В 1929 году я не могла позволить себе рассказывать о Василии – это было опасно, – и не только о нем. Я опасалась скомпрометировать этих людей, причинить им зло. Сейчас, спустя тридцать лет, положение изменилось. Сталин умер и погребен. Объявлено, что ГУЛАГа больше нет. Пусть даже СССР остается непонятным миром за «железным занавесом», пусть даже, по некоторым слухам, теперь в психиатрические лечебницы помещают не только сумасшедших, путь даже прошлогодняя Пражская весна была грубо подавлена войсками Кремля, – при Брежневе режим все-таки выглядит куда мягче.
Я написала эти строки, и на память пришел один случай. Это было в Гамбурге, во времена Хрущева, в 1961-м. Когда Рудольф Нуреев и Иветт Шавире репетировали «Спящую красавицу», оставшись только вдвоем в городском театре, внезапный потоп едва не унес их жизни. Машинист сцены – или тот, кто назвался таковым, – привел в действие противопожарное устройство. В этом увидели «руку КГБ». До того дня, когда Рудольф во время парижского турне выберет свободу, оставалось пять месяцев.[17 - Здесь явная несостыковка. Перед парижскими гастролями, которые закончились знаменитым «прыжком Нуреева на Запад» 16 июня 1961 года, танцовщик был на гастролях в Вене – в 1959 году, и в Гамбург попасть никак не мог. С Иветт Шовире (1917–2016), французской балериной, он танцевал позже, после побега. – Примеч. ред.]
* * *
Прибыв в Лондон, я на миг застываю в нерешительности. А что, если попросить шофера свернуть к дому номер четыре на Альберт-Роуд, по моему старому адресу? Как я любила этот маленький палладианский домик, такой роскошный, такой British[18 - Британский (англ.).], откуда открывался вид на Риджентс-парк! В 1926 году мы купили его – и какое же это было счастье для меня. Через семь лет я снова его продала – чтобы приехать к Генри в Будапешт. Сейчас в этом домике детский сад.
В той замечательной розовой шкатулочке я храню также разнообразные свидетельства внутреннего обустройства, которым мы занимались столько лет (и оно сожрало столько наших средств!). Вот конверт, отправленный из Парижа, где я находилась в турне, – он адресован Генри, который оставался в Лондоне и руководил отделочными работами. В конверте обрывок бумаги со следом… губной помады! У Корис Саломе на площади у Оперы я нашла в точности такой же оттенок – розово-оранжевый, прозванный «венецианским», – каким хотела обшить стены гостиной. В понимании цветовой гаммы я прошла прекрасную школу «Русских балетов» и Бакста. Для меня нет ничего приятней на свете, чем листать каталог нюансов.
Еще я сохранила рисунок Бенуа, изображавший нашу гостиную. Там все нарисовано – вплоть до святого Флориана на камине…
Начинает моросить дождик, и я отказываюсь от мысли ехать на Альберт-Роуд. Под таким посеревшим небом ностальгия стала бы слишком душераздирающей.
У Смитсона, на Нью-Бонд-стрит, мой взгляд падает на кожаную сумку, которая явно не нравится продавцу.
– А не предпочесть ли вам вот эту, такую гибкую, из черной телячьей кожи, или еще вот – какой красивый рыжий тон?
Нет. Я хочу именно эту, желтую с прозеленью, которая трогает меня до слез. Она напоминает мне портфель, купленный Генри в Будапеште осенью 1931 года, когда ему предложили место советника в Национальном Венгерском банке. Мы между собой называли его «портфель цвета гусиных какашек»; это была наша, как говаривают англичане, private joke[19 - Здесь: «семейная шутка» (англ.).].
У Пейперчейза, на Тоттенхэм-Коурт-Роуд, в новом писчебумажном магазине, меня уверяют, что точилок с рукояткой больше не выпускают. Зато карандаши с потрескавшейся красной древесиной найти еще можно. Я покупаю их с полдюжины и еще – тетради, где листы бумаги скреплены спиральной проволокой: одну желтую, одну красную, одну серую. На обратном пути думаю о том, как эти цвета могут отражать разные периоды и вехи моей жизни.
Вернувшись в Биконсфилд, я лихорадочно вынимаю покупки из пакетов. Чувствую себя пианисткой, разыгрывающей гаммы, прежде чем одолеть целую прелюдию.
«Друзья мои, что с вами сталось?»
До сих пор я иногда чувствую потребность мысленно вернуться к той вечеринке у Греффюлей, память о которой преследует меня, вызывая головокружение, как будто я в открытом море.
Если многие знаменитости, упомянутые в той статье из «Светского сплетника», исчезли из моей жизни, не оставив сильного и долгого следа, то другие вошли в мою судьбу и стали моими друзьями. Большинство из них уже умерли, и большинство пережили трагедии, которые никоим образом не предвещали их многообещающая молодость, положение в обществе и богатство. Над нашими головами пронеслись большевистская революция и две мировые войны – события, поглотившие старый мир, подобно смертоносным волнам, искривившие течение наших судеб. И вот внезапно, благодаря случайно найденному тексту, взгляд в прошлое обрел новые краски. Судьбы, словно морские пейзажи, меняющиеся с заходом солнца, обретают плоть, в буквальном смысле разворачиваются перед моим взором, словно корабельные снасти, резко и стремительно сброшенные прямо на палубу.
Через несколько дней после того памятного раута Нижинский, стоявший на пороге настоящей славы, подхватил дифтерию, выпив воды из-под крана в гостиничном номере. О нем, оказавшемся без средств, позаботился Дягилев, превративший его в своего постоянного любовника и тем самым отнявший свободу, необходимую для психического равновесия. Пойманный в ловушку, запертый в золотой клетке, вынужденный жениться тайно, Нижинский уже с 1918 года начал превращаться в безумца. Что же касается Софьи, одной из двух сестер Федоровых, – той самой, что так веселила Ага Хана, – ее поместили в психиатрическую лечебницу в 1928 году; она не вышла оттуда до конца своих дней.
Вокруг гениального тирана Дягилева всегда клокотало безумие.
Дягилев… И снова я вижу его в тот вечер, сияющего, опьяненного почестями, безудержно наслаждающегося настоящим мгновением, более чем когда-либо похожим на шиншиллу седой прядью волос, с художественной небрежностью закинутой назад. Как же я им восхищалась! Как верила в него, открывателя талантов, ментора, организатора! За четыре месяца до этого дня скончался великий князь Владимир, и основной источник финансирования для Шиншиллы иссяк. Но другие меценаты, на сей раз французские, предложили свои услуги. Больше всего женщины: аристократки, супруги банкиров, хозяйки салонов… чьей щедрости поспособствовал оглушительный успех сезона 1909 года.
Надо признать, что на премьере 19 мая мы превзошли самих себя. Мы были так взволнованы, так гордились тем, что осуществили мечту: выступить в Париже, Граде Просвещения, мировой столице искусств! Мы были так молоды, красивы, талантливы, вышли из одних и тех же институтов Москвы и Санкт-Петербурга. Прошедшие строгую классическую выучку у мэтра Мариуса Петипа, мы составляли единую труппу, стремившуюся лишь к одному – выполнять требования Энрико Чеккетти, ежедневно с нами репетировавшего. Мы чувствовали себя одной семьей. Танцовщика Адольфа Больма учил профессии мой отец. Балетмейстер Фокин был женат на Вере, танцовщице из труппы, а крестной матерью их малыша стала Анна Павлова.
Под то веселым, то раздраженным, а бывало – и ревнивым взглядом Дягилева завязывались и развязывались интриги, гуляли сплетни. Мы всегда ночевали в одном и том же отеле. Обедали вместе, в перерывах между репетициями, усевшись прямо на полу или обступив стоящую на козлах доску. Дягилев заказывал из соседнего ресторана жареных цыплят, паштеты и салаты. Их разделяли поровну. Такой дух товарищества продолжался и на сцене, оплодотворял наши спектакли, придавая им как сплоченность, так и пикантность.
Будем справедливы: отдадим должное Габриэлю Астрюку, директору Шатле, и его весьма новаторскому для той эпохи чувству рекламы. Еще до премьеры, а точнее сказать – на генеральную репетицию, которая в Париже и есть истинная премьера, – он пригласил пятьдесят самых красивых балерин и актрис из парижской Оперы и усадил их всех в первый ряд бельэтажа, чередуя брюнеток с блондинками. Весьма необычно для зала на две тысячи пятьсот мест, и интерьер этого зала он за немалые средства обновил, велев обить кресла красным бархатом и расставить везде понемножку гигантские вечнозеленые растения. Такое обилие красоток, еще и увешанных бриллиантами (фальшивыми) и облаченных в платья всех цветов, с букетами в руках, слепило глаза, и бельэтаж оправдал свое название. Столь искусная мизансцена вызвала шквал аплодисментов у публики, состоявшей из сливок светской и художественной жизни французской столицы, и настолько же расположила наилучшим образом к нам, насколько и разожгла творческий огонь в нас самих.[20 - Бельэтаж – ярус над партером или амфитеатром, от фр. bel – прекрасный и еtage – этаж. – Примеч. ред.]
В «Моей жизни» я уже говорила, какой именно миг, как мне кажется – и сейчас, шестьдесят лет спустя, я по-прежнему в этом убеждена, – обеспечил нам успех: всего-то те несколько секунд, когда Нижинский показал поистине гениальное вдохновение. Я с ним и с его сестрой Брониславой была в этот момент на сцене; мы танцевали па-де-труа в «Пире». Когда Нижинскому уже пора было уходить со сцены, он вдруг исполнил фигуру, не предусмотренную в спектакле: подпрыгнув, остался на несколько секунд в воздухе – его чрезвычайно вытянутые ахиллесовы сухожилия и коренастые бедра позволяли сделать это, – и приземлился уже за кулисами. Непредусмотренный прыжок вызвал общее оживление публики. Нижинский словно бы взмыл в небеса и растаял там. Именно в этот вечер он стал «божеством танца».[21 - Дивертисмент в общей постановке М. М. Фокина на музыку А. К. Глазунова, М. И. Глинки, М. П. Мусоргского, Н. А. Римского-Корсакова и П. И. Чайковского. – Примеч. ред.]
* * *
Парадоксально – она не была классической танцовщицей, да и артисткой-то была полулюбительской, чужачка в труппе, полусветская, полутрагическая наследница Петербурга, – и она-то снискала самый громкий успех на сцене Шатле: Ида Рубинштейн, чей вытянутый костлявый силуэт перевернет все каноны красоты. Дягилев, любитель молодых мальчиков, для которого не было ничего «уродливей женской ляжки», выбрал ее за повадки андрогина, но еще и за отважность и нездоровую чувственность, смесь Эроса и Танатоса, всегда витавшую вокруг нее. Простого выхода Иды на сцену в роли Клеопатры хватило, чтобы повергнуть зал в транс.
Запеленатая как мумия (позеленевшая кожа и голубой парик, вызывающие ощущение начавшегося разложения), взгромоздившаяся на ролики, отчего казалась еще выше, она выходила из сундука эбенового дерева, который несли шесть великанов. Тут четверо чернокожих рабов разворачивали двенадцать саванов, обернувших ее тело, каждый из которых был произведением искусства работы Бакста: красный мак, украшенный фигурами крокодилов, вышитая золотой филигранью генеалогия фараонов на зеленых водах Нила, апельсин, переливающийся тысячью нюансов, другой – в форме розового лепестка, а еще один – шершавый, как кора эвкалипта… Последний саван, цвета прозрачного ультрамарина, широким круговым движением снимала с себя сама дива, открывая свою полную наготу.
Еще Ида выступит на будущий год в «Шехеразаде», но уже тогда – о чем еще не подозревал Дягилев – она планировала уйти из труппы и организовать собственную, готовую послужить ее личной карьере. И поможет ей в этом восхождении позднее вовсе не поэтический денди Монтескью, а бизнесмен – пивной король Уильям Гиннесс.
* * *
Брюнетке Вере Каралли, тогда цветущей и двадцатилетней, не выпадет такой удачи. Влюбившаяся в обольстительного тенора Леонида Собинова, она сбежит с ним, бросив «Русские балеты» во всем блеске их славы, навсегда оставив мне главную роль в «Павильоне Армиды». Перст судьбы указал на меня! Позже, вовлеченная своим любовником (на сей раз не Собиновым и не директором «Фигаро», а русским князем), эта многообещающая балерина в декабре 1916 года поучаствует в событии, потрясшем и Россию, и всю Европу: в убийстве Распутина.
Что касается Гастона Кальметта, вовсю с ней флиртовавшего, хотя она ни словечком с ним не обмолвилась (в том обществе мало русских владели французским, и еще меньше французов говорили по-русски), то именно он, в те времена все еще директор «Фигаро», приказал в 1912 году напечатать подстрекательскую статью против «Русских балетов», точнее – против поставленного и исполненного Нижинским «Послеполуденного отдыха фавна», возмущаясь «вульгарными выходками, полными животного эротизма и удручающего бесстыдства». Эти суждения не остались без печального влияния на моральный дух Нижинского и привели к ухудшению его отношений с Дягилевым. В 1914 году Кальметт после встречи с писателем Полем Бурже (который тоже бывал у Греффюлей) будет убит в своем кабинете – его застрелит из пистолета супруга министра.
* * *
За статьей в «Светском сплетнике», при всей легкости ее интонации, слегка завуалированной и такой французской, скрываются серьезные драмы – и можно поклясться на чем угодно, что ее автору они остались совершенно неведомы.
Сама хозяйка дома, очаровательная графиня, чье лицо отличалось точеными чертами, с колдовскими рыже-лиловыми глазами, томилась, поговаривают, в обществе своего ветреного мужа, предпочитавшего «тех дамочек, что прыгают на матрасах», обожавшего охоту и презиравшего «круг посвященных». Свою печаль она топила в обществе артистов. Ее подруга Мися Эдвардс (описанная как «игривая и пикантная», в «платье цвета мимозы, подчеркивающем ее округлости»), ставшая поверенной Дягилева и сыгравшая в его жизни решающую роль, напрасно кичилась тем, что она «королева Парижа», – это был не лучший период ее жизни. Ее муж, богатейший газетный магнат Альфред Эдвардс, изменил ей и пожелал развестись. Утешалась она с Жозе-Мария Сертом, молодым и даровитым каталонским художником, будущим декоратором «Русских балетов», но он женится на ней намного позже.
* * *
Михаил Фокин, балетмейстер (слова «хореограф» тогда еще не существовало) с безудержной игрой воображения, позднее признается, что невыносимо скучал с Анной де Ноай, этой «без умолку стрекочущей» поэтессой с почтенным именем, создавшей первую в литературе премию для женщин «Фемина».
В тот же самый год, и в последний раз, Дягилев приказал чередовать оперы с балетами, и Фокину приходилось бороться, кричать, топать ногами, добиваясь, чтобы певцам и танцорам выделяли одинаковое время для репетиций, то и дело прерываемых стуком молотков и криками плотников. Действительно, монтировка декораций «Армиды» – с множеством перемен картин, с непомерно большим ложем, для которого пришлось даже воздвигать люк, с живыми баранами, которых частенько забывали в подвале в клетке, и с пресловутыми фонтанами, заливавшими колосники, – сильно задерживала дело.
Опустошенный, исхудавший, он, совершавший революцию в балетном искусстве, хотел лишь одного – снова вернуться в отель в Нормандии, на улицу д,Эшель, где мы квартировали. Даже наконец женившись и став отцом прелестного мальчика, Фокин ходил с кислой миной и проявлял вспыльчивость, особенно по отношению ко мне. Впрочем, за пределами репетиций мы с ним избегали любого контакта. Годы совместного обучения в Императорском балетном училище в Санкт-Петербурге, общий интерес к музыке и литературе, разделяемые нами обоими идеи о необходимости развивать хореографическое искусство породили между нами дружбу, которая в 1904 году оказалась навсегда подорвана моими последовательными отказами в ответ на его предложения выйти за него замуж.
– Зачем было отвергать Фокина? – не переставал твердить мне Дягилев. – Как это вы не смогли понять друг друга с Михаилом? Два таланта такой закалки, да вы же опора всей моей антрепризы, – вот это была бы удача так удача!
С годами мне случается представлять себе, как бы сложилась моя жизнь, уступи я настойчивости ухаживавших за мной мужчин, свяжи я свою судьбу с их судьбой. Я еще расскажу о каждом из них…
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: