Как удивился, должно быть, мой папа, получив такое письмо от своей джанночки, – удивился и… обрадовался.
Классные дамы – не только милая, снисходительная и добродушная Генинг, но и строгая, взыскательная Арно – относились ко мне исключительно хорошо.
– Вот ученица, на которую можно положиться вполне, – говорила последняя и в первый же месяц моего пребывания в институте занесла меня на красную доску.
Я не понимала, чем я заслужила подобное расположение. Я делала только то, что диктовало мне мое сердце. «Разве не обязанность каждого человека говорить правду и поступать правильно и честно?» – думала я.
Ложь была мне противна во всех ее видах, и я избегала ее даже в пустяках. Как-то раз мы плохо выучили стихотворение немецкому учителю, и в этот день журнал наш украсился не одним десятком двоек и пятерок. Даже у меня, у Крошки и Додо – лучших учениц класса – красовались нежелательные семерки за ответ.
– Schande![45 - Schande! – Стыдно! (нем.)] – сердито, уходя из класса, бросил нам, вместо прощального приветствия, рассерженный немец.
Пристыженные сошли мы в столовую к обеду и еще больше смутились, увидя там maman в обществе нашего почетного опекуна и министра народного просвещения. Последнего мы дружно боготворили со всею силою нашей детской привязанности.
Небольшой, очень полный, с седыми кудрями, с большим горбатым носом и добродушными глазами – он одним своим появлением вносил луч радости в институтские стены. И любил же детей на редкость, особенно маленьких седьмушек, к которым питал особенную нежность.
– Уж вы меня простите, – обратился он к старшим, у которых было уселся за столом, чтобы разделить с ними скудный институтский завтрак, – а только вон мои «моськи» идут! (маленьких воспитанниц он почему-то всегда называл «моськами») – и, спеша и переваливаясь, он опередил нас и, встав в первой паре между Валей Лер и Крошкой, прошел так через всю столовую к нашему великому восторгу.
– Что ж вы на урок к нам не заходите, Иван Петрович? – бойко выскочила вперед Бельская.
– Некогда было, мосенька, – отечески тронув ее за подбородок, ответил министр. – А какой урок был?
– Немецкий.
– Ну, и что же?.. Нулей, поди, не оберешься в журнале?
– Вот уж нет, – даже оскорбилась подобным замечанием Кира Дергунова, получившая как раз единицу в этот урок.
– Так ли? – забавно-недоверчиво подмигнул шутивший министр.
– Вот уж верно. Я десять получила.
– Ну? – протянул он, высоко подняв брови. – Молодец, мосенька! А ты? – обратился он к Запольской.
– Двенадцать, Иван Петрович, – не сморгнув, соврала та.
– А ты, Крошка? – зная все наши не только имена, но и прозвища, продолжал спрашивать он.
– Тоже двенадцать, – солгала Маркова и даже побледнела немножко.
– Ну, это куда ни шло… хорошая ученица, а вот что Белка-Разбойник и Кирюша отличаются – не сказка ли, мосеньки, из тысяча и одной ночи? А?
– Нет, нет, правда, Иван Петрович, – запищали девочки хором, – сущая правда!
И к кому бы ни обращался с вопросом наш любимец – отметки выходили на редкость отличными.
– Счастлив же должен быть сегодня Herr Hallbeck, – произнес он не то насмешливо, не то задумчиво.
– Ну, а ты, принцесса Горийская (меня так прозвали институтки), тоже, поди, двенадцать получила? – неожиданно обратился ко мне министр.
Словно что ущипнуло меня за сердце, и оно забилось быстро, быстро.
– Нет, Иван Петрович, – твердо произнесла я, – я получила сегодня семерку.
– Вот тебе раз! – произнес, разведя руками, он и скорчил такую потешную гримасу, что весь стол дружно прыснул со смеха, несмотря на неловкость и смущение.
– А ведь я знал, что эта не солжет, – снова уже серьезно проговорил Иван Петрович, обращаясь ко всем вместе и ни к кому в особенности. – Не солжет, – повторил он задумчиво и, подняв пальцами мой подбородок, добавил ласково: – Такие глаза лгать не могут, не умеют… Правдивые глаза! Чистые по мысли! Спасибо, княжна, спасибо, принцесса Горийская, что не надула старого друга!
И прежде чем я опомнилась, старик поцеловал меня в лоб и отошел к прежнему месту за столом первоклассниц.
– Ниночка, зачем ты нас не поддержала, – капризно-недовольно протянула Додо, не желавшая падать со своей высоты классной парфетки во мнении любимого начальства.
– Да, да, зачем, Нина? – подхватили девочки.
– Принцесса Горийская не может не сунуть свой длинный носик, где ее не спрашивают, – прошипела ядовитая Крошка.
– Ах, оставьте меня, – произнесла я с невольным приступом злости, – всегда говорила и буду говорить правду… Лгать для вашего удобства не намерена.
– Очень похвально идти против класса! – продолжала язвить меня Маркова.
– Молчи, Крошка, – прикрикнула на нее Дергунова. – Нина знает, как быть, и не нам учить ее.
На этом разговор и оборвался. Правда восторжествовала.
Выходя из класса в тот же день, я столкнулась с Ирэн, выписавшейся из лазарета.
– А, принцесса Горийская, воплощение правды! – воскликнула она весело.
– А, фея Ирэн! – вырвалось у меня с неудержимым порывом восторга, – наконец-то я вас вижу!
Она была не одна. Черная, угреватая девушка опиралась на ее руку и смотрела на меня смеющимися и веселыми глазами.
– Это моя подруга Михайлова. Будьте друзьями и не грызитесь, пожалуйста, – засмеялась Ирочка, взяв мою руку, и вложила ее в руку своей подруги.
– Друзья наших друзей – наши друзья, – торжественно-шутливо ответила я, прикладывая руку ко лбу и сердцу по восточному обычаю.
Ирочка засмеялась. Она уже не казалась мне больше прозрачною лунною феей, какою явилась мне в ту памятную ночь в лазарете, – нет, это была уже не прежняя, немного мечтательная, поэтичная фея Ирэн, а просто веселая, смеющаяся, совсем земная Ирочка, которую, однако, я любила не меньше и которую решила теперь «обожать» по-институтски, чтобы и в этом не отстать от моих потешных, глупеньких одноклассниц…
Часы сменялись часами, дни – днями, недели – неделями. Институтская жизнь – бледная, небогатая событиями – тянулась однообразно, вяло. Но я уже привыкла к ней. Она мне не казалась больше невыносимой и тяжелой, как раньше. Даже ее маленькие интересы заполняли меня, заставляя забывать минутами высокие горы и зеленые долины моего сказочно-чудесного Востока.
Уроки, приготовление их, беготня за Ирочкой на половину старших, схватки с Крошкой и соревнование в учении с самыми лучшими ученицами – «сливками» класса, – долгие стояния по праздникам в церкви (которые я особенно любила благодаря торжественной таинственности службы), воскресные дежурства в приемной за отличие в поведении – все это шло заведенной машиной, однообразно выстукивающей свой правильный ход.
И вдруг неожиданно эта машина перевернулась. Случилось то, чего я не могла предвидеть: я нашла то, чего не ожидала найти в скучных институтских стенах.
Стоял октябрь. Гадкая петербургская осень налегла на чахлую северную природу, топя ее потоками своих дождей, нудных и беспрестанных, производящих какое-то гнетущее и тяжелое впечатление. Мы только что вернулись с садовой галереи, на которой гуляли в продолжение всей большой перемены. В сад идти было немыслимо. Дожди превратили его в сплошное болото, а гниющий на последней аллее лист наполнял воздух далеко не приятным запахом. Голодные вороны метались с громким карканьем между вершинами оголенных деревьев, голодные кошки с неестественно увеличенными зрачками шмыгали здесь и там, наполняя сад своим пронзительным мяуканьем.
Все кругом было серо, холодно, пусто… Мы вернулись с воздуха хмурые, недовольные. Казалось, печальная картина гнилой петербургской осени отразилась и на нас.
Безучастно сбросили мы капоры и зеленые платки, безучастно сложили их на тируарах. Я уселась на парту, открыла книгу французского учебника и принялась повторять заданный на сегодня урок. От постоянной непогоды я кашляла и раздражалась по пустякам. А тут еще подсевшая ко мне Краснушка немилосердно грызла черные хлебные сухарики, зажаренные ей потихоньку девушкой Феней в коридорной печке.