Оценить:
 Рейтинг: 0

Русский остаток

<< 1 ... 23 24 25 26 27 28 29 30 31 >>
На страницу:
27 из 31
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Дождаться-то дождалась… а только на что я ей такой?

– Как на что?.. – возмутился Петр. – Да теперь мужиков – на десять баб один! Подумаешь, нога!.. Не ногой же ты ее брюхатить будешь!

– В том-то и беда, браток, ранение у меня такое, что и брюхатить нечем… – Рыжий тяжко вздохнул и замолчал.

Замолчал и Петр. Что тут на это скажешь? Хуже этого, пожалуй, ничего и не придумать. И чтобы чем-то утешить товарища, сказал:

– Так ведь и я за пятнадцать-то почти лагерных годков, может, всего раза два с бабой был… Думал к жене воротиться, я перед самой войной женился… Ехал сюда, не знал, тут она, нет…

– Ну? – затаив дыхание, спросил рыжий. – Тут?

Петр не ответил, вздохнул. Допил пиво, закурил и только после всего зло рассмеялся.

– А потом думаю: да на хер она мне сдалась?

– Да ты чё, парень? – заволновался рыжий. – Да ты чё говоришь? Жена ведь, не лярва!

– Лярва она и есть! – отрезал Петр. – С выблядком своим живет, на фронте нажила. Кто она после этого, а?..

– Ой, парень, – заскорбел рыжий, – не суди… так-то уж… больно ты… А баба – она что?.. Как ей одной?.. А еще и на фронте… Сам посуди – от тебя ни слуху ни духу… ни живой ни мертвый… а?.. А так – ребеночек… Выкормить, выучить – все ей повеселее… Уж ты бы простил… Ты ж еще не старый, своего бы родили…

– Да чего ты раззуделся над ухом, комар одноногий, и так тошно! «Своего!», «Родили!»… – передразнил он рыжего. – Много ты понимаешь!.. Ты погляди на меня! Морду-то не отворачивай, погляди! Да от меня не то что баба, кошка и та шарахается! А у нее… а она… с полковниками да генералами крутилась!.. Гладкая такая вся, будто и войны не было!.. А я пятнадцать лет на нарах по лагерям гнил! – Он изо всей силы стукнул кулаком по столу так, что лязгнула посуда.

Сидевший к ним спиной толстый человек в шляпе повернулся в пол-оборота и угрожающе прохрипел:

– Но-но, потише! Разбушевались! Вояки, мать вашу! Сейчас сдам в милицию! Фронтовики гребаные!

Лицо Петра побагровело. Он стиснул кулаки и направился прямо к «шляпе».

– А ну повтори, гнида тыловая, что ты сейчас про фронтовиков сказал!..

Рыжий бросился было вслед за Петром, но костыли его разлетелись в стороны; пытаясь их поймать, он не удержал равновесие и шмякнулся на пол.

– Тамарка, зови милицию! – заорал струсивший толстяк продавщице и на всякий случай забаррикадировался от Петра стулом.

– Тикай, дурень, отсюдова! Тикай, говорю! От дурной! – горячился рыжий.

Но Петр уже ничего не соображал. Водка да пиво, выпитые на голодный желудок, ударили ему в голову, еще секунда – и он вцепился бы в толстяка мертвой хваткой. Но тут толстяк вытащил милицейский свисток и засвистел что есть мочи.

Этот жуткий для слуха Петра звук моментально отрезвил его. Он остановился и как затравленный зверь озирался теперь по сторонам, пытаясь опередить надвигавшуюся опасность.

– Беги, Петя, слышишь? Беги, миленький, ну чего ты стоишь, беги! – шептал рыжий.

Петр повернулся и медленно вышел из пивной, куда уже приближались двое милиционеров.

Нервы его не выдержали, он побежал.

Милиционеры сделали стойку и бросились за ним в погоню.

Он быстро стал задыхаться, он знал, что не выдержит, что его догонят и станут бить. А потом все сначала: допросы, побои, лагерь, голод, холод, унижения, болезни, смерть. Он больше не хотел.

Он выскочил на проезжую часть и побежал посередине дороги. Он чувствовал за спиной их дыхание, их сопение, их предвкушение победы. Сейчас, вот сейчас его собьют с ног и начнут терзать все еще не до конца отупевшее от голода и побоев, все еще чувствительное к боли тело. Он увидел впереди мчавшийся на полном ходу трамвай. «Только бы успеть!» – подумал он и, когда погонщики уже протягивали руки, чтобы схватить его за солдатскую, купленную им при выходе из лагеря с рук шинель, бросился под спасительные колеса трамвая.

12

Клавдии Петровне Соваж было уже под восемьдесят, когда она неожиданно получила письмо от своей племянницы Елены Павловны Мельниковой из Воронежа, дочери родной младшей сестры Марии Петровны Захарьиной, о судьбе которой ничего не знала с тридцать шестого года.

Елена кратко писала о смерти отца и матери, о потере сестры, а потом, во время войны, мужа. О том, что была на фронте, а теперь живет с сыном в Воронеже и работает в госпитале медсестрой. И что мать перед смертью завещала им с сестрой разыскать тетю Клаву, и вот теперь она нашла ее по адресному бюро, и что очень хотелось бы ей повидаться с родным человеком и заодно показать сыну город, в котором сама родилась и где все они раньше жили.

Прочитав письмо, Клавдия Петровна долго плакала: то ли от радости, что сохранилась и дала новый росток веточка от их когда-то пышно цветущего родословного древа, то ли от печали за всех порубленных без времени других его ветвей.

В тот же вечер она ответила Елене, чтобы немедленно бросала работу и приезжала к ней, что она их с сыном пропишет, благо жилплощадь позволяет, а ей скоро умирать и хочется, чтобы хоть что-то из остатков их семейных реликвий перешло к родным людям, и уж пусть они поторопятся, потому что – возраст и болезни, и никто не знает своего часа, и что, слава Богу, есть теперь кому закрыть ей глаза.

Во избежание коммунальных страстей Клавдия Петровна ничего не сказала соседям о своих семейных новостях и, соответственно, о планах. Ничего, она их просто поставит перед фактом! В конце концов, это они живут в ее квартире, а не она – в их! Как бывшая владелица и вообще дама с характером, Клавдия Петровна держала соседей в строгости, и ее, одинокую, нечего не значащую в советской жизни старуху, неизвестно почему, даже побаивались. Знали, конечно, что она из бывших, но то ли времена поменялись, то ли самих бывших осталось с гулькин нос, но только к бывшим стали проявлять некое даже уважение и интерес как к археологии или раритету. Никто из соседей, например, не мог бы сказать и одной фразы по-французски или по-немецки, а тетя Клава могла произносить целые монологи, если ее, конечно, очень попросить. Никто из соседей не играл на фортепьяно, а тетя Клава играла и даже кое-кого из соседских детей, чьи родители претендовали на вновь входившую в моду интеллигентность, обучала первоначальной музыкальной грамоте и языкам. А еще тетя Клава раскладывала пасьянс и умела гадать на картах, чем вызывала исключительный интерес женской половины обитателей квартиры, всегда склонной к амурным переживаниям.

Так что новые родственники тети Клавы имели некоторые шансы быть принятыми старыми жильцами без особо ядовитой враждебности, вполне, впрочем, объяснимой ненормальностью коммунального сожития.

Получив от тетушки ласковое письмо с предложением переехать к ней в Ленинград, Елена задумалась. После неожиданного визита Петра Мельникова она стала жить в еще большем страхе. Кто знает, а вдруг он передумает и не захочет возвращаться на Колыму, а вознамерится жить с ней? От одной этой мысли ее бросало в дрожь. И она готова была бежать от этого ужаса хоть на край света, где бы их с Юрочкой не нашли ни Петр, ни органы госбезопасности, которым лишь бы зацепиться за коготок, а уж там всей птичке пропасть ни за грош! А Юрочка… Юрочку потерять навсегда?!. Юрочку – в детский дом?!. Но – найдется ли в Ленинграде для нее работа, да и просто уживутся ли они со старой женщиной, привыкшей к одинокой самовластной жизни, не окажутся ли они для нее бременем неудобоносимым? Советоваться с сыном она не могла, тот еще слишком был мал. Вся ответственность за решение ложилась на нее. Да, времена переменились, Елена это понимала, но что, если опять все повернется вспять и их с сыном снова погонят из Ленинграда, теперь уже не в Воронеж, а в неизвестную северную даль?.. За что?.. Из опыта всей своей жизни Елена знала, что это – праздный вопрос. Да мало ли за что, просто за то, что она дочь своих неправильно рожденных родителей и жена своего «предателя» – мужа…

«Как странно, – думала Елена, – с мужем они прожили всего двадцать три дня, и – война. С полковником в госпитале после его выздоровления они были вместе… тоже двадцать три, и – фронт. Она осталась в тылу, а после Иван Федорович вообще отправил ее домой, в Воронеж: рожать «обязательно сына, а я буду крестным, если останусь жив». Не остался. Прямое попадание в операционную… От Анатолия Викторовича она получила четыре письма (это – ее самая большая драгоценность), а потом – неизвестность, конец… И никто не сообщил ей о судьбе полковника Шабельского. Кто она такая, чтобы ей сообщать? А самой разыскивать его ей было страшно. Вдруг он что-нибудь натворил… а Юрочка должен будет отвечать за отца!.. Нет, нет! Господи! Как все непонятно и страшно. Непонятно и страшно… Хоть бы у Юрочки все было по-другому. Как он похож!..

Она подходила к спящему сыну и подолгу вглядывалась в его лицо, и замирала от счастья, находя это сходство.

Она решила, не увольняясь пока с работы, просто поехать познакомиться с теткой, но Клавдия Петровна приняла их так сердечно и просто, что все Еленины сомнения развеялись в прах. Много было поведано обеими женщинами друг другу горестей, много было пролито слез, много было и взаимной радости, что вот, не оставил все же Бог до конца, дал хоть под занавес жизни утешение.

Елена осталась. Клавдия Петровна с энтузиазмом стала обустраивать новую, совместную жизнь. Прежде всего, перегородив шкафами комнату (в два окна) пополам, она устроила для Юры рабочий уголок и спаленку для Елены. Вторую половину комнаты занимала кровать самой Клавдии Петровны, огромный фикус и большой обеденный круглый стол.

Елена устроилась медсестрой в ту самую больницу, где некогда работал ее отец (об этом она, разумеется, никому не сказала). Юра пошел в пятый класс. Клавдия Петровна готовила обеды и была счастлива.

В Ленинграде Юре понравилось все: Исаакиевский собор и Эрмитаж, Ростральные колонны и Петропавловская крепость, белые ночи и Нева, школа и комната Клавдии Петровны у Таврического сада, больше похожая на музей. И, ложась спать, прежде чем смыкались в быстром и крепком сне Юрины глаза, он подолгу разглядывал огромную бронзовую люстру с зелеными стеклянными колпачками, свисавшую с середины высокого белого потолка с потрескавшейся лепниной, где он любил отыскивать, как и в небе на облаках, человеческие лица и замысловатые фигуры птиц и животных…

Но больше всего Юру поразил портрет, который он сразу увидел, впервые войдя в бабушкину комнату (так Клавдия Петровна велела Юре себя называть, непременно бабушкой и никакой не тетей Клавой!). Это был большой портрет, написанный маслом, некоего красивого господина в темном сюртуке и галстуке; он сидел в кресле, заложив ногу за ногу, и смотрел весело и чуть насмешливо прямо Юре в глаза, словно вопрошая: «Ну-с, молодой человек, давайте знакомиться. Я – такой-то. А с кем имею честь?..» «Кто это?» – каждый раз, встречаясь глазами с портретом, думал Юра, но спрашивать бабушку почему-то робел и, только прожив на Таврической несколько месяцев, пообвыкнув и освоившись, как-то раз, набравшись храбрости, спросил:

– Бабушка, а кто этот дяденька на портрете?

Клавдия Петровна улыбнулась, взглянула на портрет, потом на Юру и радостно сообщила:

– Это мой отец, твой прадедушка.

– К-как? – ахнул Юра. – Он был что… буржуй? – упавшим голосом проронил он.

Лицо бабушки медленно налилось краской.

– Ваш прадед, Юрий Петрович, по матери, – грассируя и чеканя каждое слово, выговаривала Клавдия Петровна, – был замечательным ученым, биологом, профессором Московского университета и скончался, слава тебе Господи, до Великой Октябрьской социалистической революции. – И бабушка широко перекрестилась.

Юра похолодел. Он никогда не видел ее такой сердитой. Она называла его почему-то на «вы» и по отчеству; Юра только краснел и моргал глазами, готовый вот-вот заплакать.

– Ну вот что, мой дорогой, – глядя на потерянное лицо внука, смягчилась бабушка, – сейчас ты все равно ничего не поймешь, но запомни: ты можешь гордиться своими предками. Они прожили достойную жизнь и честно послужили России, нам есть чему у них поучиться. Дай Бог, чтобы мы оказались достойными их памяти.
<< 1 ... 23 24 25 26 27 28 29 30 31 >>
На страницу:
27 из 31