравцова. А уж этот день выдался и вовсе из ряда вон. Он весь был как бы соткан из литературных реминисценций. От и до.
Интернат помещался на богатой даче кого-то из «бывших». Впрочем, за годы революции и гражданской войны комплекс зданий, состоящий из двухэтажного, в псевдоклассическом стиле, особняка, кирпичного флигеля и нескольких деревянных построек, сильно обветшал и выглядел скорее руинами, чем медицинским учреждением. Жизнь в Советской России в 1921 году была на самом деле не просто бедная, а, прямо сказать, нищенская. И «дом призрения», в котором собрали увечных воинов и безнадежных доходяг, которых больше некуда пристроить, соответствовал времени и небогатым возможностям молодого пролетарского государства. Тем более приятно было покинуть это унылое место, где царит отчаяние, давящее на психику почти физически ощутимой тяжестью, и где вечно пахнет карболкой, известью, нечистотами и мышами.
До города Кравцова довез ехавший за продуктами завхоз интерната Жовтов. Не на бричке и не в автомобиле, а на простой крестьянской телеге, но и за то спасибо. Кравцов все еще был слаб, напоминая полутруп не только внешним видом. По ощущениям, впору в гроб ложиться, но кто ж его такого в «домовину» пустит? Говорят, туда и то краше кладут. Однако, так или иначе, а о том, чтобы дойти до города на своих двоих, не могло идти речи. Не ходок был нынче Кравцов, нет – не ходок…
Телега тащилась медленно, со скрипом и стуком: дорога разбитая, а лошадка – ледащая, едва способная передвигать ноги. Но за разговором ни о чем и под весенним, неожиданно теплым солнышком, под крепкий дух махорки и аромат «просыпающейся» земли, почему бы и нет? Ехали помаленьку, и Кравцов с любопытством изучал окрестности. Все как будто знакомо, но как бы и ново одновременно. Все – любая глупая мелочь – привлекает взгляд, вызывает неподдельный интерес, а то и удивление. И все время мерещилось что-то, остававшееся, впрочем, на самом краю сознания, словно бы видишь его, да никак не ухватишь. Кравцов даже не пробовал, предполагая причиной «мании» свое нездоровье. Только все время ощущал нечто похожее на скорбь.
Чувство утраты?
Возможно.
Однако Кравцов никак не мог вспомнить, что же он потерял и где? Но он даже предположить что-нибудь разумное по этому поводу не мог. Не получалось придумать.
Между тем завхоз – добрая душа – довез его почти до места. Там и идти-то уже всего ничего. Метров двести по проспекту, среди несколько пообносившихся, но все еще как бы «нарядных» зданий, через площадь и по улице. Но там уже действительно – совсем рядом…
Кравцов понял, что задыхается, и остановился, опершись на теплую стену дома. Цокольный этаж был облицован гранитом, а с невысокого крыльца на Максима Давыдовича с укоризной смотрел часовой. Ну, куда ж ты, мил человек! Тебе не в горком партии идти надо, а прямиком к товарищу Лешко в комитет помощи раненым красноармейцам и инвалидам войны… Оглянулась проходившая мимо женщина, покачала головой. Матросы в черных расклешенных штанах, шедшие навстречу, вопросительно глянули, мол, не нужна ли помощь, братишка? Однако Кравцов помощи не хотел. У него, в тощей «цыплячьей» груди, еще жила настоящая «эсеровская гордость». Почти бравада, но только почти. И, пересилив слабость, на дрожащих, но все-таки идущих ногах, он продолжил путь. Оттолкнулся от шершавого гранита, кивнул успокоительно матросикам, да и пошел. Дошел до ступеней крыльца, отдышался, хоть и не без труда, и стал подниматься. Пять ступеней, а показалось, что всю Потемкинскую лестницу бегом осилил.
«Труба дело!»
– Предъявите, товарищ, партбилет!
Вот напасть-то. Он же и пришел сюда, собственно, чтобы партийность свою подтвердить.
«Ох, ты ж!»
В партию большевиков Кравцов вступил еще в июне семнадцатого. До июльских событий, что, как он знал, весьма ценилось не только в орготделе, но и вообще в партии. А позже, в восемнадцатом, ЦК принял решение исчислять партстаж бывшим членам левых партий с момента вступления в оные. И получилось, что Кравцов, примкнувший к эсеровской боевке во время революции 1905 года, разом оказался одним из немногочисленных старых большевиков. Но старый или новый, никакого документа, подтверждающего членство в РКП(б), у него на руках не было.
– Может быть, это сгодится? – Кравцов сунул руку в карман висевшей на нем, как на пугале, шинели и достал грязноватую тряпицу, некогда служившую носовым платком. Развернул на ладони, и глазам враз обалдевшего часового предстали два ордена Красного Знамени.
Орденоносцев, как предполагал Кравцов, в Советской России за время его болезни сильно не прибавилось. А два ордена на тот момент, когда его шарахнуло по башке, кроме Кравцова, имели только Гай да Корк. Может быть, еще кто-то, кого он по слабоумию вдруг забыл, но по-любому немного. Один или два, никак не больше.
– Э-э… товарищ… – выдавил часовой и заперхал, подавившись слюной. – Э…т…то что? Эт-то ор-р…дена?!
«Ордена, ордена…» – с тоской подумал Кравцов, вспомнив теперь, по случаю, своего солдатского «Георгия» и «Святого Станислава, и «Святую Анну».
Но ордена свое дело сделали, и через пять минут буквально сидел Максим Давыдович в кабинете инструктора городского комитета РКП(б) Рашели Кайдановской и пытался объясниться с партийной женщиной по существу.
– Моя фамилия Кравцов, – говорил ей Кравцов, стараясь не думать, каким чудовищем он должен выглядеть в глазах этой молодой красивой женщины. – Командующий Восьмой армией…
– Вы меня извините, товарищ, – возражала ему Рашель Семеновна. – Но командарм-восемь Кравцов, это даже я знаю, погиб во время штурма Новороссийска!
«Ну да… Живой труп!»
– Да не погиб я! Егорова спросите! – вспылил Кравцов, еще более сердясь на эту женщину за то, что она такая молодая и красивая, а он беспомощен, словно тень. – Лашевича, Берзина! Да, Ленину, черт вас подери, телеграфируйте! Меня Владимир Ильич лично знает!
«Чушь, – понял он вдруг. – Бред и глупость».
Он увидел себя со стороны – живые мощи, лихорадочно горящие глаза маньяка, седые космы на обтянутом темной кожей черепе – и ему стало стыдно.
– Ладно! – махнул он рукой. – Извините, товарищ. Погиб, значит, погиб… – Он встал со стула.
«И в самом деле! Может быть, так и лучше? Погиб, похоронен, и дело с концом!»
Кравцов повернулся и пошел к двери, чувствуя, как уходят последние силы.
– Стойте! – крикнула женщина ему в спину. – Да куда же вы! Постойте! Я сейчас телефонирую в штаб… Если вы Кравцов, вас же Якир знает, ведь так?
«Якир? А он тут при чем?»