И зараженная ее примером Дуня тоже стала молиться «по-своему»… Прочтя «Отче наш» и «Богородицу», прочтя «Верую» и сказав про себя несколько раз недавно выученный тропарь Благовещения, девочка тихонько подтолкнула локтем соседку.
– Дорушка, о чем еще молиться?
Та точно проснулась. Перевела на нее невидящие глаза и зашептала:
– Молись, молись, Дунюшка! За всех молись, за начальницу-благодетельницу, за тетю Лелю – ангельчика нашего, за Павлу Артемьевну.
– За Пашку не надо, она злая, – шепнула Дуня.
– Надо! Надо! Что ты? Очнись! – зашептала с каким-то мистическим ужасом Дорушка. – За злых молиться еще больше надо. Помнишь боженьку-Христа? Он за врагов молился на кресте… Батюшка в проповеди сказывал.
И опять отвернувшись от Дуни, поднимала влажные глаза к иконостасу и шептала что-то детскими губками.
После службы батюшка отец Модест говорил проповедь.
«Все тайное да будет явно» – вот что легло основною мыслью в эту проповедь.
– Все, что ни делается тайного, злого, нечистого в мире, – говорил между прочим батюшка, – все будет явно, все узнается, выплывет рано или поздно наружу. Остерегайтесь же зла, сторонитесь дурных поступков, знайте, что все дурное идет от дьявола, этого прелестника рода человеческого… Он злой гений всего живущего, он сеет разруху, ненависть, гнев, зависть, преступление. Берегитесь этого врага. Велика сила его…
На правом клиросе в «дискантах» стоит Васса и глаз не сводит со священника… А сердечко девочки стучит да стучит… Перед мысленным взором Вассы всплывает снова вчерашняя картина… Горящая печь и в пламени ее извивающаяся змеею Паланина вышивка.
«Все тайное да будет явно! Неужто так! Неужто не стращает батюшка?»
Глаза девочки растерянно скользят по иконостасу… Сурово глядят с него изможденные лики святых. При трепетном мигании лампад в их неверном свете кажется Вассе, что сдвигаются, хмурятся брови угодников.
– Все тайное да будет явно! – выстукивает взволнованное сердце. – Все злое от дьявола! – И снова замирает от боли испуганная детская душа.
Из церкви усталые воспитанницы ходко спешат домой.
Сегодня обед в три блюда с праздничной кулебякой с рисом.
А после обеда кое-кого из счастливиц, у кого есть родные и родственники, придут навестить давножданные, дорогие посетители. Этот час в неделе приютские девочки любят больше всего.
В коридоре по стенам расставлены деревянные скамейки. На них с узелками и коробочками в руках сидят отцы, матери, тетки, старшие сестры приюток; дряхлые бабушки и дедушки подчас; подчас младшие братишки и сестренки, такие же, по всей вероятности, будущие питомицы приюта в самом недалеком будущем.
В тюричках и в платочках у посетителей припрятаны дешевые лакомства вроде рожков, маковников, медовых пряников, паточных карамелек, орехов, подсолнышков. Еще чаще приносятся булки и сладкие сухарики, иной раз кусочки колбасы на хлебе, иногда остатки кушаний от барского стола. Последнее в том случае, если мать, тетка или старшая сестра либо бабушка служат у господ в доме.
Мать Дорушки Ивановой, рыхлая добродушная толстушка лет сорока, принесла несколько сладких пирожков, спеченных ею на барской кухне.
Пирожки вместе с леденцами и пряниками тотчас же исчезли в глубоком кармане Дорушки.
– Что ж ты, ягодка, кушай со Христом… Чего прячешь! – певучим голосом уговаривала Аксинья дочку.
– Маменька, голубушка, погожу я… Одной-то скушать не больно сладко. С Дунюшкой, с подружками поделюсь… – зазвучал ей в ответ милый голосок девочки.
– Ну, господь с тобою, как знаешь, как знаешь! – любовно глядя на свою любимицу и лаская прильнувшую к ней стриженую головку, роняла Аксинья. Знала она привычку дочурки делиться каждым кусочком с подругами, и сжимается сердце Аксиньи за ее милую Дорушку.
– Трудно будет ей прожить свой век такой добренькой да хорошей! – раздумывает кухарка. – Не дай господь, помру я рано; что будет с Дорушкой? Спасибо еще в приют определили господа, все лучше. Мастерству выучится, не помрет без куска хлеба! – И пуще ласкает Аксинья любовно прильнувшую к ее полной груди милую Дорушку.
А на соседней скамейке бойкая Оня Лихарева рассказывает что-то, размахивая руками, своему отцу, сторожу при казенных дровяных складах Илье Лихареву.
– Вот уморушка-то, тятя, кабы ты видел только! Он от нее – она за ним… Он ровно заяц, она-то волчицей… Гоп-ля, гоп-ля – чуть не по колено-то снегу! Знатно выкупалась! Что и говорить! – И Оня сдержанно смеется, прикрывая рот одной рукой и запихивая в него в то же время другой кусок медового пряника.
– Ах, баловные! Ах, баловные! Вот бы, кажись, срезал я хорошую прутину, да прутиной-то вас, баловные! Узнали бы, как над благодетельницами смеяться! – шевеля сивыми усами и улыбаясь помимо воли, шепчет Илья Ильич, смягчая свой грубый голос.
– Да какая же она благодетельница, тятя, что ты! Она – Пашка! – громче смеется Оня.
– Тес! Что ты! Молчи, непутевая! Еще услышит кто! – испуганно машет рукой на свою любимицу отец.
– Это они про котят давешних! – соображает Дуня, подхватив чутким детским слухом Онин рассказ.
Дуня принадлежит к числу тех приюток, которых никто не навещает.
С непонятной ей самой завистью смотрит девочка на тех счастливиц, которые хотя бы однажды в неделю могут видеть своих близких и кровных, поверять им свои маленькие приютские радости, горести и дела. Вот скромно в уголку у печки сидит более чем бедно одетая бабушка Оли Чурковой. Про нее говорят, что она нищая, побирается Христовым именем, а все же видно сразу, что дорога она своей внучке Оле. Малютка Оля прильнула к иссохшей груди бабушки, не замечает ее ветхих лохмотьев, ее убогого вида и ласкает и милует ее.
Дуня так задумалась, глядя на чужую радость, что не расслышала, как Дорушка, сидевшая совсем близко от ее уголка, оживленно заговорила, прижимаясь к матери.
– Вот она, мамочка… Видишь? Дунятка моя! Тихонькая она! Грустненькая! Скучает по деревне… Позови ее, мамочка! Приласкай. У нее ни тяти, ни мамы… Тятю под машиной смололо. Бабушка померла. Можно ее к нам подозвать, мамочка?
– Зови, Дорушка, зови! Надоть пригреть сиротку! – очень охотно согласилась Аксинья.
И уже через минуту после этого Дуня совсем неожиданно для себя очутилась подле рыхлой, толстенькой женщины, между нею и Дорушкой.
Аксинья гладила Дунину головку, прижимала девочку к себе и говорила своим теплым певучим голосом:
– Сиротинушка ты моя болезная! Ишь ты злосчастненькая! Ну, господь с тобой. С Дорушкой дружи – вот тебе и сестричка… А я, так и быть, по праздникам и тебя в нашу компанию приглашать стану. Все ж не так горько-то будет, не одна, ладно ль так-то? Будешь приходить, Дунюшка?
– Буду! – робко и смущенно прозвучал в ответ тихий Дунин голосок. И как-то легче и радостнее становилось на сердце одинокой девочки.
После свиданья с родными и дневного чая приютки шли в залу, бегать и резвиться вплоть до самого ужина, по обыкновению праздничных дней.
Тетя Леля устраивала для них бесконечные игры с пением, хороводами, привлекая к участию старших и средних воспитанниц.
Особенно любили девочки веселые, шумные игры вроде «гусей-лебедей», «коршуна», «кошки и мышки» и «золотых воротец».
– В коршуна! Тетя Леля! В коршуна! – кричали малыши на разные голоса.
– Васса Сидорова! Коршуном хочешь быть? – предложила надзирательница.
– Хочу! Хочу! – с готовностью отзывалась Васса.
– А я наседкой! – заявляла толстенькая и подвижная, как ртуть, Лихарева.
– Будь по-твоему! Ну-с, детки-цыплятки, живо становитесь за наседкой-маменькой! – командовала тетя Леля.
А у самой, как у ребенка, разгорались глаза и на худых желтых скулах проступал румянец удовольствия. Добрая горбунья заранее наслаждалась мыслью потешить своих ребяток.
– Ну же, скорее, дети!