Откинув шторы, она не поверила собственным глазам. Прямо под окном текла прозрачная, гладкая как зеркало река. Для Златы, родившейся и выросшей на Волге, река не была невообразимым чудом, но эта выглядела как-то по-особенному.
Речная гладь была похожа на зеркало. Причем дорогое и старинное – с серебряной амальгамой. Такое зеркало висело в квартире подруги бабушки, и маленькая Злата любила в него смотреть. Не на себя, к своему отражению она с самого детства относилась спокойно. Ей казалось, что с той стороны волшебного зеркала живут сказочные существа, похожие на эльфов, и она, затаив дыхание, ждала, что кто-нибудь из них вдруг появится на поверхности.
– Фантазерка, – бурчала бабушка, застав ее у зеркала, – марш в комнату. Сейчас Фрида Яковлевна чай принесет с вареньем из фейхоа.
Чай с фейхоовым (или как там будет правильно) вареньем был таким же обязательным атрибутом похода в гости к Фриде Яковлевне, как и зеркало. Маленькая Злата ходила вместе с бабушкой, потому что не любила оставаться дома одна. А потом, спустя годы, провожала бабушку к любимой подружке, потому что самостоятельно ей уже было трудно добираться на другой конец города. И все эти годы не тускнела амальгама старинного зеркала и не переводилось в доме варенье из фейхоа.
– Бабуль, а где она его берет? – как-то полюбопытствовала Злата. – Я никогда в жизни фейхоа в продаже не видела.
– Племянник присылает. Из Санрана, городок такой недалеко от Баку. Не ее племянник, Левушки. Но у них прекрасные отношения. Он даже внука своего собирается отправить к нам учиться в институте. В Азербайджане же все за деньги. А денег у них как раз и нет. А у нас образование хорошее. Да и есть кому за мальчиком присмотреть – и ему хорошо, и Фриде не так одиноко. А то она после смерти Левушки тоскует очень.
Племянника Злата помнила смутно. Он раз в несколько лет приезжал проведать родственников, и по этому поводу всегда устраивался большой званый обед. Злата на нем, конечно, присутствовала всего пару раз, когда родители уезжали отдыхать и она полностью оставалась на попечении бабушки. И Левушкиного внука, действительно приехавшего учиться, а потом так и оставшегося в их городе, тоже видела, но особо не запомнила. Он ее совершенно не заинтересовал. В отличие от Левушки с Фридой, с самого детства вызывавших сильнейшее Златино любопытство. Уж больно колоритной парой они были.
* * *
Левушка, Лев Моисеевич Горский, был ровесником века. Двадцатого века, разумеется. А Фрида – его третьей по счету женой, на 20 лет моложе мужа.
В младые годы сын сапожника Мойши Горского был отдан в ученики в одну из московских типографий. Постигал он там не только азы печатной профессии, но и науку революции: таскал шрифт для подпольных газет, тихонько носил за пазухой гранки, участвовал в ночной печати. Приходилось ему убегать от городового, пригибаясь под тяжестью газетных пачек, и даже живого Ленина однажды видеть довелось, хотя Злата никогда в эти рассказы до конца не верила.
В партию большевиков Лева Горский вступил еще до революции, в 1916 году, и был, как и положено, ее преданным сыном. Он любил вспоминать, что революция дала ему, еврейскому мальчику из бедной семьи, возможность получить высшее образование. На всю жизнь он остался верен выбранной специальности и, закончив полиграфический институт, вернулся в свою родную типографию, где медленно, но неуклонно пошел вверх по карьерной лестнице.
Женился Левушка тоже рано. Уж больно стреляла в него глазами соседская Ривка, уж очень сладко было любиться с ней на чердаке родного дома, где в подвале орудовал дратвой его отец. А уж когда живот у Ривки, что называется, полез на нос, пришлось прикрывать грех браком. Левушка до самой смерти вспоминал, как всю свадьбу простоял, не в силах присесть – порот был отцом за грех беспощадно, несмотря на партбилет.
Через четыре месяца после свадьбы Ривка родила Левушке сына Мишу. На дворе стоял 1921 год.
А в тридцать третьем главный инженер крупной московской типографии, коммунист с дореволюционным стажем, верный муж и отец Лев Горский, что называется, пропал. Пороть за новую любовь его было уже некому – Мойша Горский к тому времени уже пять лет лежал, завернутый в саван по обычаям предков, в сырой земле. И знал Лев Моисеевич, что ничем хорошим не кончится охватившее его любовное безумие, да сделать ничего не мог. Шел, как овца на заклание, как бык на веревочке, прыгал как цирковой тигр в горящее кольцо, да и вообще вытворял любые фокусы, лишь бы только заслужить благосклонность Веры. Верочки. Верушки. Верунчика. Невозможной, безумной, горячечной своей любви.
Как бы ни казалось это странным, в первую очередь самому Льву, одна из первых красавиц Москвы, дочь известного адвоката, ответила на его чувства и стала его второй женой. С чувством глубокой вины, но и с непреклонной решимостью уходил он из дома, где на пороге в позе неизбывного горя стояла Ривка.
Наперерез уходящему отцу кинулся двенадцатилетний Миша с недетским совсем криком: «Папочка, не уходи!» Но ведомый чужой путеводной звездой Лев Моисеевич сделал то, о чем потом не мог вспоминать без содрогания, – перешагнул через лежащего на полу сына и ушел, убежал постыдно в новую, яркую, прекрасную жизнь.
– За это и поплатился, – с горечью говорил он на излете жизни, усмехаясь безвольным старческим ртом.
Расплачиваться пришлось в тридцать седьмом. Когда в Веру, звезду всех великосветских московских приемов, влюбился полковник НКВД. Неминуемость своего скорого ареста Горский чувствовал спинным мозгом и все равно оказался не готов к ночному черному «воронку», а главное – к тому, что было потом: к ночным пыткам светом в глаза, нескончаемым побоям, облыжным обвинениям в изготовлении вражеских листовок, своей подписи под согласием в том, что да, виноват. А главное – к тому, как быстро отказалась от него Вера. Развелась с врагом народа, публично отреклась и утешилась в объятиях того самого полковника.
– Вы никогда ее больше не видели? – затаив дыхание, спросила Злата, когда Горский как-то стал рассказывать эту историю. Они были в двухкомнатной, аккуратно прибранной и светлой квартире Левушки и Фриды вдвоем. Фрида Яковлевна отдыхала в санатории, а Льва Моисеевича внезапно разбил жестокий радикулит. Он даже за стаканом воды встать не мог, и бабушка приходила его кормить и развлекать. В тот день ей срочно понадобилось на работу, поэтому в сиделки откомандировали двенадцатилетнюю Злату.
– Не видел. Ее судьба тоже была печальной. Ее полковника перед самой войной расстреляли, а Веру арестовали. Из лагеря она так и не вышла. В отличие от меня. Умерла от туберкулеза в сорок третьем году. Правда, весточку от нее я все-таки получил. Когда из лагеря вышел, в пятьдесят третьем, в Москве мне жить нельзя было, поэтому я подумал-подумал и по приглашению своего друга по лагерю приехал в наш город. Здесь и остался. Но по дороге все-таки заехал на два дня в Москву. Очень хотелось узнать, что с моими родными стало.
Ривка уже к тому времени тоже умерла, а Мишку я нашел. Он, конечно, холодно со мной поговорил тогда, на порог не пустил. Уж за тридцать парню было, а плакал как ребенок, когда говорил, что я Ривкину жизнь разрушил и что я в ее болезни и смерти виноват. Это уж потом я с ним помирился, годы спустя. Он меня сам нашел, в семьдесят пятом году. Приехал, сказал: кто старое помянет, папа, тому глаз вон. А то, что мы жили все эти годы вдали друг от друга, – плохо это.
Михаила Львовича Горского Злата, конечно, знала. Раз в год он приезжал к Льву Моисеевичу в гости и был похож на него как две капли воды, только на двадцать лет моложе. Злату он не интересовал нисколечки.
– А весточка от Веры? – напомнила она.
– А, ну да. Мишка, перед тем как меня фактически выгнать, сказал, что незадолго до ареста Вера к ним приходила. Сказала, что хочет избыть свою вину, что меня из семьи увела, и отдала ящичек, в котором и письмо для меня лежало.
– Какой ящичек? – Злата просто изнемогала от любопытства.
– Да шкатулку. Ты ее знаешь. А в ней вещи Верины и письмо. Писала она, что виновата, и перед семьей моей, и передо мной тоже. Что бог ее за это уже покарал и еще покарает. И что она оставляет эту шкатулку моей первой жене и сыну. Ривка – женщина добрая была, выгнать ее не смогла и шкатулку до своей смерти хранила, строго Мишке наказав самому в ней ничего не трогать, а мне отдать. Мол, им чужого не надо. Вот такая память у меня от Веры осталась. Письмо да шкатулка. И больше ничего.
– А с Фридой Яковлевной вы как познакомились?
– Да так и познакомились. Оба уже немолодые. Оба одинокие. Вот и коротаем век вместе. – Левушка неловко повернулся, и его лицо исказила гримаса боли. – Принеси-ка мне перцовый пластырь, детка. Воспоминания на потом оставим. Мо?чи нет, как болит.
Историю женитьбы Горского на Фриде любопытной Злате рассказала уже бабушка. В пятьдесят третьем году Лев Моисеевич приехал в город и устроился работать в типографию. Сначала простым инженером, конечно. Но специалистом он был прекрасным и потихоньку начал подниматься по карьерной лестнице, после хрущевской оттепели дослужившись даже до поста директора. Впрочем, было это в шестьдесят первом году, а в пятьдесят пятом немолодой холостяк познакомился со своей будущей третьей женой.
Фрида Яковлевна Бехтер работала врачом на «Скорой помощи». Несмотря на оставшееся за плечами тридцатипятилетие, замужем никогда не была и жила вместе с мамой. Лев Моисеевич стал для нее «последним шансом». Она приобретала статус замужней женщины, он – надежную, верную жену, хранительницу домашнего очага, умело наладившую его холостяцкий быт. Думать о детях Фриде уже было поздновато, да и Левушка никаких детей категорически не хотел. Так и жили, коротая свой век. И даже сумели отметить рубиновую свадьбу, проведя бок о бок, пусть и без страсти, но с глубоким уважением, сорок с лишним лет.
Горский дожил до своего девяностопятилетнего юбилея и скончался во сне через неделю. Фрида Яковлевна пережила мужа на пятнадцать лет, тоже уйдя в мир иной в весьма почтенном возрасте. Незадолго до смерти она сказала Злате:
– Ты еще молодая, Златушка. Так что муж для тебя обязательно найдется. Я вон сколько в девках ходила, а сорок лет в счастливом браке прожила. И скажу я тебе, девочка моя: даже если за три дня до смерти замуж выйдешь, наживешься, во, – и характерным жестом провела рукой по горлу.
Ее правоту жизнь пока не подтвердила, но и не опровергла. Злата, которая уже перешагнула тридцатилетний рубеж, по-прежнему была одна. Правда, ее это обстоятельство совершенно не угнетало. Она знала, что обязательно будет счастлива. А когда именно, не имело значения.
Сегодняшнее утро пахло счастьем и было терпким на вкус. Гладкая зеркальная речка манила искупаться, и, быстро натянув купальник, а сверху – найденный в стенном шкафу огромный банный халат, Злата аккуратно притворила дверь номера (почему-то снаружи двери здесь не запирались на ключ) и, напевая под нос что-то веселое, сбежала по лестнице вниз.
Чувства, мысли, эмоции, воспоминания имеют запах.
Детство пахнет хвоей и мандаринами, ведь самое главное счастливое воспоминание этой поры – Новый год с обязательной елкой, сладкими подарками под ней и легким замиранием сердца: положен ли в этот подарок мандарин? Нынешним детям не понять.
Юность пахнет черемухой, сиренью и тем неповторимым ароматом белых ночей, который создан смесью свежей горечи клейких тополиных почек с чуть сладковатыми нотами березовых листьев. Запах первых свиданий и первых поцелуев.
Забота пахнет сушеными белыми грибами. Пузатый полотняный мешочек, специально сшитый, чтобы грибы не сырели и не плесневели, отстиран добела, накрахмален и выглажен. Грибы собирал папа, чистила и сушила мама, и каждый раз при открывании кухонного шкафчика чувствуется этот аромат, напоминающий о том, что есть место, где тебя любят, где о тебе заботятся, и так будет всегда, пока живы родители.
Запах тушеной капусты и клецок навевает воспоминания об узких улочках Праги, с их колоритной неповторимостью. Прага – город счастья для всех, кому довелось там побывать.
Смесь оливок, домашнего сыра, зеленой травы, горячего солнца и соленых морских брызг – это поездка в Средиземноморье, где можно бездумно шлепать по белому песку пляжа, купить на обед огромного лангуста или тарелку только что выловленных креветок, улыбнуться морю на закате, чтобы утром, войдя в его еще прохладную и абсолютно прозрачную зыбь, сказать тихонько, шепотом: «Здравствуй, море».
Сбивающая с ног смесь пожизненной ответственности, дикого страха, огромной любви и всепоглощающей нежности пахнет детской присыпкой.
Преданность – мокрой псиной, только что отряхнувшейся на вымытом полу от дождя или снега.
Беда пахнет валокордином, горе – адской смесью больничных ароматов, а еще церковным ладаном.
Острое мимолетное счастье ассоциируется с ароматом роз, томная нега – с хмельным запахом пива, выплеснутого на раскаленные камни в натопленной бане.
Запах брошенного в лужу карбамида, не до конца завернутого крана на газовой плите, запах гари или пыли, прибитой к земле первыми каплями грозы, вызывают у нас стойкие ассоциации с конкретными моментами нашей жизни. Счастливыми и грустными. Которые будут повторяться, пока мы живы. Ведь все это – запахи жизни.
Глава 2
Наши руки – не для скуки
Жить – это как бежать по музею. И только потом вы начинаете по-настоящему осознавать, что вы увидели, думать об этом, наводить справки в книгах и вспоминать – поскольку вы не можете принять это все и сразу.
Одри Хепберн
Аржанов проснулся от острого чувства тревоги. И мимолетно удивился: тревоге было взяться абсолютно неоткуда. Он давно уже исключил из своей жизни то, из-за чего можно было тревожиться. Лесозаготовительные предприятия, раскиданные по всей необъятной области и еще двум соседним, работали стабильно и как-то даже весело. Пять крупных лесопилок так же весело производили пиломатериалы, заготовки, шпалы и обапол, плюс технологическую щепу.