«Шестидесятые годы, их начало, представляют собой особое время, какой-то такой остров во времени: это еще недалеко от войны, это и постоянная радость от того, что можно чувствовать себя свободным. Такая большая московская компания людей, живущих в искусстве. Об этом никогда не говорили, что мы живем в искусстве, это просто было бы стыдно сказать так, потому что пафос не позволялся. Но мы жили с общим ощущением открытого шампанского… Не все шестидесятые годы, а те годы конца ВГИКа – начала какой-то иной жизни. До сих пор я ощущаю какой-то идущий от них свет.
Мы были как будто бы беспечны, но в этой беспечности было очень много серьезного. За фасадом этой беспечности шла работа, которая и делала из нас тех, кем мы стали или кем мы не стали. И самым, безусловно, ярким лучом в нашей жизни тогда, конечно, был Гена, хотя мы об этом не думали. Мы это чувствовали, мы это знали, да он и сам это чувствовал, сам это знал.
Гена был такой Моцарт среди нас, и, к счастью, то, что он Моцарт, было прекрасно, а еще прекраснее, что среди нас не было Сальери. Он был абсолютно уверен в своем предназначении, в своей власти над этой жизнью, в своей неординарности».
В 1958 году на сценарном факультете, на курсе, где училась Наташа Рязанцева, случилось серьезное ЧП.
У студентов курса сложилась традиция: по окончании очередной сессии устраивать курсовую вечеринку. Гвоздем каждой встречи был магнитофонный «капустник». На пленку записывались эпиграммы на однокурсников, шутливые песенки, пародии, сценки из студенческой жизни. Будущие сценаристы просто дурачились.
В тот раз дело не заладилось. Кто-то вовремя что-то не написал, не было эпиграмм…
«Мы собрались и стали импровизировать на ходу пародию на историко-революционную тему, – рассказывает Наталия Рязанцева. – Я даже текст помню: «Еще не успел смолкнуть залп «Авроры», а у колонн Таврического дворца…» и так далее. Изображали Сталина. Была сцена с Лениным, который принимал академика, крестьянина, татарина, – ну, как в этих пьесах было. Все это записывалось на магнитофон. А потом кто-то сказал: «Ну, ребята, вы дров наломали!» Решили все стереть и стерли».
А на следующий день в институт поступил сигнал из КГБ и одновременно из ЦК комсомола об антисоветской акции в стенах ВГИКа. Началось страшное. Студента, игравшего Ленина, вызвали на Лубянку. Он вернулся совершенно белый. Все стали гадать, откуда там стало известно о вечеринке, кто донес, ведь записи не было. Пошла ужасная полоса собраний, заседаний комитета комсомола, парткома. Поначалу участников «акции» осудили, наиболее активным вынесли по строгому выговору. Но в ЦК комсомола решение не утвердили – только исключение!
И ребят исключили. Тем временем выяснилось, кто «стукнул». И было решено отомстить таким образом, чтобы и доносчицу тоже выгнали из комсомола. «Это было такое действо толпы, – рассказывает Рязанцева. – И вот в этом действе, я заметила, Гена Шпаликов, Володя Китайский, с которым они вместе потом работали, и еще третий, к ним примкнувший, не стали голосовать, как все. Защитить ее уже было невозможно от исключения, но все равно три человека (вот интересно: я и сама сомневалась, но проголосовала, как все), не обращая внимания на зал, подняли руку «против».
С Геной мы как-то познакомились ближе, а потом встретились на переписи населения. Я переписывала население то ли в гостинице «Восток», то ли «Алтай». Потом приехал Гена, и мы повеселились, конечно, над этими анкетами… Вообще все, что связано со Шпаликовым, весь этот роман, после наших тяжелых историй был такой веселый».
«Ты была важнее, чем все на свете…»
«Я иду вслед за памятью и вижу вечер, и склад, и мы перетаскиваем картошку в корзинах. Ты в куртке и в косынке, и всю ночь мы ничего не делаем полезного – мы смеемся, выпрашиваем холодные арбузы, и ты сидишь рядом со мной, и я еще не знаю тебя и говорю тебе «вы».
Потом была весна и Первое мая. И пыльный весенний день в середине мая – твои открытые белые руки, твое лицо взволнованно, и снова ты такая легкая, готовая улететь.
…И позже мы встречались часто и дружески, и всегда я забывал все на свете, потому что ты была важнее, чем все на свете, и ты знаешь это».
Так писал в своем дневнике Шпаликов летом 1958 года. Строки эти посвящены Наталии Рязанцевой.
«Это был такой странный роман, не студенческий, старомодный роман. Гена сразу сделал предложение, – рассказывает Наталия Рязанцева. – Мы поехали в Ленинград играть в волейбол, как всегда. Нас поселили в Доме колхозника. Там стояли кровати, по четыре в комнате. Я оказалась там с тремя лилипутками – артистками из ансамбля.
Приехал вдруг Гена. Он заявился в наш Дом колхозника целой компанией, с лыжами, рюкзаками: они решили поехать в Карелию кататься на лыжах. И поехали. А Гена остался в Ленинграде. Он приходил ко мне, и это было очень забавно. Лилипутки его полюбили. У них был баянист, и он пел вместе с ними под баян.
Он всем представлял меня как свою невесту, хотя ничего еще не было решено…
На нашей свадьбе он сказал замечательную речь. Женщины плакали. Наши мамы плакали тоже. Что он такое говорил, я не помню, но необыкновенно трогательно».
Вместе с собой он дарил ей весь мир.
Любимая, все мостовые,
Все площади тебе принадлежат,
Все милиционеры постовые
У ног твоих, любимая, лежат.
Они лежат цветами голубыми
На городском, на тающем снегу.
Любимая, я никакой любимой
Сказать об этом больше не смогу.
(«В Ленинграде»)
Семейная жизнь началась при абсолютном безденежье. Зарабатывали, чем могли. «Рекламу писали замечательную, нанимались за полцены, – рассказывает Рязанцева. – Нам даже образец выдали, как нужно писать. Мы долго хохотали над образцом, а потом сами сочиняли нечто подобное. Песни сочиняли эстрадные. Гена прославиться хотел, хотел песни написать, которые бы народ запел. И действительно, запели его песни. И до сих пор они остаются. Петр Ефимович Тодоровский до сих пор их поет. Даже в фильм «Военно-полевой роман» взял «Городок провинциальный»…
Однажды Гена принес большие деньги и подбросил их вверх. Мы нашли потом на абажуре какую-то десятку – это было так кстати!»
Жили по-студенчески безбытно, общими интересами, не наворачивая проблем, – они, как водится, возникали сами собой и решались «по мере поступления». Но были и перманентные – безденежье, бездомность (впрочем, в те годы мало какая молодая семья имела свое жилье). Помимо прочего, Наташу все больше и больше стала тревожить растущая тяга Геннадия к выпивке.
В воспоминаниях «Майский день – именины сердца», посвященных известному писателю С. А. Ермолинскому, Рязанцева рассказывает об одном из эпизодов своей семейной жизни со Шпаликовым.
«Мы поженились в 59-м, – пишет она, – а в 61-м наш студенческий «экспериментальный» стал трещать по швам, и весной Гена затеял примирение. Мы решили начать новую жизнь. Из прежней жизни – с моими родителями – мы были изгнаны, вернее, сами ушли. Для новой жизни были все основания – Гена получил аванс на «Мосфильме» и, узнав, что я тоже скитаюсь, живу у подруги, купил два билета на Кавказ и преподнес их как спасенье: ехать и не рассуждать».
Прибыв в Гагры, они остановились в гостинице «Гагрипш» и зажили на широкую ногу. Им должны были прислать гонорар за сценарий. Но почему-то не присылали. Они продали, что могли, но все равно пришел момент, когда им не на что было поесть. Среди живущих в гагринском писательском Доме творчества попадались знакомые лица, но ведь не у всякого можно попросить взаймы.
И неизвестно еще, чем бы дело кончилось, если бы Шпаликов не встретил Сергея Александровича Ермолинского, который узнал его. Сергей Александрович выручил их деньгами, и оставшаяся неделя пребывания бедных, промотавшихся студентов на юге превратилась в сплошной праздник. А Шпаликов – и в том была его трагедия – хотел, пишет Рязанцева, чтобы каждый день был праздником, но это редко получалось.
Под крылом Ермолинского в их семье ненадолго воцарился мир. Все невзгоды начинавшейся взрослой жизни отступали, узнавали свое место в масштабах иных трагедий и потерь.
Трудности быта, добывания денег их тяготили не очень. Они жили по воле чувств и профессии. Их окружали друзья. Они принимали гостей у себя, ходили в разные компании, где собирались интересные люди. Со Шпаликовым скучать было невозможно. Серьезно относился он далеко не ко всему, любил валять дурака. Над многими вещами мог посмеяться и многое увидеть из прошлого и будущего – в этом смысле он был поэт. Иногда обманывал. Устраивал розыгрыши, мистификации…
«Всего вранья Гены не перечислить, – вспоминает Рязанцева. – Бывало и такое, когда его песни выдавали за чьи-нибудь чужие. Некоторые его песни выдавали за песни Галича, а на самом деле Галич добавлял к Гениным песням окончания политические. Гена про это знал, они ведь были знакомы, и никак не реагировал. Он и сам мог выдать за свою чью-нибудь песню».
«А еще Гена любил дарить себе книги, – добавляет Юлий Файт, – от имени Льва Толстого, Олеши, к примеру. Таких книг с «дарственной» подписью у него собралась целая полка».
В телепередаче «Людей теряют только раз», посвященной Шпаликову, забавную историю рассказал Павел Финн:
«В 1961 году Гена с Наташей Рязанцевой въехали в коммунальную квартиру на Арбате. Гена, естественно, завладел вниманием всей квартиры: он был необычайно обаятельный, необычайно вежливый, сразу в него все влюблялись, он никогда не вызывал раздражения у людей. Та жизнь, которую он принес в коммунальную квартиру, для пожилых дам, которые там существовали, конечно, была несколько экстравагантна, потому что там сразу же началось бог знает что. Единственно, чем можно было обуздать Гену, – это коммунальным порядком. Шпаликов был внесен в график уборки мест общественного пользования, который должен был неукоснительно соблюдаться. И вот однажды в квартиру позвонил некий господин и с сильным английским акцентом пригласил к телефону господина Геннадия Шпаликова. Подошедшая к телефону дама сказала, что Шпаликова нет, и спросила, что ему передать. Тогда этот господин сказал, что это говорят из шведского посольства и просят передать господину Шпаликову, чтобы он посетил посольство, потому что получено известие из Стокгольма о присуждении ему Королевской академией Нобелевской премии по литературе за этот год. Вся квартира оживилась, всполошилась. Все стали перезваниваться.
А господин с английским акцентом звонил из автомата, и рядом с ним стоял Гена Шпаликов. А этот самый, с английским акцентом, был наш друг, оператор Митя Федоровский, он знал более или менее английский и был подучен Геной позвонить в квартиру и сообщить благую весть.
Эффект был фантастический! Когда Шпаликов вечером вернулся домой, полагаю, что в несколько возбужденном состоянии, первое, что он увидел, был график «сортирного регламента», где его фамилия торжественно жирным карандашом была вычеркнута, поскольку все понимали, что лауреат Нобелевской премии ну никак не может убирать сортир.
Когда он через некоторое время был разоблачен, репрессий никаких не последовало, однако фамилия его была возвращена в список».
На лекциях в институте рядом с Геной сидел Наум Клейман. Как-то Шпаликов вытянул из-под его руки тетрадку и подсунул ему свою. Там было написано: давай переговариваться через тетрадку. Клейман согласился.
Однажды Гена неожиданно исчез. А через несколько дней так же внезапно появился.
«Я был в Венгрии», – написал в разговорной тетрадке. Клейман ответил: «Врешь!» – «Меня взял с собой мой дядя генерал».
То, что его дядей был известный генерал-полковник С. Н. Переверткин, было сущей правдой. Шпаликов в своих фантазиях был настолько органичен, что порой трудно было отличить правду от выдумки.
Наум заколебался. Гена сидел с абсолютно серьезным лицом. «Знаешь, что я видел своими глазами?» – написал он в тетрадке. И дальше шел рассказ о противостоянии русского парнишки, сидящего в танке, и венгерских ребят, его ровесников. Ребята должны бросить в танк зажигательную смесь, а танкист должен выстрелить в них. Кто кого опередит?.. Этим и кончается рассказ.
Гена переждал паузу и сказал, что никто не выстрелил и никто не бросил смесь…
«Шпаликов уловил какую-то вибрацию эпохи, какие-то открывшиеся пути, – говорит Клейман, – увидел то, что другие не увидели, – в этом был весь Гена. Конечно, он не был в Венгрии. Он ее отсюда видел, и видел лучше, чем те, кто там был».
…А однажды он позвал к себе друзей и сказал: «Вот я получил кубок на кинофестивале в Бергамо». И действительно, показывает кубок на малахитовом или мраморном основании. «Этот кубок мы должны обмыть!»
Файт высказал сожаление, что Шпаликов сам не съездил за этим кубком в Италию. «А я только что оттуда,» – говорит тот. И рассказывает, как он возвращался из Загорянки, как его встретили на перроне и в приказном порядке отправили в Италию. Прямо в том, в чем он был одет. Его спросили, на каком же языке он там говорил. На русском, ответил он. Там, мол, половина Италии грузины, все по-русски говорят.