Дортуарная девушка Акулина подставила табуретку под висящие под потолком газовые рожки и уменьшила в них свет.
Дортуар утонул в полумраке. Краснушка, вынужденная прервать свое творчество, со злостью швырнула карандаш на пол и сердито прошептала:
– И дописать не дали, что за свинство!
– Запольская, будьте сдержаннее в ваших выражениях, – зашипела на нее Арно.
– Незачем, – проворчала Краснушка, – я же «нулевая» по поведению. Значит, с меня и взятки гладки!
– Не дерзить! Или я отведу вас к Maman! – прикрикнула окончательно выведенная из себя мадемуазель.
– Господи, жизнь-то наша, – комически вздохнула на своей постели Кира, – точно каторга сибирская!..
Маруся долго взбивала подушки, потом встала на колени перед образком, привешенным к изголовью кровати, и стала усердно молиться, отбивая земные поклоны. Потом она снова влезла на постель и, перевесившись в «переулок», как у нас назывались проходы между кроватями, шепнула мечтательно:
– Я бы хотела быть поэтом! Большим поэтом, Люда!
Ее лицо было все еще бледно от вдохновения, рыжие кудри отливали золотом в фантастическом освещении полутемного дортуара, губы улыбались восторженно и кротко.
Я безотчетным движением обняла ее и тихо прошептала:
– Никогда, никогда не «продам» я тебя, милая моя Краснушка!
Она или не расслышала, или не поняла меня, потому что губы ее снова зашевелились, и я услышала ее восторженный лепет:
– Цветы… и кровь… и круглая арена, и музыка, и дикий рев зверей…
– Маруся! Маруся! Да полно тебе… Спокойной ночи!
Она не ответила, только машинально поцеловала меня и, отпрянув на свою постель, зарылась головой в подушки.
Я полежала несколько минут в ожидании, пока Пугач снова не влезет в свое дупло. Когда дверь ее комнаты скрипнула и растворилась, осветив на мгновение яркой полосой света дортуар с сорока кроватями, а затем затворилась снова, я быстро вскочила с постели, накинула на себя юбку и поспешила к Анне Вольской, где уже белели три-четыре фигурки девочек в ночных туалетах.
Анна лежала на своей постели, Кира Дергунова, Белка, Иванова, красавица Лер, Мушка и я расселись кто у нее в ногах, кто на табуретках вокруг кровати.
Вольская, на бледном интеллигентном лице которой ярко горели в полутьме дортуара два больших серых глаза, казавшихся сейчас черными, обвела всех нас испуганно-таинственным взглядом и без всякого вступления сразу выложила новость:
– Я видела в 17-м номере «ее»!..
– Ай! – взвизгнула Мушка. – Анна, противная, не смей, не смей так смотреть, мне страшно!
– Пошла вон, Мушка, ты не умеешь держать себя! – холодно отозвалась Анна, награждая провинившуюся девочку уничтожающим взглядом. – Пошла вон!
Мушка, сконфуженная и присмиревшая, молча сползла с постели Анны и бесшумно удалилась, сознавая свою вину.
– Ну? – затаив дыхание, мы так и впились взглядами в лицо Вольской.
– В 17-м номере появилась черная женщина! – торжественно и глухо проговорила она.
– Анна, душечка! Когда ты ее видела? – прошептала Белка, хватая холодными, дрожащими пальцами мою руку и подбирая под себя спущенные было на пол ноги.
– Сегодня, во время музыки, перед чаем. Я сидела в 17-м номере и играла баркаролу Чайковского, и вдруг мне стало так тяжело и гадко на душе… Я обернулась назад к дверям и увидела черную тень, которая проскользнула мимо меня и исчезла в коридорчике. Я не заметила лица, – продолжала Анна, – но отлично разглядела, что это была женщина, одетая в черное платье…
– А ты не врешь, душка? – усомнилась Кира.
– Анна никогда не врет! – гордо ответила Валя Лер, подруга Вольской. – И потом, будто ты не знаешь, что 17-й номер пользуется дурной славой…
– Ах, душки, я никогда не буду там заниматься! – в ужасе зашептала Иванова. – Ну, Вольская, милая, – пристала она к Анне, – скажи: она смотрела на тебя?
– Я не заметила, медамочки, потому что страшно испугалась и, побросав ноты, кинулась в соседний номер к Хованской.
– А Хованская ее не видела?
– Нет.
– Хованская парфетка, а парфетки никогда не видят ничего особенного! – авторитетно заметила Кира.
– И Вольская парфетка, – напомнила Белка.
– Анна – совсем другое дело. Анна же особенная, как ты не понимаешь? – горячо запротестовала Лер, питавшая восторженную слабость к Вольской.
– Медамочки, – со страхом снова зашептала Бельская, – а как вы думаете, кто она?
– Разве ты не знаешь? Конечно, все та же монахиня, настоятельница монастыря, из которого давным-давно сделали наш институт. Ее душа бродит по силюлькам[13 - Силюльками в институте называли комнаты для музыкальных занятий.], потому что там раньше были кельи монахинь, и ее возмущает, должно быть, светская музыка и смех воспитанниц! – пояснила Миля Корбина, незаметно подкравшаяся к группе.
– Медамочки, а вдруг она сюда к нам доберется – да за ноги кого-нибудь! Ай-ай, как страшно! – продолжала Вельская, окончательно взбираясь с ногами на табуретку.
– Знаете, душки, если мне выйдет очередь музицировать в 17-м номере, я в истерику – и в лазарет! – заявила Кира.
– А Арношка тебя накажет! Она ведь истерик не признает…
– Пусть наказывает… А я все-таки не пойду! Этакие страсти!
– А ты боишься, Власовская? – обратилась ко мне Анна, когда мы, перецеловавшись и перекрестив друг друга, стали расходиться по своим постелям.
– Нет, Вольская, не боюсь, – спокойно ответила я, – ты прости меня, но я не верю всему этому.
– Мне не веришь? – и большие глаза Анны ярко блеснули в полумраке. – Слушай, Людмила, – продолжала она своим сильным грудным голосом, – я сама не верила своим глазам, но… слушай, это было… Я ее видела… видела черную женщину, клянусь тебе именем моей покойной матери. Веришь мне теперь, Люда?
Да, я ей поверила. Я, впрочем, ни на минуту не усомнилась, что Анна говорит правду, – нет, Вольская была в наших глазах особенной девушкой. Она никогда не лгала, не пряталась от наказания за свои провинности и была образцово честна. Правда, ее нервозность казалась иногда болезненной, и в первую же минуту ее рассказа я подумала, что черная женщина была всего лишь плодом ее расстроенной фантазии. Но когда Вольская поклялась мне, что действительно видела черную женщину, – я больше уже не смела сомневаться в ее словах, и мне действительно стало страшно…
Глава VII. Кис-Кис. – Исповедь. – Батюшка
На следующий день было немецкое дежурство. Фрейлейн Геринг – добродушная толстенькая немочка, которую мы любили настолько, насколько ненавидели Пугача-Арно, – еще задолго до звонка к молитве пришла к нам в дортуар и стала, по своему обыкновению, «исповедовать», то есть расспрашивать девочек о том, как они вели себя в предыдущее – французское – дежурство.
Мы никогда не лгали Кис-Кис, как называли нашу фрейлейн, и потому Краснушка в первую же голову рассказала о вчерашней «истории», Миля Корбина присовокупила к этому рассказу и свое злополучное происшествие. Фрейлейн внимательно выслушала девочек, и лицо ее, обыкновенно жизнерадостное и светлое, приняло печальное выражение.
– Ах, Маруся, – произнесла она с глубоким вздохом, – золотое у тебя сердце, да буйная головушка! Тяжело тебе будет в жизни с твоим характером!