В ее небольшой комнате, чуть просторнее, чем chambre de bonne[45 - Chambre de bonne (фр.) – комната горничной.] было чисто и тепло. Через маленькое оконце под самой крышей проникал свет ночи. Их первой ночи. Оба ни на секунду не сомневались в том, что именно так, а не иначе и должен был закончиться этот богатый событиями день. Стеснение, условности, приличия, правила, законы и каноны – все отступало и казалось ненужным, второстепенным перед мгновеньем, соединившим двух людей. На одну ли ночь, неделю, месяц или жизнь – они не задумывались. Неважно. Двум людям в маленькой комнате на верхнем этаже дома, почти под крышей, и другим двум, после отличного ужина с мясным рагу и бутылкой бордо, было очень, очень хорошо. «Ах! Если вы хотите любви, не теряйте ни дня».
Мартина, унаследовавшая грацию матери-испанки, была прекрасно сложена. Эспер нежно проводил пальцем по ее обнаженному бедру, целуя, шептал: «Моя испанская маха». Ей сравнение не нравилось, она сердилась, обнимая и прижимаясь к этому странному русскому, в котором одновременно сочетались сила и мягкость. С ним было спокойно и страшно. «Бедный, бедный мой мальчик», – услышал Эспер сквозь сон, удивившись тому, что мама наконец приехала, а он и не ждал.
В это же самое время другая женщина крепко спала, закинув пышную ножку на тело любимого мужа. У Этьена затекло плечо, ломило в коленке, но он боялся пошевелиться, чтобы не разбудить жену, свою дорогую Камиллу. Потом осторожно высвободил ногу, тихонько сполз на край кровати, присел, посмотрев на часы.
Близилось утро, майское утро 1917 года.
1917 год. 6 мая. Париж
Он встал рано. В последнее время его мучили причудливые видения, в которых почему-то не было неба. То подземелье, то подвал, то некий дом с бесконечными лабиринтами коридоров. То он плутал в поисках выхода, задыхался, выходил на улицу и опять попадал в темноту. Но в эту ночь темный сон миловал – Эспер впервые за долгое время отдохнул. Перед уходом лишь поцеловал пятку Мартины, вылезшую из-под одеяла.
– Уже? – пробормотала та и снова провались в сон.
– Да-да, увидимся, – он еще раз припал к теплой шершавой пятке, слегка пощекотав ее. Мартина не среагировала.
В штабе его встретил полковник Кюссе. Обменявшись обычным приветствием, перешли к делу.
– Как там?
Вопрос был абсолютно бессмысленный, и оба это понимали. О ситуации на фронте после наступления Нивеля знали все: потери – огромные, одних только убитых в русских бригадах – почти тысяча, раненых – чуть не в пять раз больше, госпитали переполнены. И это всего за три дня! Потери среди французов – колоссальные. Командующий русскими войсками во Франции генерал Палицын[46 - Федор Федорович Палицын – генерал, командующий русскими войсками во Франции.] сразу после взятия деревушки Курси провел торжественный смотр войск, благодарил, обещал награды. Храбрость, мужество, подвиг – слова взлетали в апрельское небо, где уже радостно пели птицы: «Домой! Домой! Домой!»
Домой. Домой захотели французы, подняв первую волну недовольства. Бунт, еще более политизированный и организованный, перекинулся на русские бригады. Приближался день первого мая по русскому календарю, активисты из рабочих и солдатских комитетов включились в хор, начатый французскими солдатами: «Libertе, еgalitе, fraternitе» – свобода, равенство, братство.
– Есть информация, что на тринадцатое мая, то есть через несколько дней, в бригадах планируется манифестация, – заметил Кюссе, глядя куда-то мимо Эспера, будто озвучивая то, о чем напряженно думал в последнее время. – Чего ждать… Не знаю. Палицын приедет, но…
И об этом Эспер догадывался. О том, что могло бы последовать за этим «но». Палицын стремительно терял свой авторитет в русской армии и не только он. Неопределенность настоящего, а главное – будущего, подавляла офицеров, оставляя их в состоянии смятения и растерянности. Отдаляясь, они не знали, как действовать и к чему призывать в беседах с солдатами. Генерал Лохвицкий, командир первой особой пехотной бригады, к которой относился санитарный взвод Эспера Якушева, докладывал, что моральное состояние солдат отличное, русские хоть завтра готовы к новому наступлению. Генерал Марушевский, начальник третьей бригады, был более осторожен в своих донесениях, призывая офицеров честно рассказывать о том, что происходит в России. Пока еще солдаты, воспитанные в преданности царю, власти, держались, но смутное время приближалось, и фаталист Эспер не мог этого не чувствовать.
– Впрочем, подождем, – успокоил сам себя Кюссе. – На самом деле мы вас вызвали для того, чтобы сообщить что, скорее всего, вы в ближайшем будущем будете переведены в ранг адъютанта-переводчика. Ваши обязанности следующие…
Кюссе что-то говорил, говорил. Опять же звучали слова о доблести и чести, сулилась награда – Военный крест, сыпались уверения и заверения. Полковник задавал вопросы и сам же на них отвечал. Эспер слушал и не слышал. Он видел Мартину, изгиб ее восхитительного тела, пышные волосы, в которые хотелось зарыться с головой. Он улыбался, и Кюссе, принимая улыбку на свой счет, тоже успокоился. На самом деле штабной офицер, конечно, не верил всем тем заученным фразам – плавным, скучным и тоскливым. Ему давно хотелось тайно уехать, сбежать куда-то подальше, прихватив с собой очаровательную малышку Мари. Его не волновало, что в Петрограде осталась семья, что в России совершенно запутались возомнившие себя спасителями страны его бывшие однокашники. Он предвидел еще более страшные события и не находил в себе ни доблести, ни той самой чести, чтобы выйти и крикнуть во все горло: «Домой! Домой! Достаточно. Хватит».
Мужчины не подозревали о мыслях друг друга, но если бы некая мистическая сила вдруг заставила их произнести мысли вслух, наверняка это было бы комично! К сожалению, или к счастью, особенность человеческой породы – умение мыслить – становится величайшим недостатком в момент, когда другая человеческая особенность – умение говорить – вступает в схватку с первым. И тогда – либо выдаст, либо прикроет.
Так размышлял Эспер, выйдя от Кюссе, радуясь, что разговор получился дружеским, не очень долгим, что есть какие-то маломальские перспективы в будущем, которого вообще-то нет, зато есть настоящее, то самое настоящее, ожидающее его на вокзале Сен-Лазар. Не сейчас, а через несколько часов. То есть в будущем, но это ближайшее будущее, и оно уж точно будет.
– Разрешите идти? – отчеканил сержант Эспер Якушев, номер 11366, чуть не проронив: «Мартина. Такая моя, родинушка…»
– Разрешаю, разрешаю, – снисходительно улыбнулся штабной офицер полковник Кюссе, сдержав тайное: «Мари, ma petite chеrie, моя малышка».
* * *
Проснувшись, Мартина нашла записку: «Вокзал Сен-Лазар. Жду. Едем в Мезон-Лаффит, ко мне, к нам». Внизу Эспер пририсовал солдатика, стоящего под вокзальными часами. Из глаз льются огромные, как чашки, слезы. Обе руки приложены к груди, где находится сердце. Но его там нет. Оно в руках девушки, одетой в форму медсестры. И подпись: «Твой Эспер. 1917 г., 6 мая». На часах указано время свидания.
Да… Иногда для выражения чувств не обязательно складывать поэмы. Достаточно взять в руки карандаш и сделать крошечный рисунок, который, несмотря на карикатурность, будет излучать столько любви и нежности, что и через столетия вызовет ревнивые вздохи у романтичных девушек: «Эх… где бы найти такого Эспера».
Мартина вышла из госпиталя немного раньше обычного и, волнуясь, направилась к месту встречи. Их отношения развивались настолько стремительно, что она несколько раз останавливалась: «Нет! Он не придет! Нет!» Но ночной знакомый ждал: в толпе людей под часами выделялась его высокая фигура. Встретились! Это была красивая пара – статные, темноволосые, одетые в соответствии с модой и временем. На нем – военная форма, на ней – шляпка, светлая юбка и такой же светлый жакет. Обычно за такими парочками охотились фотографы, делая из наиболее удачных снимков любовные открытки. Изображения дополнялись розочками, ангелочками и слащавыми подписями: «Мое счастье, искренне ваш».
– Месье! Мадемуазель! Фото на память? Oh! Charmante! – Подбежавший к Мартине и Эсперу фотограф, выхватив опытным взглядом пару в гуще людей, сыпал комплиментами и, не давая времени на размышления, устанавливал аппаратуру.
– С удовольствием! – неожиданно для себя сказал Эспер, слегка приобняв смущенную девушку.
Вокзальная площадь повеселела – это выглянуло капризное парижское солнце. Нежаркое, весеннее, скупое. В парке госпиталя Мишле раздались звуки мандолины, и Василий Смирнов еще успел услышать начало знакомой песни. Силясь вспомнить слова, он так и умер счастливым, к величайшему разочарованию врачей, опровергнув их прогнозы. Его тело положили рядом с Жилем Матте, опять бок о бок, в мертвецкую, о которой все пациенты знали, но никогда не говорили.
В эту самую минуту во французском Безансоне заплакала маленькая девочка, крошка Люлю, а в далекой России тяжело вздохнула пожилая женщина. Николай Калинников достал иконку своего святого, помолился, Этьен Ардэн доел остатки рагу, со вновь вспыхнувшим желанием поглядев на Камиллу. Дмитрий Орлов из Самарской губернии, поглаживая заживающий шрам на шее, в который уж раз читал мартовский номер «Ле пти паризьен» об отречении царя, изредка переспрашивая незнакомые французские слова. Генералы – русские, французские, немецкие и прочие – строчили донесения, рапорты, разрабатывали хитроумные планы, солдаты готовились к бунту. В мире шла война. А двое смеющихся людей позировали для фотографии на память.
«Отличный снимок. Отнесу месье Деле на бульвар Сабастополь», – прикидывал фотограф, надеясь удачно продать фото. Оно и в самом деле подходило для печати любовных открыток, символизирующих полное и вечное счастье. Правда, на его скоротечность указывали вокзальные часы за спиной у влюбленных, и это могло не понравиться месье Деле. Застывшие на изображении стрелки демонстрировали обреченность мгновенья, пусть и радостного, но уже прошлого. Кто знает, что будет в будущем? Поразмыслив, фотограф решил заретушировать цифры на часах, пририсовав цветочный вензель и подписав внизу: «Два сердца – одна любовь».
Месье Деле фото понравилось, но с тиражом решили повременить. На мужчине была военная форма, а это могло не понравиться уже кое-кому рангом выше. Не то время, не тот фон и, главное, не тот сюжет – солдат должен показывать храбрость, а не впадать в сантименты.
Фото так и осталось в единственном экземпляре, чтобы даже через сто лет восхитить: красивая пара! Молодая женщина держит руки за спиной, ее юбка слегка приподнялась от порыва ветра. Мужчина сохраняет выправку, стоит прямо, обнимает подругу, повернув лицо в ее сторону. Вокзальные часы, обрамленные пририсованными цветочками, показывают время: 14:30.
Видимо, ретушь стерлась. А может, и фотограф передумал, оставив все, как есть: 14:30, майский день 1917 года.
* * *
Людей в поезде было немного, им удалось найти места. Мартина села напротив, тут же вытащив книжку: русско-французский медицинский словарь. Она старательно повторяла слова, фразы, иногда переспрашивая Эспера:
– Поч-ка… Лек-кие… Печен… Гляз…
– Посмотри на меня, покажи твои гляза, – смеясь, Эспер взял руки Мартины в свои, захлопнув книгу. – Я их целый день не видел. А про гляз Николая ты мне рассказала.
Со слов Мартины он уже знал, что консультация с офтальмологом прошла успешно, слепым Николай не останется, хотя на полное восстановление зрения надеяться не стоит. В большей степени пострадало лицо, врачам челюстно-лицевой хирургии придется потрудиться, чтобы вернуть пациента к нормальной жизни.
– Да-да, с ним все в порядке. – Мартина Кастель вдруг признала, что если бы не тот изувеченный солдат, быть может, никогда она не встретила бы другого русского. Ей, воспитанной в строгой католической семье, будущий избранник рисовался иным: веселым, крепким, надежным и понятным. В Эспере чувствовалась глубина, но одновременно какая-то неуловимая, на грани легкомыслия, слабость. Такие не предают, не способны осознанно ранить, такие будут бороться за кого-то из последних сил, но в критический момент легко отступят от самих себя, не потратив и малой доли тех самых сил. Не придавая собственной жизни особой ценности, живут ярко, но сгорают быстро.
Она с удовольствием осматривала дом, находя его очень уютным. Здесь всего было много: книг, безделушек, салфеточек, подушек и подушечек, фотографий в рамочках и альбомах, портретов в тяжелых рамах, зеркал, картин. В кружевном затейливом убранстве, как ни странно, ощущалась гармония, каждая мелочь дополняла другую. Казалось, убери пару статуэток, и дом обидится. Мартина это сразу поняла, принявшись знакомиться с портретами домочадцев.
– Твоя сестра? Красавица! А это ты? С братом? О, какие милые! Твоя мама в Ницце? А это кто? Такой строгий, с усами? Папа? Брат? – она перебирала фотографии, подметив сходство между членами многочисленной семьи Якушевых. Эспер отвечал неохотно, не вдаваясь в подробности. Мартина, почувствовав его смятение, захлопнула альбом и подбежала к роялю.
– Здесь много пиль, – сказала по-русски и, найдя под крышкой войлочную тряпочку, тут же принялась протирать пыль. Клавиши откликнулись недовольно, в воздухе повис до-диез, он же ре-бемоль первой октавы, которому требовалось время на успокоение.
– Да, пили здесь частенько, – засмеялся Эспер, – а теперь только пыль осталась. Он объяснил разницу между «пили» и «пыли», Мартина залилась смехом.
Растрепанная, с тряпкой в руках, простая и доступная, она стояла рядом со старым расстроенным роялем. …Вот сейчас прибегут их дети с улицы, скажут, что проголодались, усядутся, будут пинать друг друга под столом, мама сделает замечание, а папа даст по легкому щелчку каждому. И позже, спустя годы, эта реально-ирреальная картина представлялась Эсперу в малейших деталях. Отчетливо – до боли и слез. Он приблизился к Мартине, обнял ее, тряпка выпала. У них совсем не было времени на пыль.
1917 год, начало октября. Париж
«Испанская матрона», как шутливо называл подругу Эспер, выправку имела горделивую, но в обиходе была проста, душевна, щедра. Видеться им приходилось лишь в короткие увольнительные, нечасто, зато письма и открытки летели навстречу друг другу регулярно, пересекаясь в тех же почтовых отделениях, может, даже лежали совсем рядышком, скучая и ожидая, когда их возьмут в руки, поглядят, поцелуют, перечитают.
Мартина – Эсперу:
«Мой дорогой, не мучайся по поводу того, что ты мне не писал. У меня же десять твоих открыток! Знаю прекрасно, что у вас не всегда есть время. И знаю, что ты меня не забываешь. Ты тоже знай, что моя любовь – навсегда, и я тебя люблю все сильнее и сильнее. За этой открыткой последуют мое письмо и дневник. Была рада побывать у наших друзей Этьена и Камиллы, они нас любят. Стараюсь не скучать, но ты тоже не грусти, еще пять дней, и мы будем вместе. Обнимаю тебя, до скорого, время пройдет быстро. Твоя…» – аккуратным почерком выводила Мартина адрес Monsieur Esp?re Yiakoucheff, отправляя короткое послание в первую особую дивизию, санитарный взвод номер один, город Шомон, департамент Верхняя Марна, где располагались части французской армии, в состав которых входили первая и третья бригады Русского экспедиционного корпуса.
Она всегда тщательно выбирала изображение. Трокадеро, бульвары, фонтаны, опера, мосты! Все-таки мост – еще раз об этом! – самое великое изобретение человека, подтверждающее, что не все потеряно, что заложено в человеческой природе стремление к соединению. От нее летел привет с «Le Pont»[47 - „Le Pont“ (фр.) – мост.] Александра Третьего, а в ответ следовало приветствие от Аркольского моста, написанное стремительным почерком.
Эспер – Мартине:
«Мой обожаемый волчонок! Я крепко спал всю дорогу и был удивлен, проснувшись на Восточном вокзале. Впереди – три дня в Париже! Скоро встретимся! Очень хотел бы, чтобы твой костюм был готов к моему приезду. Постарайся также надеть маленький корсаж, чтобы я увидел тебя всю такую красивую в дни моей увольнительной. Я – счастливый мужчина, потому что у меня есть такая женщина, как ты. Ты знаешь мою радость, когда я с тобой, в нашем доме. Не грущу, так как рассчитываю…».