– Как вы хорошо говорили, – наивно сказал Шопен.
– Вы находите? – ответила она. – Ну так переложите мои слова на музыку.
Шопен тотчас же сел за рояль и принялся импровизировать настоящую пасторальную симфонию.
Жорж Санд стала около него и, ласково положив ему руку на плечо, сказала: «Courage doigts de veliurs» [7 - Какие смелые бархатные пальчики (фр.)].
У Жорж Санд была маленькая собачка, с которой она любила играть и возиться. Однажды, во время своей возни с собачонкой, она сказал Шопену: «Если бы у меня был ваш талант, я бы сочинила какое-нибудь музыкальное произведение в честь этой собаки». Шопен послушно направился к фортепьяно и сочинил своей прелестный вальс ор. 64, который среди его друзей и учеников так и назывался: Valse du petit chien[8 - Вальс собачки (фр.)].
Под влиянием своей любви к Жорж Санд Шопен на время даже отказался от аристократических салонов и проводил свои вечера в кружке артистов и писателей, собиравшихся у нее. Тут он познакомился с Пьером Перу, Бальзаком, Делакруа, Луи Бланом и другими. Луи Блан в своей «Истории революции 1848 года» описывает следующий эпизод.
Рассказывая о предсмертной болезни теперь уже совсем забытого республиканского писателя Годфруа Кавеньяка, он говорит: «Незадолго до смерти им вдруг овладело необыкновенное желание еще раз услышать музыку. Я знал Шопена и предложил привезти его, если доктора ничего не будут иметь против этого. Получив их согласие, я отправился за Шопеном и застал у него мадам Санд. Она была очень растрогана моим рассказом, и Шопен тотчас же с полной готовностью решился следовать за мной. Я повел его в комнату умирающего, где стояло плохое фортепиано. Великий артист начал играть, но внезапно игра его была прервана рыданиями. Годфруа в порыве восторга, который на мгновение вернул ему физические силы, приподнялся на постели, и слезы текли по его лицу. Шопен остановился очень встревоженный. Больной сделал над собой усилие, постарался улыбнуться и сказал, обратясь к матери: „Не беспокойся, мама, это ничего… О как прекрасна музыка в таком исполнении!“»
Все посещавшие Жорж Санд артисты были большими поклонниками Шопена; многие, например, Делакруа, искренно любили его как человека, но он холодно относился к ним и чувствовал себя неуютно в этом обществе. Его тянуло в большой свет, и только любовь к Жорж Санд заставляла его некоторое время вращаться в артистическом кругу.
Когда у Жорж Санд собирались гости, она тотчас же посылала за Шопеном. Он всегда был героем вечера. Жорж Санд умела подмечать его настроение, и, когда настроение оказывалось подходящим, она заставляла его играть. Но это не всегда удавалось: часто Шопен был не расположен играть и занимал общество разными мимическими представлениями. Мы уже говорили про его мимический талант: он мог передразнить кого угодно и однажды изображал даже Фридриха Великого. В этих передразниваниях он обнаруживал неистощимый юмор и заставлял смеяться до слез. По поводу его передразниваний рассказывают следующий уморительный эпизод.
Когда один польский музыкант, Новаковский, приехал в Париж, он просил Шопена познакомить его с Листом и Пиксисом. Шопен, смеясь, ответил, что не стоит с ними знакомиться, потому что он сейчас же может их ему показать. Он сел за фортепьяно и начал изображать сначала Листа, потом Пиксиса. Вечером они вместе пошли в театр. Во время антракта Шопен вышел из ложи, и Новаковский остался один. Вдруг в ложу вошел Пиксис. Новаковский, думая, что это Шопен опять начал свои передразнивания, дружески хлопнул новоприбывшего по плечу и сказал: «Перестань, не передразнивай больше».
Можно себе представить изумление Пиксиса. В эту минуту как раз подоспел Шопен и со свойственными ему тактом и грацией сумел уладить дело так, что Пиксис даже не обиделся.
Среди новых знакомых Шопена был и Гейне, являвшийся его восторженным поклонником. Приведем то, что он говорит о Шопене в своей «Lutezia» (письма о парижском искусстве). Эти несколько строчек обрисовывают самую сущность личности Шопена, лучше чем разные бесконечные характеристики и многотомные биографии: «Шопен родился в Польше от французских родителей и довольно много путешествовал по Германии. Такое совместное влияние трех различных национальностей делает его личность в высшей степени интересной. Он соединяет в себе все то лучшее, что есть в каждой из этих наций: Польша дала ему свой рыцарский дух и свою историческую скорбь; Франция – свою легкую грацию и привлекательность; Германия – свою романтическую глубину. Природа дала ему красивую, стройную, несколько сухощавую фигуру, благородное сердце и гений. Да, у Шопена нельзя отрицать гения в полном смысле этого слова: он не только виртуоз, он поэт, он умеет воспроизводить перед нами ту поэзию, которая живет в его душе. Он композитор, и ничто не может сравниться с наслаждением, которое доставляют его импровизации. Тогда он перестает быть и поляком, и немцем, и французом и обнаруживает свое более высокое происхождение. Тогда тотчас же становится ясно, что он уроженец той страны, откуда происходят Моцарт, Рафаэль, Гете, что его настоящая родина – волшебный мир поэзии. Когда он сидит за фортепьяно и импровизирует, мне кажется всегда, что меня посещает соотечественник из той далекой дорогой страны и рассказывает мне про удивительные события, происходящие там во время моего отсутствия. Иногда мне хочется прервать его вопросом: „А как поживает та прекрасная нимфа, которая так кокетливо набрасывала серебристую вуаль на свои зеленые локоны? Что, седовласый морской бог все так же преследует ее своей глупой любовью? Что, гордые розы у нас все так же ярко горят и деревья так же чудно поют, озаренные лунным светом?“»
Лето Шопен обыкновенно проводил в имении Жорж Санд, в замке Ноган, в Берри. Здесь он написал почти все произведения, изданные им в период от тридцать девятого до сорок седьмого года. В Париже ему трудно было заниматься: уроки и масса знакомых постоянно отвлекали его. В деревне же он старался наверстать потерянное зимой время.
Шопен всегда очень любил деревню, но Жорж Санд рассказывает нам, что эта любовь имела несколько платонический характер. В Париже он всегда страстно стремился в Ноган и первое время, когда приезжал туда, делался совсем другим человеком: физические силы его укреплялись, и он становился весел, как ребенок, радуясь всему, что его окружало. Но долго прожить в деревенской тишине он не мог: его начинало опять тянуть в Париж, в его обычную, светскую обстановку, и он не мог дождаться отъезда из замка.
Замком назывался простой дом незатейливой архитектуры, окруженный большим парком. Неподалеку от парка протекала окаймленная тенистыми вязами река Индра. Кругом во все стороны расстилались поля и зеленеющие холмы. Этот мирный уголок был как бы создан для отдыха и работы.
Жизнь здесь постоянно обновлялась благодаря приездам гостей. Жорж Санд была очень гостеприимной хозяйкой, в Ногане у нее обыкновенно гостило несколько человек из числа ее парижских друзей. Наиболее частыми посетителями ее бывали Лист и графиня д’Агу, знаменитая певица Виардо со своим мужем, Делакруа и другие. Днем все обыкновенно занимались чем-нибудь: мужчины охотились, дамы читали, Лист и Шопен предавались своим сочинениям, Жорж Санд – писала. Вечером все сходились вместе, гуляли по берегу Индры или устраивали домашние концерты. Одним из любимых развлечений всей компании был домашний театр, в котором ставились шарады, пантомимы и даже серьезные комедии и драмы. Особенно любили все разные драматические импровизации: давалась главная тема пьесы, а затем каждый уже по-своему должен был разрабатывать свою роль. Лист и Шопен изображали оркестр и старались приспосабливать свою игру к тому, что происходило на сцене. Шопен первый ввел в моду эти представления, предложив однажды устроить пантомиму, которую он сопровождал музыкальной импровизацией. От пантомимы перешли и к другого рода представлениям.
Один близкий друг Жорж Санд, Роллина, рассказывает в своих «Воспоминаниях о Ногане» много любопытных подробностей об образе жизни в имении Жорж Санд. Он рассказывает между прочим о том, как однажды вечером рояль вынесли на террасу, где было сильное эхо, и какое чарующее впечатление производили игра Листа и Шопена и пение мадам Виардо, повторяемые эхом. Казалось, что вся природа откликается на эти чудные звуки и вторит им.
Роллина дает также несколько любопытных подробностей, характеризующих взаимные отношения Шопена и Листа. Он рассказывает, что однажды Лист играл какое-то произведение Шопена и позволил себе сделать в нем некоторые изменения по своему вкусу. Шопен был очень щепетилен на этот счет и не мог удержаться, чтобы не сказать ему: «Мой дорогой друг, если вы делаете мне честь играть мои сочинения, то я просил бы вас играть их так, как они написаны, или же играть что-нибудь другое». Лист, немного рассерженный, встал из-за фортепьяно и предложил Шопену занять его место. Шопен начал играть и играл так удивительно хорошо, что Лист забыл свое недавнее неудовольствие и сказал ему: «Вы были правы. Произведения гения должны быть священны, и всякое прикосновение к ним есть профанация. Вы настоящий поэт, и я не могу с вами равняться». – «У каждого из нас свой жанр», – ответил Шопен.
Но самолюбивый Лист не мог забыть этого эпизода и решился отомстить Шопену за его торжество над ним. На другой день вечером, когда все опять собрались вместе, Лист начал просить Шопена сыграть что-нибудь. Шопен согласился и по своему обыкновению спустил шторы и потушил лампы, чтобы играть в темноте. Но, в то время как он направлялся к роялю, Лист подошел к нему, шепнул ему что-то на ухо и сел вместо него за фортепьяно. Он сыграл ту самую пьесу, которую Шопен играл накануне; все остались в восторге и были убеждены, что слышат Шопена. После окончательного аккорда Лист внезапно зажег свечи, и присутствовавшие, к своему большому изумлению, увидели, что за фортепьяно сидит не Шопен, а Лист.
– Ну, что вы на это скажете? – спросил Лист своего соперника.
– Я скажу то же, что все: я сам думал, что слышу Шопена.
– Вы видите, – сказал виртуоз, поднимаясь с своего места, – что Лист может быть Шопеном, когда пожелает. Но может ли Шопен быть Листом?
Насколько можно доверять этому рассказу – трудно сказать. Вероятно – в нем много преувеличенного и, может быть, даже прямо выдуманного, но что-нибудь в этом роде, по-видимому, действительно было. Несмотря на восторженную книгу Листа о Шопене и на его постоянные уверения в дружбе к нему, они вряд ли были настоящими друзьями. Они чрезвычайно уважали друг друга как артисты, но между ними всегда существовала известная jalousie de mеtir[9 - профессиональная ревность (фр.)], мешавшая их близости. Особенно Шопен мучительно завидовал Листу и его шумным триумфам. Во многих мимолетных словах Шопена о Листе звучит какая-то горечь. Так, например, когда он узнал, что Лист собирается написать рецензию об одном из его концертов, он сказал с иронической усмешкой: «Он уделит мне маленькое королевство в своем громадном царстве». (Il me donnere petit royaume dans son immense empire). Лист как победитель относился к нему с большей благосклонностью и, может быть, даже искренно чувствовал к нему симпатию, но никакой близости между ними не было. Лист сам говорит, что сдержанный Шопен никогда не давал ему заглянуть в свой внутренний мир.
В Ногане Шопен большую часть времени отдавал своим сочинениям. Интересно, что говорит такая тонкая наблюдательница, как Жорж Санд, о его работе и процессе творчества. Она рассказывает, что главная тема всегда внезапно возникала в его душе уже в законченном виде. Часто она являлась ему во время какой-нибудь прогулки, и он спешил домой, чтобы поскорее сыграть ее себе. «Но потом, – говорит Жорж Санд, – начиналась самая ужасная, мучительно-напряженная работа, какую я когда-либо видела. Ему стоило бесконечных усилий разработать эту тему, схватить все ее оттенки и восстановить ее в том виде, в каком она первоначально прозвучала в его душе. Он на целые дни запирался в своей комнате, рыдал как ребенок, ломал перья, тысячу раз писал и перечеркивал какой-нибудь один такт и на другое утро снова принимался за то же самое. Иногда он бился в течение нескольких недель над одной страницей и в конце концов писал ее так, как она была у него первоначально набросана».
Жорж Санд говорит, что она постоянно старалась убедить его доверяться своему первоначальному настроению. Иногда он слушался ее и переставал так отчаянно биться над работой. Но большей частью она бывала не в силах переубедить его. Тогда, видя, что он совершенно изнуряет себя, она часто насильно отрывала его от работы и на несколько дней увозила куда-нибудь в соседнюю деревню, в красивую местность. После продолжительного путешествия в солнце и в дождь, по ужасным дорогам, Шопен как будто начинал оживать и отдыхал от преследовавших его музыкальных кошмаров. Возвращаясь в Ноган с такой экскурсии, он опять принимался со свежими силами за работу и без особенного труда достигал того, чего хотел. Но не всегда удавалось отвлечь его от фортепиано. Временами он раздражался, когда ему мешали, и тогда Жорж Санд не решалась настаивать. Она говорит, что Шопен, когда он сердился, бывал ужасно жалок; с нею же он всегда сдерживался и делал над собой такие усилия, что она всегда оставляла его в покое в эти минуты.
Зимой Шопен был преимущественно занят уроками. Хотя сочинения его расходились довольно хорошо и приносили ему большие доходы, он постоянно нуждался в деньгах[10 - У отца одного из учеников Шопена сохранилось его письмо, в котором он просит заплатить ему вперед за 5 уроков (100 франков), у этого человека, зарабатывавшего несколько десятков тысяч франков в год, иногда не хватало такой ничтожной суммы, как 100 франков (около 40 рублей)]. Он совсем не умел справляться с деньгами и не придавал им никакого значения, хотя любил роскошь и никогда ни в чем себе не отказывал. Кроме своих прихотей, он тратил много денег на благотворительность – в особенности разные бедные соотечественники постоянно стоили ему больших денег. Он вообще был очень щедр во всех отношениях: любил делать подарки своим друзьям, постоянно посылал целые транспорты дорогих безделушек родным в Польшу и разбрасывал деньги направо и налево. Лакею он платил такое огромное жалованье, что в одном из писем к своему сыну Жорж Санд шутя говорит, что нужно отдать Шопена под опеку, потому что он платит своему лакею более, чем получает средний журналист. Из другого письма Жорж Санд мы знаем, что Шопен однажды подарил ее старой служанке, которую он очень любил, шаль, стоившую около ста франков. Все это мелочи, но они очень характерны для Шопена. Да и действительно, трудно было бы представить себе автора таких прелюдий и ноктюрнов экономным, расчетливым человеком.
Уроков у Шопена было достаточно и он не брал меньше двадцати франков за час, так что уроками тоже зарабатывал довольно много денег. Впрочем, у него было много и даровых учеников. С особенно талантливых учеников он почти никогда не брал денег[11 - Одна из его любимых учениц, мадам Дюбуа, рассказывает, что когда она однажды дала ему деньги за целый ряд уроков, он отказался от них и взял только 20 франков, которые записал на ее имя в число пожертвований в пользу бедных поляков]. Были и такие, которых он учил даром, потому что они не могли платить ему. Но большинство его учеников были люди вполне состоятельные и не затруднялись назначенной им высокой платой. Он мог бы гораздо больше зарабатывать уроками, но не хотел утомлять себя и ежедневно занимался не более пяти часов. Кроме того, несколько месяцев в году он всегда проводил в деревне.
Шопен с большой любовью относился к своим урокам. Попасть к нему в ученики было чрезвычайно трудно: он отличался большой требовательностью и брал только тех, которые казались ему талантливыми. Но несмотря на то, что артист с таким разбором принимал к себе учеников и вкладывал всю свою душу в занятия с ними, никто из них не сделался настоящим, большим артистом. В этом отношении он опять-таки оказался менее счастливым, чем Лист, который насчитывает среди своих учеников таких людей, как Бюлов, Тальберг и другие. Главная причина этого явления заключается в том, что большинство из учеников и учениц Шопена принадлежали к аристократическому кругу и не готовились к артистической карьере. Среди них было много талантливых пианистов, и особенно пианисток, но им никогда не пришлось выступать публично. Помимо этого, Шопену особенно не везло с талантливыми учениками. У него был один ученик – маленький венгр Фильтч, который обладал таким феноменальным талантом, что Лист говорил про него: «Когда этот ребенок начнет концертировать, мне придется закрыть свою лавочку». И этот маленький артист, бывший такой гордостью своего учителя, умер еще ребенком, не успев прославиться. Другой очень талантливый ученик Шопена, Гурсберг, тоже умер еще совсем молодым.
Любимым учеником Шопена был Гутман, сделавшийся потом довольно известным композитором и учителем музыки. Он был очень предан своему учителю и неотлучно ухаживал за ним во время его последней болезни.
Как учитель Шопен обращал главное внимание на туше[12 - Манера прикосновения к музыкальному инструменту во время исполнения] и на фразировку. Грубая и неотчетливая игра выводила его из себя. Одна из его учениц рассказывает, что когда в классе кто-то небрежно сыграл начало экзерсисов Клементи, Шопен поморщился и сказал: «Что это, здесь только что залаяла собака?»
Он настаивал на том, чтобы ученики его упражнялись не более трех часов в день; иначе, говорил он, они отупеют от бесконечного разыгрывания того же самого. Он заставлял их заниматься теорией музыки и играть musique d’ens?mble. Особенно важным для пианиста он считал частое слушание пения и постоянно советовал своим ученикам почаще ходить в итальянскую оперу. Некоторым он даже советовал брать уроки пения, находя это очень полезным для фортепьянной игры. Принципом всей его преподавательской методы было: играть так, как чувствуешь. Он не выносил безжизненной игры и говорил всегда: «Вкладывайте же свою душу в то, что вы играете». Несмотря на свою сдержанность, Шопен в сущности был очень раздражителен и часто сердился на своих учеников. Особенно доставалось от него разным барышням-любительницам, занимавшимся музыкой для времяпрепровождения. Они часто в слезах уходили с урока. Гутман рассказывает, что у него во время урока всегда была наготове пачка карандашей, которые он ломал в минуты раздражения, чтобы дать какой-нибудь выход кипевшему в нем негодованию. Иногда после урока карандаш оказывался разломанным на маленькие кусочки. И, тем не менее, ученики просто боготворили его.
В концертах Шопен выступал очень редко. В 1841 году он дал два концерта в Париже. Мы уже несколько раз говорили, что Шопен не любил выступать в концертах: большая зала и публика смущали его и мешали развернуться во всем своем блеске. Чем старше он становился, тем сильнее проявлялась у него эта нелюбовь к концертам. К тому же вследствие расстроенного здоровья игра его делалась все слабее и слабее, так что в большой зале его иногда почти не было слышно. Своих вещей он не разучивал перед концертами, а только иногда проигрывал их для памяти, но недели за две до концерта он принимался серьезно штудировать Баха.
Моцарт и Бах были его любимыми композиторами. Характерно, что, несмотря на все его благоговения перед Бетховеном, некоторые вещи в его произведениях казались Шопену слишком грубыми и необузданными. Точно так же он относился и к другому титану, который в литературе занимает такое же место, как Бетховен в музыке, – к Шекспиру. И в том, и в другом было слишком много огня и могущества для его женственной, болезненно-меланхолической натуры. Лист говорит, что Шопену не нравился слишком бурный, страстный характер многих произведений Бетховена; ему казалось, что в каждой фразе Бетховена проглядывает какая-то «львиная мощь, которая угнетает душу и подавляет ее своим величием». Некоторые вещи, как, например, первую часть Mondschein sonate[13 - Лунной сонаты (нем.)], он очень любил.
Мендельсона и Шумана Шопен совсем не признавал, никогда сам не играл их и ученикам своим давал играть только некоторые «Песни без слов» Мендельсона. Вообще, исключая классиков, он неблагосклонно относился к немецкой музыке и предпочитал ей итальянскую: он был большим поклонником Беллини и Россини и постоянно ходил слушать их оперы.
Период от тридцати семи до сорока семи лет был самым плодотворным в жизни Шопена. Большинство своих лучших произведений он написал за это время, в летние месяцы, проведенные им в Ногане. Все сочинения Шопена можно разделить на два отдела: те, которые написаны им в молодости, имеют преимущественно виртуозный характер, и на них лежит сильный национальный отпечаток; те же, которые написаны им в Париже, имеют более субъективный, нежный, поэтический характер. Вообще же, хотя у Шопена и попадаются некоторые бравурные и грациозно-веселые вещи (например, полонез A-dur, несколько этюдов, три первые баллады и др.), общий тон его сочинений всегда мучительно-грустный. Даже и в сочинениях первого периода, в мазурках и краковяках, в фантазии на польские мотивы звенит эта грустная, щемящая душу нотка. Сам Шопен говорил про себя, что настоящей сутью его души было чувство, которое никогда, даже в минуты самого глубокого счастья, не покидало его, от которого он никогда не мог отделаться и которое проступало во всех его сочинениях; для этого чувства он не мог подыскать другого выражения, кроме непереводимого польского слова zal (русское «жалость» имеет более узкий смысл; по-польски оно значит и сожаление, и тоска, и неудовлетворенное стремление, и грусть). Шопен любил повторять это слово, и действительно оно наложило свой отпечаток на все его произведения.
Все критики Шопена единогласно сходятся в том, что Шопен был великий национальный музыкант, что он явился в музыке выразителем национального характера польского народа. Многие основные мотивы польских народных песен целиком вошли в его произведения. И не по форме, а именно по духу всех своих сочинений он являлся настоящим национальным музыкантом. Лист говорит про него, что он «никогда не старался писать польскую музыку и вероятно был бы удивлен, если бы его назвали польским музыкантом. А между тем он был таковым в полном смысле этого слова. В его музыке выражалось то поэтическое чувство, которое свойственно всей его нации и живет в сердце каждого его соотечественника. Как все истинные национальные музыканты, он бессознательно вкладывал в свои произведения те чувства и те страдания, которые он видел вокруг себя в детстве и которые вошли ему в плоть и кровь». Особенно много национальных мотивов в полонезах и мазурках Шопена.
Он написал сорок одну мазурку и восемь полонезов. В ранних его мазурках больше наивности и свежести, чем в позднейших, но все они полны оригинальных и разнообразных красот. Шуман говорил, что в каждой из многочисленных мазурок Шопена можно найти какую-нибудь новую, поэтическую черту.
Полонез, «этот исторический танец королей и рыцарей», тоже много раз привлекал к себе Шопена. Он писал полонезы в молодости, еще живя в Варшаве, и писал их незадолго перед смертью (Полонез A-dur, op. 61 – одно из последних произведений Шопена). Особенно замечателен его второй полонез, ор. 26, напечатанный в 1836 году. В нем слышится сдержанный ропот народного недовольства, постепенно усиливающийся и доходящий наконец до взрыва, слышатся мерные звуки марша, призывающие к борьбе и победе. Начинается ожесточенная, отчаянная борьба за свободу и национальную независимость. И вдруг все сразу обрывается и замирает… В этом полонезе сошлась вся вековая, историческая скорбь Польши, кратковременный подъем ее национального духа и последовавшая затем трагическая развязка. Совершенно в другом роде написан полонез ор. 40 (A-dur) – самый известный из всех полонезов Шопена. В нем как бы запечатлен отзвук прежнего величия Польши.
Один из учеников Шопена рассказывает, что ночью, в то время когда Шопен сочинял этот полонез, ему вдруг почудилось, что двери его комнаты открываются и перед ним проходит длинное шествие польских рыцарей и красавиц-полек в старинных национальных костюмах. Это видение преисполнило Шопена таким ужасом, что он выбежал из своей комнаты как помешанный и потом всю ночь не мог решиться вернуться в нее.
Другое национальное произведение Шопена – Польская фантазия – (ор. 61) является одним из самых замечательных его произведений. Лист говорит, что по красоте и величию эта Польская фантазия превосходит все остальные, написанное маэстро; но в ней столько болезненного, патологического, что Лист считает даже возможным исключить ее из сферы искусства: это не музыка, а одно непрерывное рыдание. Какое-то бесконечное, беспросветное отчаяние пронизывает всю эту фантазию. Некоторые этюды Шопена также проникнуты национальной скорбью. Таков уже упомянутый этюд № 12, ор. 10 (C-dur), написанный под влиянием известия об исходе Польского восстания, и этюд № 3 из той же серии. Последний этюд был одним из любимых произведений самого Шопена. Гутман рассказывает, что когда он однажды сыграл его своему учителю, тот сжал свои руки и с тоской воскликнул: «О моя родина! моя родина!»
Но, будучи национальным музыкантом и изливая в музыке страдания своей родины, Шопен в то же время запечатлевал в ней свою личную жизнь, со всеми ее стремлениями, скорбями, тревогами и так далее. Ни у одного артиста музыка так тесно не соприкасалась с поэзией, как у него: слушая его прелюдии, вальсы или ноктюрны, кажется, будто слышишь какое-нибудь чудное лирическое стихотворение; эти звуки яснее всяких слов говорят о вечном стремлении «dahin, dahin» [14 - туда, туда (нем.)], о той непонятной поэзии, которая заключена в слезах и страдании, о мучительных снах и видениях, овладевавших временами больной душой Шопена. Особенно фантастический характер имеют некоторые его прелюдии, написанные в старом монастыре на острове Майорка, когда ему казалось, что вокруг него встают из могил тени монахов и что воздух оглашается их страшным, замогильным пением. Иные прелюдии имеют совсем другой, более спокойный, мелодичный характер и написаны, очевидно, под примиряющей сенью южной природы, яркого солнечного неба и спокойного моря. По своему общему тону к прелюдиям более всего приближаются ноктюрны и баркарола ор. 60, которую известный пианист Тауэт определил как любовную сцену в гондоле. Ему в этой баркароле слышались и объятия, и поцелуи, и нежный шепот влюбленной пары.
Из крупных произведений Шопена следует упомянуть его две сонаты, сонату для фортепиано и виолончели, посвященную его другу виолончелисту Франшомму, скерцо и баллады. Его знаменитую сонату B-moll с траурным маршем Шуман сравнивал с сфинксом, потому что она оставляет в душе впечатление какой-то мрачной, неразгаданной тайны. Баллады Шопена были навеяны ему поэмами Мицкевича и, по словам Шумана, какой-нибудь поэт легко мог бы подобрать к ним стихи. Это именно музыкальные сказки, которые невольно наводят на мысль о старых, поросших мхом замках, о красавицах, томящихся в этих замках, о рыцарях и их оруженосцах.
Вальсы Шопена, которые являются одними из самых популярных его произведений, носят совсем другой характер, нежели его польские танцы, ноктюрны и прочее. Это блестящие элегантные вещицы, принадлежащие скорее к типу салонной музыки. Шуман замечает про один из этих вальсов, что его можно играть только в том случае, если по крайней мере половина из присутствующих дам княгини. Но и в эти небольшие, светские продукты своей музы Шопен влагал свойственную ему поэзию и грусть, и некоторые из них представляют собой настоящие маленькие поэмы; таков, например, вальс A-dur, бывший любимым вальсом самого Шопена. Самый известный из его вальсов – прелестный, грациозный вальс D-moll (op. 64), так называемый valse du petit chien, написанный в честь собачки Жорж Санд.
Четыре скерцо Шопена совсем не оправдывают своего назначения: в них нет того живого, светлого элемента, который обыкновенно характеризует скерцо. «В какое же одеяние должна облечься печаль, если веселье закутывается в траурное покрывало?» – восклицает по этому поводу Шуман. И действительно, скерцо Шопена совершенно лишены всякого веселья и жизнерадостности. В них есть то, чего нет в его прочих произведениях – в них звучит не поэтическая тоска или нежная грусть, а слышится сильный, могучий гнев. Шуман сравнивает второе скерцо с «поэмами Байрона, такими нежными и смелыми, полными и любви и злобы».
Этот краткий очерк сочинений Шопена, конечно, не должен служить характеристикой Шопена как музыканта: мне хотелось только отметить основные мотивы шопеновской музыки и показать, в какой тесной связи она находится с личностью самого автора.
Глава VI
Разрыв Шопена с Жорж Санд. – Психологические мотивы, обусловливающие этот разрыв. – Повод к нему. – Отъезд Шопена в Англию. – Состояние его духа в последние годы жизни. – Расстроенное здоровье. – Последняя болезнь Шопена. – Его смерть.
В 1847 году произошла страшная катастрофа в жизни Шопена – он разошелся с Жорж Санд. Эта развязка давно уже готовилась и ни для кого из знавших их не была неожиданностью. За последние годы отношения между ними значительно ухудшились. Когда первая поэзия любви прошла, то разница в их характерах и в их мировоззрении стала выступать на первый план. Они были слишком разные люди, чтобы долго быть счастливыми вместе: все, что составляло смысл жизни для Жорж Санд, для Шопена не имело никакого значения. Она понимала его музыку и преклонялась перед его талантом, но он всегда стоял в стороне от литературы и не интересовался ею. Он очень мало читал, и то преимущественно по-польски; Мицкевич был его любимым поэтом. Говорят, что даже романы Жорж Санд он читал не все. Один из друзей Жорж Санд, философ Пьер Леру, очень любивший Шопена, постоянно дарил ему свои сочинения, но они так и лежали у него на столе неразрезанными. Между тем, известно, какое влияние имели идеи Пьера Леру на умственное развитие Жорж Санд. Вообще, политика и философия для него не существовали. Таким образом, Шопен оставался совершенно чужд тому, что поглощало все мысли любимой им женщины, что составляло содержание ее духовной жизни. Конечно, это должно было охлаждающе действовать на нее после того, как миновал период страсти и настало трудное время повседневной совместной жизни. Кроме того, все, даже лучшие друзья Шопена, соглашаются, что у него был очень тяжелый характер. Он был неотразимо мил и обаятелен в обществе, но дома часто раздражался по пустякам, впадал в ипохондрию, целыми днями бывал не в духе. Особенно капризен, раздражителен и невыносим он бывал во время болезни, а хворал он очень часто. Много нужно было иметь терпения и кротости, чтобы справляться с ним. Пока Жорж Санд любила его, она удивительно умела за ним ухаживать, предупреждала все его прихоти и смиряла его капризы. Но когда любовь начала проходить, она другими глазами взглянула на все это и ее «malade ordinaire» [15 - заурядно больной (фр.)], как в шутку называл себя Шопен, попросту говоря, надоел ей. Он требовал слишком много внимания и забот, слишком исключительной, самоотверженной преданности, а на это Жорж Санд была не способна. Да и нельзя обвинять ее за это: она сама была слишком талантливым человеком, у нее было свое дорогое ей дело, которое она не хотела бросать ради того, чтобы сделаться сиделкой Шопена. Он сам понимал это и никогда ничего от нее не требовал. Жорж Санд говорит, что они никогда не ссорились и не упрекали друг друга и что их последняя ссора перед разрывом была и первой. Но тем не менее Шопен мучительно страдал, что любимая им женщина не вполне отдавалась ему. Ему хотелось, чтобы она была занята исключительно им, все время проводила бы с ним и ни на кого другого не смотрела. Литературная богема, окружавшая ее, неизбежные для писательницы столкновения с издателями, журналистами, актерами, театральными воротилами, наконец, ее прошлое и постоянная возможность повторения того же самого в будущем – все это не давало ему покоя. Он начинал тяготиться парижской жизнью, вспоминал свою мирную, хорошую семью в Польше и мечтал о чистой, безупречной женщине, всецело преданной мужу и детям, какою была его мать. Жорж Санд говорит, что он постоянно вспоминал о своей матери, и замечает даже, что мать была его единственной страстью. Но во всяком случае страсть его к Жорж Санд была сильнее этой страсти к матери, потому что, несмотря на свою тоску по семье, он все-таки не мог решиться расстаться с Жорж Санд. Последние годы, по выражению Гейне, должность его при Жорж Санд была синекурой: его заменили другие. Шопен все это видел, ревновал до безумия, сознавал всю унизительность своего положения и все-таки не мог найти в себе силы порвать свои отношения с нею. Уже этого одного факта достаточно, чтобы показать, насколько Шопен любил ее, если он, этот гордый, избалованный женщинами человек, бывший всегда таким безупречным джентльменом, мог прощать Жорж Санд ее измены. Гутман рассказывает, что однажды, узнав о новом увлечении Жорж Санд, он сказал ему с отчаянием: «Я бы на все это закрывал глаза, только бы она позволила мне жить в Ногане».
Будь Жорж Санд другой женщиной, она никогда не решилась бы разойтись с Шопеном, зная, как это тяжело на нем отразится. Она, которая постоянно так настаивала на своих «материнских чувствах» к Шопену, в данном случае поступила совсем не по-матерински: мать не бросила бы своего больного, почти умирающего ребенка. Но если бы Жорж Санд была другой женщиной, может быть, Шопен не любил бы ее такой непреодолимой, всепрощающей любовью. Постепенно они начали удаляться друг от друга. Шопен опять стал бывать в аристократическом обществе, которое он на время забросил, предпочитая проводить вечера в артистическом кругу, собиравшемся у Жорж Санд; но все его успехи у светских красавиц, у разных княгинь и графинь не могли примирить его с мыслью об охлаждении к нему любимой женщины, и он почувствовал себя очень несчастным. Жорж Санд в это время была занята совсем другим: приближалась революция 48 года, и в кружке писателей, среди которых она вращалась, все только и говорили о социальных и политических вопросах. Ей некогда было думать о Шопене и его страданиях. Кроме того, у нее было много хлопот и неприятностей с детьми, с родными. У нее было также достаточно своего горя, и Шопен опять-таки оставался совсем чужд всему этому. Жорж Санд сама говорит, что дружба Шопена (она всегда говорит только о «дружбе») никогда не служила ей поддержкой в горе: он был так поглощен тем, что происходило у него в душе, что не в состоянии был думать ни о чем и ни о ком другом. И действительно, трудно себе представить Шопена в роли утешающего друга и помощника в житейских невзгодах. Он сам постоянно нуждался в утешении и не умел поддерживать других.
Одним из главных поводов к разрыву их отношений послужило появление на свет романа Жорж Санд «Лукреция Флориани», сюжет которого – любовная история, чрезвычайно напоминающая по своему настроению историю любви Шопена и Жорж Санд. Сама Жорж Санд уверяла, что этот роман не имеет ничего общего с романом, разыгрывавшимся в ее жизни, что самые основания ее любви к Шопену были совсем другие и что князь Кароль нисколько не походит на Шопена; но тем не менее всякий читатель, немного знакомый с биографией Шопена, увидит, что Кароль очень походит на него, хотя, конечно, он не исчерпывает собою всех сторон характера великого артиста и делает его отчасти карикатурной фигурой. Да и сама фабула романа невольно напрашивается на сравнение с действительностью: изнеженный, избалованный, аристократически воспитанный князь Кароль влюбляется в известную актрису Лукрецию Флориани, которая, не будучи замужем, имеет трех детей от различных отцов.