
Ахматова в моем зеркале
Другая Анна: Насколько я знаю, между вами и остальным миром всегда была некая дистанция. Хотя так обычно и бывает: все мы производим обманчивое впечатление и оттого становимся вдвойне чужими друг другу. Но я не понимаю, как даже очень близкие вам люди представляют вас холодным и замкнутым человеком. Женщину, чувствовавшую ответственность не только за судьбу собственного сына, но и за судьбы своей страны.
Анна: Всю свою жизнь я носила терновый венец… Видите ли, судьба наградила меня несчастным даром при жизни распознавать правду, а это неизбежно делает человека одиноким. В ваше время, другая Анна, никому не избежать критики. Даже покойникам. А это значит, что можно утверждать с легкостью все, что только заблагорассудится.
Другая Анна: Ваша жизнь должна была состоять только из юбилеев.
Анна: Так оно и было. Но не только из юбилеев, а и из удивительных совпадений. Вам, конечно, известно, что в детстве я жила в Царском Селе на улице Широкой, которую затем переименовали в улицу Ленина. Улица, где стоял последний в моей жизни дом, называлась улицей Ленина, бывшая Широкая. Одно из цепи бесконечных совпадений в моей жизни.
Иногда Анна казалась в зеркале огромной, прямой и недвижной, точно статуя. Когда она поворачивала голову, вглядываясь куда-то вдаль, ее профиль выглядел особенно суровым. Вся ее фигура при этом дышала покоем древнегреческой статуи. Возможно, из-за того, что ее бабушка была наполовину гречанкой.
Обычно она носила белую испанскую шаль, ту самую, которую значительно позже я увидела в Царскосельском музее, и длинное темное платье.
Зачастую, когда я разговаривала с Анной, к горлу подступал комок, на глаза наворачивались слезы и слова вылетали с трудом:
«После того, как вы подарили мне это нежданное-негаданное счастье, явившись в зеркале, мною овладело необоримое желание побывать в местах, где вы жили, пройтись по тем же улицам. Я непременно исполню его в самом скором времени, несмотря на все изменения, скрывшие под обманчивой вуалью вашу измученную страну. Страну бесконечных метаморфоз. Ваша эпоха была, пожалуй, самым взрывным отрезком истории. Могу я рассчитывать на ваше участие в задуманном мною путешествии?»
«Я буду рядом с вами столько, сколько буду нужна», – ответила Анна.
Однажды утром, выходя из дома, я остановилась у почтового ящика. Открыв его, я нашла письмо в сером конверте без имени отправителя, и мне почему-то показалось, что письмо от нее, от моей любимой Анны. Не открывая, я быстро сунула его в сумку, желая растянуть ожидание.
Вернувшись домой, я бросилась к зеркалу. Анна была там, на этот раз она сидела за письменным столом. Я показала ей конверт.
«Насколько я знаю, Анна, вы не любили переписываться».
Она подняла глаза и посмотрела на меня через толстые стекла очков. Ее седые волосы были собраны в пучок. Анна выглядела значительно старше меня, скорее ровесницей моей матери.
«Это не совсем так, – она чуть раздвинула сухие губы. – Если бы сохранились все мои письма, вы бы увидели, что их не так мало. Многие письма уничтожены, большинство из них я уничтожила сама. Например, мою переписку с Гумилевым».
Вдруг она изменилась. При воспоминании о первом муже глаза ее заблестели. Передо мной сидела совсем молоденькая девушка: любовь Гумилева, точно морской ветерок, освежила ее облик и стерла следы времени.
«Коля… он поджидал меня везде и повсюду: в библиотеке, на улице, в театре… Мы вместе решили уничтожить нашу переписку. Уже и не помню, что мы писали друг другу… Наверное, объяснялись в любви…»
Она поправила очки. Девушка исчезла. Взгляд снова стал задумчивым: обычно так смотрят усталые от времени люди.
«Кое-какие письма я попросила друзей вернуть мне и уничтожила сама. Некоторые опять же разорвали в клочки ревнивые жены…»
В глазах Анны блеснула озорная искорка и тут же погасла.
«На письма читателей я обычно не отвечала. Но не из-за равнодушия, а только чтобы их уберечь. Ну да ладно… Кое-какие все же письма остались…»
«А почему вы написали мне?» – я вернулась к первоначальному вопросу.
«Письмо писала не я. Этот конверт не от меня. Возможно, вас ждет сюрприз…»
Ее слова заставили меня вздрогнуть. Я аккуратно вскрыла конверт ножом и прочла длинный ряд фраз из своей последней книги. Вырванных фраз было около двадцати: они уложились под общим заголовком «Поздние мысли». Анонимное письмо с отрывками из моих «Поздних любовей». Понятия не имею, кто мог мне послать такое письмо. Поздние любови и поздние загадки…
«Женщины как мы, Анна, обречены на вечные загадки».
Анна улыбнулась мне.
«Сожгите письмо! – вдруг сказала она. – Я за свою жизнь сожгла тысячи конвертов: это священнодействие прекрасное и мучительное. Но вам станет значительно легче».
Но я уже мяла конверт в руках.
«Мне так спокойно, так тепло с вами, Анна. Я хочу тоже что-то сделать для вас. Что-то другое, нежели написать очередную книгу о вашей жизни и поэзии. Можете оставаться у меня, сколько захотите. А если сможете покинуть зеркало, то давайте поедем на мой любимый остров. Как две близкие подруги. Поплаваем в синих водах Саронического залива. Вы знали, что воды здесь вовсе не серые, как воды вашего Балтийского моря?»
«Я никогда не видела вашего моря, но синий цвет всю жизнь ношу в душе. У меня ведь прабабушка из Севастополя… ну да вы всё и так знаете из моих биографий».
«Поплаваем в теплом море: две женщины, так любившие земные радости».
И радостно продолжила.
«Трудные времена, когда вы жили в тревожном ожидании и страхе, прошли, но никогда не знаешь…» – горячо продолжила я.
«Да, это так. Люди, сражающиеся за торжество правды, всегда на мушке».
«Сегодня все по-другому. Все-таки какая ни есть, но свобода…»
«Свобода… – поморщилась Анна. – То, что вы называете свободой, не более чем пауза между периодами насилия и страха. По крайней мере, таков закон для нашей страны. Мы, русские, странный народ».
«Когда я жила в вашей стране, то изумлялась, до чего часто звучит слово “мы”. Это “мы” слышится все время и в ваших стихах, как мне кажется, с несколько трагическим оттенком. Скорее похоронно, нежели гордо. Я права?»
«Я всегда надеялась на лучшее. Страдала от происходящего вокруг и старалась кричать, чтобы мой голос услышали повсюду. С малых лет я чувствовала дыхание смерти и вела с ней беседы задолго до того, как начала писать стихи. Даже до того, как научилась читать. Наверное, поэтому мое “мы” звучало без патриотического пафоса, несмотря на то что я никогда не отделяла себя от своих соотечественников. Непрекращающийся диалог со смертью не позволял мне найти равновесие между “я” и “мы”».
К смерти
Ты все равно придешь. – Зачем же не теперь?Я жду тебя – мне очень трудно.Я потушила свет и отворила дверьТебе, такой простой и чудной.Прими для этого какой угодно вид,Ворвись отравленным снарядом,Иль с гирькой подкрадись, как опытный бандит,Иль отрави тифозным чадом,Иль сказочкой, придуманной тобойИ всем до тошноты знакомой,Чтоб я увидела верх шапки голубойИ бледного от страха управдома.Мне все равно теперь. Струится Енисей,Звезда полярная сияет.И синий блеск возлюбленных очейПоследний ужас застилает.(Фонтанка, 19 августа 1939 г. Свободный перевод Л. Д.)«Послушайте, – взгляд Анны стал строже. – Если поэт всечеловеческий, как Пушкин, его стихи имеют право обращаться ко всем. Он глаголит от имени всех. Когда же поэт индивидуалист, как, к примеру, Северянин, у него нет иного выхода, как только говорить от себя и о себе, вызывая у читателя либо восторг, либо презрение. Новая установка заставляла поэта говорить от имени всех, обо всех. Взгляд поэта должен был устремляться ко внешнему миру, а не в себя. В какой-то момент было позволено, даже в какой-то мере поощрялось некоторое новшество – слияние этих двух тенденций. “Мы” вытеснило “я” из поэзии. Но “мы” в лирической поэзии обладает совершенно конкретным содержанием: я и ты, он и она, компания близких поэту друзей, которых поэт может назвать по именам. Только так ограниченное “мы” становится великим и общим.
В 1961-м, находясь в больнице, я написала стихотворение Родина, в котором “мы” звучит неопределенно».
«И все-таки, Анна. Я всегда чувствовала, что вы обращаетесь к нам. Иногда – ко мне лично. Мне казалось, что это я та самая любимая иностранка, которую вы встретили “однажды поздним летом в лукавый час зари”. И еще… Только прошу, не смейтесь… Я столько раз купалась в вашем снегу, том самом, который “летит откуда-то не сверху, а словно подымается с земли, ленивый, ласковый и осторожный”».
«В это время в России выпадает первый снег. Здесь, насколько я вижу, еще в разгаре лето».
«У нас снег выпадает по-другому, – улыбнулась я грустно. – Даже посреди самой жары. Был, помнится, июль, когда я оказалась в больнице в ожидании тяжелой операции. Я и тогда думала о вас, о долгих месяцах, проведенных вами в больницах и санаториях. Страшные дни, полные запретов и скуки. Больницы всегда напоминали вам тюрьмы».
«Да. Это так. Заключенные и там, и там».
«Тогда я не позвала вас. Наверное, потому, что хотела уберечь от всего этого. Выздоравливать же по-настоящему я начала, когда мысленно обратилась к вам. Как странно! Размышляя о своем любимом острове, я думала о вас. Самое трудное осталось позади. Я вновь могла разговаривать с вами. Уже не в бреду».
«Скажите, а какие цвета сегодня у моей любимой России?»
«Вы же знаете, Анна, что цвета меняются в зависимости от времени и судьбы страны.
Вместе с белым цветом утерянной невинности выцвел и алый революционный цвет, причем во всем мире. И везде оттенки его темнеют и тянутся к лиловому, цвету заката и обманутой мечты.
Когда-то вы написали, что в действительности никто не знает, в каком времени он живет. Вы, к примеру, не знали, что в начале десятых годов жили накануне Первой мировой войны и Октябрьской революции.
Сегодня это чувство еще острее. Мы – люди бесцветного века, века, в котором все может случиться. И я действительно не знаю, кто мы такие и в каком веке живем. Вы написали все, пусть даже не написав автобиографии. Сегодня любая биография утомляет. Мне кажется, что не за горами время, когда люди начнут общаться знаками. Из-за усталости. Мы живем гораздо дольше, чем можем вынести. Часто память сходит с ума, играя в страшные игры с тенями прошлого, которые врываются в настоящее и омрачают будущее. Запахи смешиваются в единую всемирную вонь. Слова заполонили весь мир, и почти все происходит за завесой слов. Только сегодня слова не стираются, а жирными пятнами засиживают чистые белые листы.
На что похожи цвета России сегодня? Я бы сказала, на грязные выцветшие обои. Внутренние слои белого, огненно-красного, черного цвета. Даже серого. Но все они скрыты под последним, неопределенного цвета слоем.
Но кроме цветов существуют звуки. Звуки вашего языка, наложившего на меня отпечаток еще в юности, языка, услышанного мной в чужой стране и пронзившего мне душу. Эти звуки заполонили сегодня весь мир. В каждом уголке планеты люди жаждут испытать малые радости “свободы”. Что бы сказал сегодня Александр Блок о потерянных звуках? Вспоминал бы о них с ностальгией или промолчал бы? Смог бы он предаваться мечтам, закрыв глаза и уши, или просто перестал бы искать особого смысла бытия в сломленных душах, запутанных жизнях своих соотечественников?
Я уверена, что даже самое богатое воображение не в состоянии осмыслить, что произошло. Почему колокол в груди перестал бить, а люди только и ждут, когда их проблемы разрешатся с помощью некоего жонглерского трюка».
Не знаю, услышала ли она меня. Мне показалось, что голова Анны склонилась на спинку потертого кресла и глубокий младенческий сон унес ее далеко от меня. Через ветви цветущего в саду миндаля в открытое окно вливалось солнце. Мелкие белые цветы рассыпались по ее груди и коленям. Меня охватило странное чувство. С одной стороны, я думала, что не умею точно описать все происходящее. Если бы мне это удалось, Анна дала бы мне силы справиться с обступившим меня со всех сторон варварством. А может, мои слова просто утомили ее. С другой стороны, я вынуждена была признать, что все, и даже моя поэтесса, имеют право на сон. Последняя мысль несколько утешила меня: надо бы почаще ловить себя на ней и быть снисходительнее к человеческому поведению. В конце концов, наступает момент, когда изнуренные бесцельными передвижениями люди нуждаются в мирном, без сновидений, сне.
II
С последнего появления Анны в моем зеркале прошла почти неделя. А может, и месяцы или даже годы. Я думала, что она забыла меня. Может быть, это я забыла ее. Дни текли одинаковыми, казалось, время остановилось, окаменело. Поэтому я вовсе не уверена, сколько времени прошло с нашей последней встречи. Возможно, лишь миг. Может быть, я разговаривала с ней за несколько минут до того, как включила компьютер, еще не успев ни о чем подумать, ничего вспомнить. Я ощущала страшную пустоту, поэтому не исключено, что то, о чем я расскажу ниже, произошло задолго до того, как Анна явилась в моем зеркале. Или не произошло вовсе.
Я что-то писала, когда услышала беседу на русском языке.
Сначала я решила, что голоса доносятся из соседней комнаты, где работал телевизор. Я часто оставляю его включенным, даже когда иду спать, – все-таки чье-то присутствие. Пошла посмотреть. Журналист задавал вопросы какому-то политическому аналитику о происходящем в нашей болезной стране. Нажала на кнопку, и экран погас: такого рода передачи скорее еще больше запутывали, нежели просвещали. Признаюсь, мне давно уже стало все все равно.
Разговоры, однако, продолжались, и, пытаясь понять, откуда они доносятся, я открыла входную дверь и оказалась в доме на Фонтанке. Точнее, в одном из домов, где жила Анна в районе Фонтанки. Осмотревшись, заметила письменный стол Николая Пунина в дальнем углу кабинета, где впервые заночевала Анна, когда ее, бездомную, приютил профессор. Затем, переночевав по очереди во всех комнатах, даже в детской дочери Пунина, она устроилась на двуспальном профессорском диване. В этом доме ей суждено было прожить большую часть своей жизни. Жена и дочь Пунина не противились этой связи, Пунин же по-своему полюбил ее. Как бы там ни было, его любовь – большая или скромная – не могла укротить ее беспокойного сердца, не умиротворила. Хотя кто может ответить, как нужно строить свои отношения с ангелом?
Кроме прочих странностей в ее отношениях с Пуниным, Анну изводили угрызения совести, тоска, вызванная смертью Гумилева, самым страшным до той поры ударом судьбы. Ей казалось, что ее скручивает какая-то темная, беспощадная сила.
Каменные строки, полные отчаяния, беспомощности перед ледяным равнодушием власти и понимания, что полюбила она по-настоящему Гумилева только после его смерти.
Как же глубоко она его ранила…
Хорошо здесь: и шелест, и хруст;С каждым утром сильнее мороз,В белом пламени клонится кустЛедяных ослепительных роз.И на пышных парадных снегахЛыжный след, словно память о том,Что в каких-то далеких векахЗдесь с тобою прошли мы вдвоем.1922 г.После расстрела Гумилева жизнь Анны потекла по совершенно иному руслу. Она вдруг осознала, что по какому-то трагическому замыслу несла смерть тем, кого любила, своими стихами рыла им могилы.
Я гибель накликала милым,И гибли один за другим.О, горе мне! Эти могилыПредсказаны словом моим.Как вороны кружатся, чуяГорячую свежую кровь,Та к дикие песни, ликуя,Моя насылала любовь.С тобою мне сладко и знойно,Ты близок, как сердце в груди.Дай руки мне, слушай спокойно.Тебя заклинаю: уйди.И пусть не узнаю я, где ты,О Муза, его не зови,Да будет живым, невоспетымМоей не узнавший любви.1921 г.Это чувство разъедало и омрачало ей душу. Будучи строгой к самой себе, Анна страдала. Вместе с Гумилевым для нее умерла и всякая надежда на появление новых путей в искусстве.
Большинство друзей, шокированных новыми установками в отношении свободы творчества и в целом искусства, покинули родину. Анна все сильнее ощущала одиночество и неприкаянность. Но она не уехала. Нашла уголок в доме и сердце Пунина.
«В этой квартире я в последний раз почувствовала себя дома. Уехав оттуда, я везде была чужой, вплоть до последнего моего пристанища в Комарово. В доме, где Пунин жил со своей семьей, я впервые появилась однажды ночью в 1925 году. Пунин предоставил мне свой кабинет, позже записав в дневнике, что всю ночь физически ощущал мое присутствие, а утром, когда я еще спала, он с восхищением смотрел на меня, спящую. Мы выпили вместе чай, и с того дня он потерял покой. Но всегда чувствовал, что его любви мне недостаточно. Через два года Пунин с горечью признал, что я его не любила. Что я вообще не способна полюбить. Возможно, он не ошибался.
На целых шестнадцать лет я бросила писать. Тоска, почти постоянная моя подруга, часто уводила меня в мрачный туман. Тогда я неподвижно сидела в полутьме, в неприбранной комнате. Прикасаясь к линиям на ледяных ладонях, я пристально разглядывала их, словно ожидала, что они предрекут мне более радостное будущее. Пыталась привести в порядок свои чувства. Эта непрекращающаяся борьба и была моя жизнь.
Власть воевала со свободой. С поэзией дела обстояли иначе: сила власти могла победить поэтов, но поэзия оставалась непобедимой».
В тот вечер в квартире на Фонтанке, с анфиладой комнат и почти всеми окнами, обращенными в сад, собрались друзья Пуниных. Такие сборища были практически каждодневными. Каждый, кто открывал тяжелую металлическую входную дверь, дойдя до порога квартиры Пуниных, пропитывался запахом еды. В основном тяжелым запахом жареного лука.
На противоположной стороне – глухие дворы, кубы полуосвещенных домов.
В тот вечер среди гостей я увидела Маяковского. Наверное, благодаря громовому голосу я первым заметила именно его, обритого наголо, нервно мявшего в руках полосатую кепку. Чуть дальше, скрестив ноги, сидел Татлин: склонившись над листами бумаги, он рисовал на колене какие-то объемистые фигуры и, казалось, не слушал Маяковского.
Николай Пунин пытался справедливо поделить внимание между словесными ремизами Маяковского и поперечными сечениями Татлина. Только скульпторша Наталья Данко слушала поэта, открыв рот.
Я поискала глазами Анну. Она была очень бледна и совсем просто одета, вписываясь в царивший в комнате беспорядок. Анна сидела отдельно от других, откинувшись на спинку красного велюрового дивана, становившегося ночью ее с Пуниным кроватью. Смотрела блуждающим взглядом в окно, в пространство, начинающееся за двором их жилого ансамбля. Я подумала, что Анна обнаружила новорожденную звезду и пыталась придумать для нее имя.
«Анна, – обратился к ней Николай. – Чай остыл. Давай, принеси что-нибудь поесть! Таисия Сергеевна испекла блины. Потом почитаешь нам свои последние стихи. Все ждут. Правда, товарищи?»
Компания согласно закивала.
Все сидели вокруг квадратного стола, покрытого связанной крючком белой скатертью. Пили черный, точно густой кофе, чай, говорили каждый о своем. Владимир Владимирович откинулся на стуле, упиравшемся спинкой в стену. Он только что сыронизировал, надо признать, довольно тонко, по поводу каких-то ее стихов. Маяковский не скрывал своего отношения к ее поэзии, считая ее слишком «закрытой». Камерной.
Нередко его комментарии расстраивали Анну. Слишком разная природа этих двух людей всегда была препятствием к настоящему сближению. Стиль послереволюционной поэзии Маяковского также не воодушевлял ее. Если Анна некогда им и восхищалась, то только тем ранним взрывным голосом, которым он был готов разметать вселенную. И тем не менее их души в чем-то перекликались. Их роднило одиночество и роковые, мучительные любови. Оба были заложниками своей судьбы.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Лев Гумилев вышел из тюрьмы в мае 1956 года, через три года после смерти Сталина.
2
А. Ахматова. Северные элегии. Седьмая элегия (1958 г.).
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: