Постоянные посетители приема, увидя незнакомую девочку между всегдашними дежурными, спрашивали фрейлейн – новенькая ли я. Получив утвердительный ответ, они сочувственно-ласково улыбались мне.
Побежав вызывать кого-то из наших, я столкнулась в дверях 5-го «проходного» класса с княжной.
– Я отдала Ирочке твое письмо, будь покойна, оно будет сегодня же опущено в почтовый ящик… – шепнула она мне, вся сияющая, счастливая.
Снова бежала я в класс и снова возвращалась. Прием подходил к концу. Я с невольной завистью смотрела на разгоревшиеся от радостного волнения юные личики и на не менее довольные лица родных. «Если б сюда да мою маму, мою голубушку», – подумала я, и сердце мое замерло. А тут еще совсем близко от меня Миля Корбина, нежно прильнув к своей маме белокурой головенкой, что-то скоро-скоро и взволнованно ей рассказывает. И ее мама, такая добрая и ласковая, вроде моей, внимательно слушает свою девочку, тщательно и любовно приглаживая рукой ее белокурые, косички…
Мне стало больно, больно.
«Больше полугода без тебя, моя дорогая мамуся», – горько подумала я и сделала усилие, чтобы не разрыдаться.
Прием кончился… Тот же звонок прекратил два быстро промелькнувшие часа свиданья… Зашумели отодвинутые скамейки. Родители торопливо целовали и крестили своих девочек, и наконец зала опустела.
– Миля, давай меняться, апельсин за пять карамелек! – кричит Маня Игнатьева Миле Корбиной.
– Хорошо, – кивает та.
– Федорова, тебе принесли чайной колбасы, дай кусочек, душка, – откуда-то из-за шкафа раздается голос Бельской, на что Надя, податливая и тихонькая, соглашается без колебаний.
Мы идем в столовую.
Еще в нижнем коридоре передается отрадная новость: «Mesdam'очки, на третье сегодня подадут кондитерское пирожное».
Обед прошел с необычайным оживлением. Те, у которых были родные в приеме, отдавали сладкое девочкам, не посещаемым родителями или родными.
После молитвы, сначала прочитанной, а затем пропетой старшими, мы поднялись в классы, куда швейцар Петр принес целый поднос корзин, коробок и мешочков разных величин, оставленных внизу посетителями. Началось угощенье, раздача сластей подругам, даже мена. Мы с Ниной удалились в угол за черную классную доску, чтобы поболтать на свободе. Но девочки отыскали нас и завалили лакомствами. Общая любимица Нина, гордая и самолюбивая, долго отказывалась, но, не желая обидеть подруг, приняла их лепту.
Надя Федорова принесла мне большой кусок чайной колбасы и, когда я стала отнекиваться, пресерьезно заметила:
– Ешь, ешь или спрячь, ведь я же не отказывалась от твоих коржиков.
И я, чтобы не обидеть ее, ела колбасу после пирожных и карамелей. Наконец с гостинцами было покончено. Полуопустошенные корзины и коробки поставили в шкаф, который тут же заперла на ключ дежурная; пустые побросали в особый ящик, приютившийся между пианино и шкафом, и девочки, наполнив карманы лакомствами, поспешили в залу, где уже играли и танцевали другие классы.
Институтки старших классов, окруженные со всех сторон маленькими, прохаживались по зале.
Ирочка Трахтенберг, все с тою же неизменной Михайловой, сидели на одной из скамеек у портрета императора Павла.
– Княжна, пойдите-ка сюда, – кликнула Михайлова Нину.
Но моя гордая подруга сделала вид, что не слышит, и увлекла меня из залы на маленькую лесенку, где были устроены комнатки для музыкальных упражнений, называемые «силюльками».
– Если б меня позвала Ирочка, я бы, конечно, пошла, – оправдывалась Нина, когда мы остались одни в крохотной комнатке с роялем и табуретом – единственной в ней мебелью, – но эта противная Михайлова такая насмешница!
И снова полилась горячая дружеская беседа. Из залы доносились звуки рояля, веселый смех резвившихся институток, но мы были далеки от всего этого. Тесно усевшись на круглом табурете, мы поверяли друг другу наши детские похождения, впечатления, случаи… Начало темнеть, звуки постепенно смолкли. Мы заглянули сквозь круглое окошечко в зал. Он был пуст…
– Пойдем, Галочка, мне страшно, – вдруг шепнула Нина, и ее личико сделалось мертвенно-бледным.
– Что с тобой? – удивилась и вместе встревожилась я.
– Потом, потом, скорее отсюда! Расскажу в дортуаре.
И мы опрометью кинулись вон из «силюлек».
В тот же вечер я услышала от Нины, что наш институт когда-то давно-давно был монастырем, доказательством чего служили следы могильных плит в последней аллее и силюльки, бывшие, вероятно, келейками монахинь.
– Не раз, – говорила Нина, – прибегали девочки из силюлек все дрожащие и испуганные и говорили, что слышали какие-то странные звуки, стоны. Это, как говорят, плачут души монахинь, не успевших покаяться перед смертью. А раз, это было давно, когда весь институт стоял на молитве в зале, вдруг в силюльках послышался какой-то шум, потом плач, и все институтки, как один человек, увидели тень высокой черной монахини, которая прошла мимо круглого окна в коридорчик верхних силюлек и, спустившись с лестницы, пропала внизу.
– Ай, замолчи, Нина, страшно! – чуть не плача, остановила я княжну. – Неужели ты веришь в это?
– Я? Понятно, верю. – И подумав немного, она прибавила задумчиво: – Конечно, потому что иногда я сама вижу мою покойную маму…
– Джаваха, дай спать, ты мешаешь своим шептаньем, – нарушила тишину дортуара Бельская.
Скоро весь дортуар затих, погруженный в сон.
Мне было невыразимо жутко. Я натягивала одеяло на голову, чтоб ничего не слышать и не видеть, читала до трех раз «Да воскреснет Бог», но все-таки не выдержала и улеглась спать на одну постель с Ниной, где тотчас же, несмотря ни на какие страхи, уснула как убитая.
Глава IX
Вести из дому. Подвиг Нины
Проходили дни и недели со дня моего поступления в институт.
Однажды, когда мы собирались спускаться завтракать, в класс вошел швейцар.
Появление швейцара всегда особенно волновало сердца девочек. Появлялся он единственно с целью вызвать ту или другую воспитанницу в неприемный час к посетившим ее родственникам. Поэтому один вид красной, расшитой галунами ливреи заставлял замирать ожиданием не одну юную душу.
Но на этот раз он никого не вызвал, а молча подал письмо дежурной даме и исчез так же быстро, как вошел. Кис-Кис вскрыла конверт и, едва пробежав первую страницу мелко исписанного листка, громко позвала меня:
– Влассовская, voil? l ? lettre pour vous de la part de votre maman (тебе письмо от твоей мамы).
Вся вспыхнув от неожиданной радости, я приняла письмо дрожащими руками.
Письмо было действительно от мамы.
Деточка ненаглядная! – писала моя дорогая. – Долго не писала тебе, так как Вася был очень болен: бедняжка схватил корь и пролежал две недели в постели. Теперь наш мальчик поправляется. Он так часто вспоминает свою далекую сестренку. Даже в бреду он поминутно кричал: «Люда, Люда, позовите ко мне Люду».
Очень рада, деточка, что ты начинаешь привыкать к новой жизни… Поблагодари и крепко поцелуй от меня твою милую маленькую княжну за те заботы, которыми она окружила тебя. Бог да воздаст сторицей доброй девочке!
У нас стоит ясная, сухая украинская осень. Теперь заготовляем к зиме капусту. Пшеницу – увы! – продала не всю, и вряд ли мне придется увидеть тебя до лета, моя ясочка; ты знаешь, что наши средства так скромны.
Тебя крепко, крепко целуют няня и Вася; они просят переслать тебе вот этот цветок настурции, чудом уцелевший на клумбе. Гапка, Ивась, Катря – словом, все, все шлют тебе поклоны. Вчера была у отца Василия; он заочно благословляет тебя и молит Господа за твои успехи.
Пусто в нашем хуторе с твоего отъезда, моя деточка; даже Милка приуныла и долго искала тебя по саду и двору; теперь она не отходит от Васи и все время его болезни пролежала у кроватки нашего мальчика.
Ну прости, моя дорогая девочка, радость, счастье мое. Теперь я буду писать чаще. А пока горячо обнимаю мою стриженую головенку и благодарю за присылку милого черного локона. Христос Бог да поможет тебе в твоих занятиях. Не грусти, голубка, сердце мое, ведь о тебе день и ночь думает твоя
Мама.