
Голубой замок
Машина принадлежала Барни Снейту, который как раз выбирался из-под нее в испачканных грязью рабочих штанах на помочах. Валенсия украдкой взглянула на него, спеша мимо. Это была ее вторая встреча с печально известным Барни Снейтом, хотя за те пять лет, что он прожил в маскокской Чащобе, она слышала о нем более чем достаточно.
В первый раз она увидела Барни около года назад на дороге в Маскоку. Он точно так же выползал из-под своей машины и улыбнулся ей, когда она проходила мимо, легкой странноватой улыбкой, которая делала его похожим на довольного гнома. Он не выглядел дурным человеком. Во всяком случае, она не верила, что Барни – дурной человек, несмотря на ходившие о нем дикие слухи.
Конечно, он имел обыкновение с ревом проноситься на своем ужасном старом «грей слоссоне» через Дирвуд в часы, когда все приличные люди уже лежат в постелях, часто в компании Ревущего Абеля, который одним своим голосом превращал ночь в кошмар, «оба мертвецки пьяные, моя дорогая». Все знали, что он беглый заключенный, банковский клерк-растратчик, скрывающийся от правосудия убийца, безбожник, внебрачный сын старого Ревущего Абеля, а также отец его рожденного в грехе внука, фальшивомонетчик, фальсификатор и прочее и прочее. Но Валенсия все равно не верила, что он дурной человек. Тот, кто так улыбается, не может быть плохим, что бы он ни натворил.
В ту же ночь образ принца из Голубого замка претерпел значительные изменения. Место мрачноватого красавца, которого не портят ни тяжелая челюсть, ни ранняя седина, занял лохматый рыжий шалопай с темно-карими глазами, чьи уши оттопырены ровно настолько, чтобы он выглядел реальным, земным человеком, но недостаточно, чтобы наводить на мысль о надутых ветром парусах. Впрочем, челюсть сохранила некоторую тяжеловесность.
При той встрече Барни Снейт выглядел как никогда неподобающе. Он явно не брился несколько дней, а его руки, голые до плеч, были черны от смазки. При всем том он весело насвистывал и казался таким счастливым, что Валенсия позавидовала ему. Позавидовала его беззаботности и безответственности, его таинственной маленькой хижине на острове посреди озера Миставис и даже его шумному старому «грей слоссону». Ни ему, ни его машине не было нужды выглядеть респектабельно и чтить традиции.
Когда спустя несколько минут он, удобно откинувшись на сиденье, прогромыхал мимо и лихо развернул свою жестянку, Валенсия снова позавидовала ему. Не притиснутые шапкой длинные рыжие вихры трепал ветер, а из его рта злодейским манером торчала старая черная трубка. Мужчины получают все лучшее, без всяких сомнений. Этот разбойник счастлив, кем бы он ни был. Она же, Валенсия Стирлинг, респектабельная и до крайности порядочная, несчастна. Каждый на своем месте.
Валенсия поспела к ужину как раз вовремя. Небо заволокло тучами, и снова заморосил унылый мелкий дождь. Кузина Стиклс страдала от прострела. Валенсии пришлось заниматься штопкой на всю семью, и для чтения «Магии крыльев» не осталось времени.
– Штопка не может подождать до завтра? – посмела спросить она.
– Завтра принесет с собой другие обязанности, – непреклонно отрезала миссис Фредерик.
Валенсия штопала весь вечер и слушала, как миссис Фредерик и кузина Стиклс, монотонно стуча спицами, пережевывают одни и те же семейные сплетни. Они вязали бесконечные черные чулки и взвешивали все за и против приближающейся свадьбы двоюродной кузины Лилиан. В целом выбор был одобрен. Двоюродная кузина Лилиан позаботилась о себе.
– Хотя она и не спешила, – сказала кузина Стиклс. – Ей, должно быть, двадцать пять.
– В нашем кругу, к счастью, осталось не так много старых дев, – изрекла миссис Фредерик.
Валенсия вздрогнула. И вогнала иголку в палец.
Троюродного кузена Аарона Грея поцарапала за палец кошка, и он заполучил заражение крови.
– Кошки – очень опасные животные, – объявила миссис Фредерик. – Я никогда бы не завела в доме кошку. – И она многозначительно уставилась на дочь сквозь свои ужасные очки.
Однажды, пять лет назад, Валенсия просила разрешения завести кошку. С тех пор она никогда больше об этом не заговаривала, но миссис Фредерик до сих пор подозревала, что дочь лелеет преступное желание в глубине души.
Валенсия чихнула, нарушив тем самым правила поведения Стирлингов: в обществе чихать неприлично.
– Ты всегда можешь сдержаться, прижав палец к верхней губе, – укорила миссис Фредерик.
Близилась половина десятого, и, как сказал бы мистер Пипс[8], пора было отправляться в кровать. Но прежде следовало натереть бальзамом Редферна страдающую от прострела поясницу кузины Стиклс. Это всегда делала Валенсия. Это была ее обязанность. Она ненавидела запах мази, а еще больше – сияющую самодовольством физиономию доктора Редферна, украшенную очками и бакенбардами, с этикетки на флаконе. Пальцы еще долго пахли дьявольским снадобьем, несмотря на все старания их отмыть.
Судьбоносный день пришел и закончился. Он завершился, как и начался, слезами.
Глава VII
У дома Стирлингов, возле калитки, на маленькой лужайке был высажен розовый куст. Его называли кустом Досс. Пять лет назад кузина Джорджиана подарила его Валенсии. Она любила розы. И разумеется, куст ни разу не зацвел. Это было ее роком. Валенсия делала все, что только можно придумать, воспользовалась каждым советом каждого из родственников, но куст не желал цвести. Ветви буйно и роскошно разрастались, листве не вредили ни ржа, ни насекомые, но на нем так и не появилось ни одного бутона.
И вот, взглянув на него через пару дней после дня своего рождения, Валенсия вдруг преисполнилась неодолимой ненависти. Не цветет – и ладно, тогда она обрежет куст. И Валенсия отправилась в сарай, где хранились инструменты, взяла садовый нож и со злобной решимостью подошла к розе. Несколько минут спустя миссис Фредерик, выйдя на веранду, с ужасом обнаружила, что дочь яростно кромсает ветви розового куста. Половина их уже устилала дорожку. Куст выглядел прискорбно изувеченным.
– Досс, побойся Бога, что ты делаешь? Ты сошла с ума?
– Нет, – ответила Валенсия. С вызовом, как ей хотелось надеяться. Однако привычка оказалась сильнее ее, и ответ прозвучал жалобной попыткой умилостивить гнев матери: – Я… я просто решила обрезать куст. Он болен. Он не цветет и не зацветет никогда.
– Но это не причина, чтобы с ним разделаться, – строго сказала миссис Фредерик. – Он был красив, даже очень. А ты сделала его жалким.
– Розы должны цвести, – насупилась Валенсия.
– Не спорь со мной, Досс. Наведи здесь порядок и оставь куст в покое. Не знаю, что скажет Джорджиана, когда увидит, какую дичь ты с ним сотворила. Ты меня удивляешь. Сделать такое, не спросив моего разрешения!
– Это мой куст, – пробормотала Валенсия.
– Что такое? Что ты сказала, Досс?
– Я только сказала, что это мой куст, – тихо повторила смутьянка.
Миссис Фредерик молча развернулась и ушла в дом. Семя раздора было посеяно. Валенсия знала, что глубоко обидела мать и теперь та два-три дня словом с ней не обмолвится, перестанет вообще ее замечать. Кузина Стиклс будет бдительно присматривать за Валенсией, но миссис Фредерик губ не разомкнет, храня каменное молчание оскорбленного величества. Валенсия со вздохом вернула садовый нож на законное место в сарай для инструментов, убрала ветки и вымела листья. И тем не менее при взгляде на искромсанный куст губы ее тронула улыбка. Он стал удивительно похож на свою дарительницу, дрожащую и щуплую кузину Джорджиану.
«Да, я и в самом деле порядком его изуродовала», – подумала Валенсия, не испытывая, впрочем, раскаяния – лишь сожаление, что обидела мать. Дома будет очень неуютно, пока та не простит ее. Миссис Фредерик была из тех женщин, чей гнев наполняет дом до краев. Ни стены, ни двери от него не защищают.
– Сходи-ка лучше в город за почтой, – велела кузина Стиклс, когда Валенсия вернулась из сада. – Мне это не по силам. Этой весной я что-то совсем ослабла. Вечно мне нездоровится. Загляни в аптеку и прикупи мне бутыль красной настойки доктора Редферна. Ничего нет лучше от телесной немощи. Кузен Джеймс предпочитает фиолетовые пилюли, но мне лучше знать. Мой покойный супруг, бедняжка, принимал настойку доктора Редферна до самой своей кончины. Не позволяй им содрать с тебя больше девяноста центов. За такую цену ее можно заполучить в Порте. И что ты наговорила своей бедной матери? Ты когда-нибудь вспоминаешь, Досс, что мать у тебя всего одна?
«С меня и одной достаточно», – непочтительно подумала Валенсия, направляясь в город.
Купив в аптеке настойку для кузины Стиклс, она зашла на почту спросить, нет ли писем до востребования. У них не было почтового ящика. Слишком редко им приходила какая-либо корреспонденция, чтобы озаботиться этим. И сейчас Валенсия не ожидала ничего, кроме разве что газеты «Христианское время», единственной, что они выписывали. Они почти никогда не получали писем. Но Валенсии нравилось, бывая на почте, наблюдать, как седобородый, словно Санта-Клаус, мистер Карью, старый почтовый служащий, выдает письма тем, кому повезло их получить. Он делал это с отстраненным видом, бесстрастный, как олимпийское божество, словно для него не имели ни малейшего значения великие радости и страшные горести смертных, которые, возможно, содержались в посланиях адресатам. Валенсии же письма казались чудом. Видимо, потому, что она редко их получала. В Голубом замке слуги в голубых с золотом ливреях доставляли ей волнующие эпистолы, перевязанные шелковыми лентами и запечатанные красным сургучом. В жизни она получала лишь небрежные записки от родственников да рекламные проспекты.
Каково же было удивление Валенсии, когда мистер Карью, более обычного похожий на олимпийского вершителя судеб, сунул ей в руки письмо. Да, никакой ошибки. Оно было адресовано ей. Некто вывел на конверте резким, свирепым почерком: «Мисс Валенсии Стирлинг, улица Вязов, Дирвуд», а почтовый штемпель был поставлен в Монреале. У Валенсии участилось дыхание, когда она взяла в руки письмо. Монреаль! Должно быть, от доктора Трента. В конце концов он вспомнил о ней. Покидая почту, Валенсия встретила дядю Бенджамина и порадовалась, что письмо надежно спрятано в сумку.
– Что общего, – спросил дядя Бенджамин, – между девушкой и почтовой маркой?
– И что же? – по привычке спросила Валенсии.
– Обе так и норовят приклеиться. Ха-ха!
И дядя Бенджамин прошествовал мимо, весьма довольный собой.
Дома кузина Стиклс набросилась на газету, ей в голову не пришло спросить о письмах. Миссис Фредерик спросила бы, но на уста ее была наложена печать, чему Валенсия только порадовалась. Если бы мать справилась насчет писем, пришлось бы во всем признаться, показать письмо ей и кузине Стиклс, и тогда все бы открылось.
Сердце вело себя как-то странно, пока Валенсия поднималась по лестнице; пришлось даже на несколько минут присесть в комнате у окна, прежде чем распечатать конверт. Валенсия чувствовала себя преступницей и обманщицей. Никогда раньше она не держала письма в секрете от матери. Любое послание, написанное или полученное ею, прочитывалось миссис Фредерик. Но прежде это не имело значения. Валенсии было нечего скрывать. А сейчас другое дело. Она никому не могла позволить прочесть это письмо. И все же пальцы, распечатывая его, дрожали. Валенсия терзалась сознанием своей преступности и неподобающего поведения и чуть-чуть мучилась страхом. Она была почти уверена, что с ее сердцем не происходит ничего серьезного, но кто знает…
Письмо доктора Трента было похоже на него самого, грубоватое, резкое, немногословное. Доктор Трент никогда не ходил вокруг да около. «Уважаемая мисс Стерлинг» и далее страница, исписанная ровным почерком. Прочитав ее, как ей показалось, почти мгновенно, Валенсия уронила лист на колени и сделалась бледной, словно призрак.
Доктор Трент писал, что у нее очень опасная, чреватая смертельным исходом болезнь сердца – стенокардия, очевидно осложненная аневризмой (знать бы еще, что это такое), в последней стадии. Помочь ей, писал он, не смягчая сути, уже ничем нельзя. Если она будет очень осторожна, то, возможно, проживет еще год, но может скончаться в любой момент – доктор Трент никогда не утруждал себя употреблением эвфемизмов. Она должна избегать любых волнений и физических нагрузок, соблюдать диету, никогда не бегать, подниматься по ступенькам или в гору очень медленно. Любое внезапное волнение или шок грозят положить конец ее жизни. Она должна заказать лекарство по приложенному рецепту и всегда иметь его при себе, принимая предписанную дозу в случае приступа. «Искренне Ваш, Г. Б. Трент».
Валенсия долго сидела у окна. Мир тонул в сиянии весеннего дня. Восхитительно-голубое небо; ветер, ароматный и вольный; прекрасная, нежно-голубоватая дымка в конце каждой улицы. На станции стайка юных девушек ждала прибытия поезда, Валенсия слышала их веселый смех и шутливую болтовню. Поезд с ревом вполз на станцию и с тем же ревом проследовал дальше. Но ничто не казалось ей настоящим. Ничто, кроме того факта, что у нее остался лишь год.
Она устала сидеть у окна и легла на кровать, уставившись в потрескавшийся, выцветший потолок. Странное смирение, последовавшее за сокрушительным ударом, охватило ее. Она не чувствовала ничего, кроме бесконечного удивления и недоверия, за которыми стояла убежденность, что доктор Трент знает свое дело и что она, Валенсия Стирлинг, должна умереть, так и не пожив.
Когда позвонили к ужину, Валенсия встала и механически спустилась вниз, ведомая привычкой. Она удивлялась, что ей позволили так долго быть одной. Впрочем, мать в последние дни не обращала на нее внимания. Валенсия была благодарна за это. Она подумала, что ссора из-за розового куста была, говоря словами миссис Фредерик, ниспослана Провидением. Валенсия не могла и куска проглотить, но миссис Фредерик и кузина Стиклс посчитали, что она страдает (вполне заслуженно) из-за молчания матери, поэтому отсутствие у нее аппетита не обсуждалось. Валенсия заставила себя выпить чая, а затем просто наблюдала, как едят другие, со странным чувством, что прошли годы с тех пор, как она села с ними за этот стол. Она вдруг улыбнулась про себя, представив, какую суматоху могла бы устроить при желании. Стоит открыть им содержание письма доктора Трента, суета начнется такая, словно – при этой мысли ей сделалось горько – она им на самом деле небезразлична.
– Экономка доктора Трента получила сегодня известия от него, – сообщила кузина Стиклс так внезапно, что Валенсия виновато подпрыгнула. Неужели мысли передаются на расстоянии? – Миссис Джадд разговаривала с ней в городе. Его сын поправится, но доктор Трент написал, что повезет его за границу, как только будет можно, и вернется не раньше чем через год.
– Ну, для нас это не имеет большого значения, – важно заявила миссис Фредерик. – Он не наш врач. Я бы, – в этом месте она с упреком бросила взгляд (или это только так показалось?) в сторону Валенсии, – не позволила ему лечить даже кошку.
– Можно мне пойти к себе и лечь? – тихо спросила Валенсия. – У меня болит голова.
– Отчего это? – спросила кузина Стиклс, раз уж миссис Фредерик спросить не могла. На вопрос следовало ответить. Валенсии не дозволялась беспричинная головная боль. – У тебя редко болит голова. Надеюсь, ты не подхватила свинку? Выпей ложечку уксуса.
– Чушь! – выпалила Валенсия, вставая из-за стола. Теперь она не боялась грубить – и так всю жизнь была вежлива.
Если бы кузина Стиклс в принципе могла побледнеть, так и случилось бы. Но, не располагая подобной возможностью, она пожелтела.
– Ты уверена, что у тебя нет горячки, Досс? Похоже на то. Иди и ложись в постель, – сказала она с тщательно выверенной тревогой, – а я приду и натру тебе лоб и шею бальзамом Редферна.
Валенсия, которая уже была у двери, обернулась.
– Я не хочу натираться бальзамом Редферна, – процедила она.
Кузина Стиклс уставилась на нее и выдохнула:
– Что? Что ты сказала?
– Я сказала, что не хочу натираться бальзамом Редферна, – повторила Валенсия. – Этой ужасной, липкой, вонючей мазью. Ничего в ней нет хорошего. Я хочу побыть одна, вот и все.
И Валенсия вышла, лишив кузину Стиклс дара речи.
– У нее точно горячка, – пробормотала та.
Миссис Фредерик продолжала есть свой ужин. Не имело значения, горячка у Валенсии или нет. Дочь была повинна в дерзости.
Глава VIII
Валенсия не спала в эту ночь. Долгие часы она лежала без сна в темноте и думала, думала. Она сделала удивительное открытие: почти всего боясь в жизни, она не боялась смерти. Смерть не казалась ужасной. И отныне ей не нужно страшиться всего прочего. Почему она так мучилась страхом? Из-за жизни. Трепетала перед дядей Бенджамином из-за угрозы нищей старости. Но теперь ей не быть ни старой, ни отвергнутой, ни обреченной терпеть лишения. Ее пугала растянувшаяся до конца жизни участь старой девы. Но теперь жизнь не продлится долго. Она опасалась обидеть мать и семейный клан, потому что должна жить с ними и среди них, а сохранять мир, не поддаваясь им, невозможно. Но теперь в этом нет нужды. Валенсию охватило неведомое чувство свободы.
Правда, она все еще страшилась суматохи, которую устроит суетливая родня, если узнает правду. Валенсия содрогнулась от одной только мысли. Ей не вынести этого. О, она прекрасно представляла себе, как все будет. Сначала она столкнется с негодованием, да, с негодованием дяди Джеймса, потому что отправилась к врачу, не посоветовавшись с ним. Миссис Фредерик будет возмущена ее хитростью и лживостью – «в отношении к собственной матери, Досс». И весь клан осудит «паршивую овцу», которая не обратилась к доктору Маршу.
Затем наступит черед озабоченности. Ее поведут к доктору Маршу, а когда тот подтвердит диагноз доктора Трента – отправят к врачам в Торонто и Монреаль. Дядя Бенджамин выпишет чек (великолепный жест щедрости в отношении вдовы и сироты) и будет вечно рассказывать, какие счета выставляют эти горе-лекари – и лишь за то, вообразите, что с умным видом расписываются в собственной беспомощности. А дядя Джеймс, заклеймив бессилие медиков, вынудит ее принимать фиолетовые пилюли: «Я знаю, они помогают, когда все доктора опускают руки». Мать примется пичкать ее красной настойкой Редферна, а кузина Стиклс – каждый вечер натирать его же бальзамом область сердца, утверждая, что это должно помочь и уж точно не может повредить, и все хором будут потчевать ее советами и лекарствами. Придет преподобный Столлинг и важно скажет: «Дочь моя, ты очень больна. Готова ли ты к встрече с Всевышним?» – с таким видом, как будто вот-вот покачает у нее перед носом своим пальцем, который с годами не стал менее костлявым и коротким. За нею установят неусыпное наблюдение, как за малым ребенком, не позволят ничего делать и никуда выходить одной. Возможно, даже не разрешат спать в одиночестве, опасаясь, что она может умереть во сне. Кузина Стиклс или мать настоят на том, чтобы ночевать в ее комнате и постели. Да, без сомнения, так и будет.
Именно последняя мысль переполнила чашу. Она не может мириться с этим и не станет. Когда часы внизу пробили полночь, Валенсия приняла внезапное и окончательное решение никому ничего не рассказывать. С тех пор как она себя помнила, ее всегда учили скрывать свои чувства. «Давать волю эмоциям – недостойно для леди», – однажды с упреком сказала кузина Стиклс. Что ж, она скроет их, с лихвой исполнив наказ.
Она не боялась смерти, но не была безразлична к ней. Ею овладело негодование: разве это справедливо – умереть, не пожив по-настоящему? Возмущение пылало в ее душе в эти ночные часы не потому, что у нее не было будущего, а потому, что не было прошлого.
«Я нищая, некрасивая, невезучая и стою на пороге смерти», – думала она. Ей представился некролог в еженедельной дирвудской газете, перепечатанный затем журналом Порт-Лоуренса: «Глубокая скорбь охватила весь Дирвуд…», «Повергнув в печаль круг друзей» и тому подобное. Ложь, ложь, все ложь. Скорбь, как же! Никто и слезинки не прольет. Ее смерть для них ровным счетом ничего не изменит. Даже для матери, которая не любит ее. Миссис Фредерик предпочла бы иметь сына, а если уж дочь, то по крайней мере хорошенькую.
Между полночью и ранним весенним восходом Валенсия перелистала книгу своей жизни. Историю унылого существования, ход которого был отмечен некоторыми событиями, мелкими на первый взгляд, но на самом деле немаловажными. И все они в той или иной мере были безрадостны. С Валенсией никогда не случалось ничего по-настоящему хорошего.
«В моей жизни не было ни одного совершенно счастливого часа, ни одного, – сокрушалась она. – Я бесцветное ничтожество, пустое место. Помню, где-то читала, что порой всего один час счастья способен сделать женщину счастливой на всю жизнь. Мне он так и не выпал. И уже не выпадет. Обернись все иначе, я была бы готова умереть».
Самые памятные события крутились в ее голове непрошеными призрачными видениями, всплывая произвольно, без какой-либо последовательности, независимо от времени или места. Например, тот случай, когда она (ей было шестнадцать) переборщила с синькой, замачивая в корыте свежевыстиранное белье. А в восемь лет она без разрешения полакомилась клубничным джемом из кладовки тети Веллингтон. Валенсия уже и не надеялась, что ей перестанут припоминать эти два греха. Почти на каждой семейной встрече они служили неистощимым поводом для шуток. Дядя Бенджамин не упускал возможности пересказать историю с клубничным джемом – именно он поймал сластену, всю перепачканную вареньем.
«Я совершила так мало дурных поступков, что им приходится без конца поминать одно и то же, – думала Валенсия. – Почему я ни разу ни с кем не поссорилась? У меня нет врагов. Что я за бесхребетное существо, если не имею хотя бы одного недоброжелателя?»
Когда ей было семь и она училась в школе, произошла история с горкой песка. Валенсия всегда вспоминала ее, стоило преподобному Столлингу обратиться к цитате: «Ибо кто имеет, тому дано будет и приумножится, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет»[9]. Некоторые озадачивались значением этих слов, но для Валенсии их смысл был всегда ясен. Ее отношения с Оливией, начиная с той истории, объясняли его.
Она ходила в школу уже целый год, когда Оливия, будучи младше ее, только что поступила и завоевала всеобщее восхищение благодаря положению «новенькой» и счастливой наружности. Все произошло на перемене, когда девочки, старшие и младшие, играли на дороге перед школой, строя горки из песка. Каждая стремилась возвести самую большую горку. У Валенсии это неплохо получалось, и она втайне надеялась победить. Но оказалось, что горка Оливии, которая закончила работу, больше, чем у остальных. Валенсия кузине не завидовала. Ей нравилась и своя достаточно большая горка. Но тут на одну из старших девочек снизошло вдохновение.
– Давайте пересыплем наши горки на горку Оливии и сделаем одну огромную! – воскликнула она.
Девочки с восторгом подхватили идею. Они набросились на свои горки с ведерками и совками, и через несколько секунд горка Оливии превратилась в настоящую пирамиду. Валенсия, раскинув перепачканные руки, тщетно пыталась защитить свое сооружение. Ее беспощадно оттолкнули, горку разрушили и высыпали на пирамиду Оливии. Валенсия решительно отошла в сторону и начала строить другую. И снова старшая девочка накинулась на нее. Валенсия стояла пылающая, возмущенная, раскинув руки в стороны.
– Не трогай, – умоляла она. – Пожалуйста, не трогай.
– Но почему? – напустилась на нее старшая девочка. – Почему ты не хочешь помочь Оливии построить большую горку?
– Я хочу свою собственную, маленькую, – жалобно ответила Валенсия.
Но все мольбы были бесполезны. Пока она спорила, другая девочка сгребла ее горку. Валенсия отвернулась, сердце ее учащенно билось, глаза были полны слез.
– Ты просто завидуешь… завидуешь! – смеялись над нею девочки.
– Ты очень эгоистична, – холодно обронила мать, когда вечером Валенсия ей пожаловалась. Тем и закончилась первая, и последняя попытка поделиться с матерью своими невзгодами.
Валенсия не была ни завистлива, ни эгоистична. Она просто хотела свою горку из песка – не важно, маленькую или большую. По улице прошли лошади, пирамида Оливии рассыпалась, прозвенел звонок, девочки побежали в школу, позабыв о случившемся раньше, чем уселись за парты. Зато Валенсия никогда не забывала. Негодование жило в глубине ее души. И разве эта история не символична для всей ее жизни? «Я никогда не могла получить свою собственную горку песка», – мысленно заключила она.
Однажды осенью шестилетнюю Валенсию напугала огромная красная луна, поднимающаяся прямо в конце улицы. Ей стало плохо и холодно от жуткого, сверхъестественного страха. Так близко. Такая большая. Вся дрожа, она кинулась к матери, а та посмеялась над ней. И Валенсия, отправленная спать, пряталась под одеялом, чтобы, глянув ненароком в окно, не увидеть эту ужасную луну, глазеющую на нее.
Или вот еще: в пятнадцать лет на вечеринке ее пытался поцеловать мальчик. Она не позволила – оттолкнула его и убежала. Только он один и пытался. Теперь, спустя четырнадцать лет, Валенсия поняла, что, пожалуй, зря его оттолкнула.