Голос Харди был тих и спокоен.
– Что ты делаешь, Либерти?
– Говорю то, что ты хочешь услышать. Желаю тебе удачи. Счастья тебе в жизни. – Я оттолкнула его коленями. – Пусти меня.
– Подожди. Сначала ты мне скажешь, почему всякий раз, как я пытался не причинить тебе боль, ты злилась.
– Потому что мне все равно было больно. – Я не следила за словами, которые вырывались у меня. – И если ты когда-нибудь спросил бы меня, чего я хочу, я ответила бы, что хочу тебя всего вместе с болью в придачу. Но я не получаю ничего, кроме этих дурацких... – я запнулась, тщетно пытаясь подобрать слово поточнее, – дурацких оправданий в том, что ты якобы не хочешь причинять мне боль, тогда как на самом деле это ты боишься, что тебе будет больно. Ты боишься полюбить, потому что любовь помешает тебе осуществить свои мечты уехать и ты останешься жить в Уэлкоме до конца жизни. Ты боишься...
Я, не договорив, ахнула, потому что Харди схватил меня за плечи и слегка встряхнул. Это короткое движение отдалось у меня во всем теле.
– Прекрати, – резко сказал он.
– Ты знаешь, почему я гуляла с Люком Бишопом? – спросила я с отчаянным безрассудством. – Да потому, что я хотела тебя и не могла тебя получить, а он оказался наиболее похожим на тебя. И каждый раз, как я с ним спала, я желала, чтобы на его месте был ты, и я тебя за это ненавижу даже больше, чем себя.
Как только эти слова сорвались у меня с языка, меня охватило острое чувство одиночества, заставившее меня отпрянуть от Харди. Уронив голову, я обхватила себя руками, пытаясь сжаться в маленький комок.
– Ты во всем виноват, – бросила я ему слова, за которые мне позже станет невероятно стыдно, но я слишком уж разошлась, чтобы следить за тем, что говорю.
Харди крепче сжал меня в руках, так что стало больно.
– Черт, Либерти. Ты несправедлива.
– А все вообще несправедливо.
– Чего ты от меня хочешь?
– Я хочу, чтобы ты хоть раз признался, что чувствуешь по отношению ко мне. Я хочу знать, скучаешь ли ты по мне хоть немного. Будешь ли ты меня помнить. Пожалеешь ли о чем-то.
Он схватил меня за волосы и потянул, запрокинув назад мою голову.
– Господи, – прошептал Харди, – ты хочешь, чтобы мне было как можно тяжелее, верно? Я не могу остаться и не могу взять тебя с собой. И ты хочешь знать, жалею ли я о чем-нибудь. – Я почувствовала жаркие волны его дыхания на своей щеке. Он обхватил меня руками, лишив всякой возможности двигаться. Его сердце стучало прямо в мою расплющенную об него грудь. – Да я бы душу отдал за то, чтобы обладать тобой. Всю мою жизнь ты будешь для меня самой желанной. Но мне нечего тебе дать. И я не останусь здесь, не стану таким, как отец. Ведь все невзгоды я стал бы вымещать на тебе... я стал бы причинять тебе боль.
– Нет, ты никогда бы не стал таким, как твой отец.
– Ты думаешь? Значит, ты веришь в меня больше, чем я. – Харди взял мою голову в руки, его длинные пальцы легли на мой затылок. – Мне хотелось убить Люка Бишопа за то, что он прикоснулся к тебе. И тебя за то, что ты ему это позволила. – Я почувствовала, как по телу Харди пробегает мелкая дрожь. – Ты моя, – сказал он. – И в одном ты права – я не взял тебя лишь по одной-единственной причине: я знал, что после этого никогда не смогу тебя оставить.
Я ненавидела его за то, что он видел во мне ловушку, которой следует избежать. Он склонил ко мне голову для поцелуя, и мои соленые слезы исчезли под его губами. Я не поддавалась, но Харди заставил меня разомкнуть губы и углубил поцелуй, и тут я погибла.
С дьявольской нежностью он обнаруживал мои уязвимые места, по капле собирая ощущения, точно это был мед, который нужно собрать языком. Он прошелся ладонью по моим бедрам, раздвинув их, и не успела я снова их соединить, как он встал между моих ног. Что-то тихо бормоча, он заставил меня обнять его за шею, и его губы вернулись к моим, медленно их теребя. Как бы я ни извивалась и ни напрягалась, желая прижаться к нему, мне это не удавалось. Мне хотелось почувствовать на себе тяжесть его тела. Хотелось полного обладания им, его полной капитуляции. Я скинула с его головы шляпу и запустила пальцы в его волосы, все сильнее и сильнее прижимая его губы к своим.
– Тихо, – прошептал Харди, поднимая голову и притягивая к себе мое сотрясающееся тело. – Тише, детка.
Я задыхалась, деревянные перекладины врезались мне в зад, колени судорожно сжимали его бедра. Он больше не отдавал мне свои губы, пока я не успокоилась, и лишь потом начал тихо и ласково, успокаивая, целовать меня, его губы поглощали звуки, поднимавшиеся из моей груди. Его ладонь вверх-вниз гладила меня по спине. Он медленно подвел руку к моей груди снизу, лаская ее сквозь ткань моей рубашки и легко описывая круги большим пальцем, пока не нащупал твердеющий кончик. Мои ослабевшие руки налились тяжестью, я не могла их поднять и навалилась на Харди всем телом, повисла на нем, как пьяница в пятницу вечером.
Тогда я поняла, насколько наша близость отличалась бы от всех тех упражнений, которые мы проделывали с Люком. Харди чутко прислушивался к каждому моему ответному движению, к каждому моему звуку, содроганию и вздоху. Он обнимал меня так, будто держал в своих руках нечто не имеющее цены. Я потеряла ощущение времени и не знаю, как долго он меня целовал. Его губы при этом были то нежными, то требовательными. Напряжение достигло такой степени, что из моего горла стали вырываться стоны, а кончики моих пальцев заскребли по его рубашке, стремясь во что бы то ни стало добраться до его тела. Тогда он оторвался от моих губ и зарылся лицом в мои волосы, силясь успокоить дыхание.
– Нет, – запротестовала я. – Не останавливайся, не останавливайся...
– Тихо. Тихо, милая.
Меня всю трясло, и я никак не могла успокоиться, не желая оставаться неудовлетворенной. Харди прижал меня к груди и погладил по спине, пытаясь успокоить.
– Все хорошо, – шептал он. – Моя сладкая, сладкая... все хорошо.
Но ничего хорошего не было. Я подумала, что, когда Харди уедет, мне все будет не в радость. Я выжидала некоторое время, пока не почувствовала, что в состоянии удержаться на ногах, затем соскользнула и чуть не упала на землю. Харди протянул руку, чтобы удержать меня, но я отшатнулась от него. Я почти не видела его, такой туман стоял у меня перед глазами.
– Не прощайся со мной навсегда, – сказала я. – Прошу тебя.
Видимо, осознав, что как раз этого-то он для меня сделать не может, Харди промолчал.
Я знала, что позже снова и снова буду вспоминать и проигрывать эту сцену, размышляя, что бы я могла еще сказать и сделать.
Но тогда я просто повернулась и ушла, не оборачиваясь.
Мне часто потом в жизни приходилось сожалеть о брошенных сгоряча словах.
Но никогда я так не жалела о сказанном, как о том, что я тогда так и не высказала.
Глава 10
Угрюмый и замкнутый подросток – явление распространенное. Желания подростков неистовы и чаще всего невыполнимы. А взрослые тем временем подливают масла в огонь, считая твои проблемы ерундой, и все потому, что ты подросток.
Время лечит сердечные раны, говорят они и почти всегда оказываются правы. Но только не в моем случае с Харди. Долгие месяцы – все зимние каникулы и после – я жила по инерции, ходила все время расстроенная и мрачная, так что от меня не было толку ни окружающим, ни мне самой.
Другой причиной моей угрюмости стал мамин бурный роман с Луисом Сэдлеком. Их отношения вызывали у меня бесконечное недоумение и жуткое негодование. Если между ними когда-нибудь устанавливался мир, то я этого не замечала. Чаще всего они вели себя друг с другом как кошки в мешке.
Луис вытащил на свет все самое худшее, что было в маме. Она стала выпивать вместе с ним, хотя никогда раньше и в рот не брала спиртного. Она стала агрессивной, чего раньше за ней не замечалось: она то и дело толкала, раздавала тычки и шлепки – и это мама, которая всегда так трепетно относилась к своему личному пространству. Сэдлек выискивал и культивировал в ней ее животное начало, которого у матерей быть не должно. Я жалела, что она такая красивая и блондинка, мне хотелось, чтобы она, как другие матери, ходила дома в переднике и посещала церковь.
Что меня еще раздражало, так это смутное понимание того, что мамины с Сэдлеком взаимные нападки, ругань, склоки и ревность являлись своего рода любовной игрой. Слава Богу, Луис редко наведывался к нам в трейлер, но я, как и все на ранчо Блубоннет, знала, что мама проводит ночи в его красном кирпичном доме. Иногда она возвращалась домой с синяками на руках, с помятым от недосыпания лицом, с расцарапанными до красноты его щетиной шеей и подбородком. Такое матерям тоже не к лицу.
Не знаю, радостью были для мамы отношения с Луисом Сэдлеком или наказанием. Наверное, Луис казался ей сильным мужчиной. Бог видит, она не первая обманывалась, принимая жестокость за силу. Наверное, женщине, которой так долго, как маме, приходилось заботиться о себе самой, подчинение кому-то, даже если это нехороший человек, приносит облегчение. Я и сама не раз, уже изнемогая под грузом ответственности, мечтала, чтобы хоть кто-нибудь разделил ее со мной.
Луис, надо признать, умел был обаятельным. Даже самый плохонький мужичонка в Техасе обладает тем заманчивым внешним лоском и вкрадчивой манерой в обращении, а также талантом рассказчика, на которые так падки женщины. Сэдлек, казалось, искренне любил маленьких детей: они безоговорочно верили всему, что бы он там им ни наплел. У Каррингтон рядом с ним тоже рот всегда был до ушей, что опровергало расхожее мнение о том, будто дети инстинктивно знают, кому доверять.
Меня, правда, Луис не любил. В этом смысле я была в нашей семье исключением. Я на дух не выносила все то, что так впечатляло в нем маму, – этакую демонстрацию мужественности, бесконечные красивые жесты, имеющие целью показать его безразличное отношение к вещам, к материальной стороне жизни: у него, мол, всего полно. Шкаф у Луиса прямо ломился от сшитой на заказ обуви. У Луиса даже имелась пара сапог за восемьсот долларов из слоновьей кожи из Зимбабве. И сапоги эти стали в Уэлкоме притчей во языцех.
Но однажды, когда Луис с мамой и еще двумя парами отправились на танцы в Хьюстон, ему не разрешили пронести внутрь серебряную фляжку с выпивкой. Тогда он не долго думая отошел в сторонку, вытащил свой складной охотничий нож «Дозье» и прорезал в сапоге длинную узкую полоску, чтобы уместить там фляжку. Позже мама, рассказав мне, как все было, назвала его поступок глупым жестом и нелепой расточительностью. Однако в последующие месяцы она так часто вспоминала об этом, что я догадалась: на самом деле она восхищалась широтой и красотой этого жеста.
Таков был Луис – на все был готов, лишь бы пустить пыль в глаза, показать, что у него денег куры не клюют, хотя в действительности был ничуть не богаче всех остальных. Трепло он был хорошее, этот Луис. Откуда у него брались деньги на расходы, которые, бесспорно, превышали доход от парка жилых трейлеров, никто вроде бы не знал. Говорили, будто он подторговывал наркотиками. Поскольку жили мы у самой границы, для любого, кто желал рискнуть, дело это было нехитрое. Не думаю, чтобы сам Луис курил или нюхал наркотики. Он предпочитал алкоголь. И вряд ли ему докучали угрызения совести из-за того, что он впаривает эту отраву приезжавшим домой на каникулы учащимся колледжей или местным жителям, предпочитавшим бутылке «Джонни Уокер» более действенное средство уйти от реальности.
Когда я не была поглощена мыслями о маме с Луисом, то полностью была занята Каррингтон, которая в то время делала свои первые неуверенные шаги. Ковыляя, как подвыпивший полузащитник из американской футбольной команды, только маленький, она пыталась совать свои крошечные мокрые пальчики в розетки, точилки для карандашей и банки из-под кока-колы. Из травы, словно пинцетом, она вытаскивала жуков и окурки, подбирала с ковра старые заскорузлые кукурузные хлопья и все без разбора тянула в рот. Пытаясь самостоятельно есть ложкой с изогнутой ручкой, она разводила такой свинарник, что мне иногда приходилось вытаскивать ее из-за стола и обливать из шланга. За домом в патио я держала огромную пластмассовую лоханку для мытья посуды из «Уол-марта», в которой Каррингтон играла и плескалась под моим надзором.
Когда она начала говорить, то мое имя в лучшем случае у нее звучало как «Би-Би», и всякий раз, требуя чего-то, она произносила его. Она любила маму и рядом с ней загоралась, как светлячок, но когда болела, капризничала или чего-то боялась, тянулась ко мне, а я к ней. Мы с мамой никогда это не обсуждали и никогда над этим особо не задумывались, просто так было, и все. Каррингтон была моим ребенком.
Мисс Марва просила нас навещать ее как можно чаще, аргументируя это тем, что без нас у нее слишком тихо. Она так и не приняла назад Бобби Рэя. Теперь уж вряд ли у нее кто-нибудь появится, сказала она: все мужчины ее возраста такие, что без слез не взглянешь, либо уж совсем какие-то придурковатые, а иной раз и то, и другое вместе. Каждую среду во второй половине дня я возила ее в «Агнец Божий»: она вызвалась там готовить, участвуя в благотворительной программе «Еда на колесах», а в церкви имелась коммерческая кухня. С Каррингтон на коленях я отмеряла ингредиенты, помешивала в мисках и кастрюлях, а мисс Марва тем временем обучала меня азам техасской кулинарии.
Под ее руководством я лущила початки молочной сахарной кукурузы, обжаривала зерна в свином жире, добавляла туда молоко со сливками и, не переставая помешивать, доводила все это до готовности, когда от запаха начинали течь слюнки. Я научилась готовить куриный стейк под белым соусом и бамию с кукурузной мукой, обжаренную в раскаленном жире, варенную с костью от окорока фасоль и зелень репы под острым соусом, узнала даже секрет торта «Красный бархат» в исполнении мисс Марвы, который она строго-настрого наказала готовить только тому мужчине, от которого я хочу получить предложение.