И то они видят его, то не видят его. Потом является ученикам, укоряет их, что они не верят, показывает бок свой и дует на них, и от этого должно сделаться то, что кому они простят грехи, тому простятся. Потом Фоме явился и опять ничего не сказал. Потом рыбу ловит и много поймал с учениками и жарил, и Петру сказал три раза: паси овец моих, и предсказал Петру его смерть. Потом явился 500-м братии зараз и тоже ничего не сказал. Потом сказал, что ему дана власть на небе и на земле, и что от этого надо купать во имя Отца и сына и св. духа, и что кто выкупается, тот спасется, и что они и те, кому они передадут этот дух, будут брать змей руками и пить яд безвредно и говорить на всех языках, чего они, очевидно, не делали и не делают. И потом улетел на небо. Больше ничего он не сказал. Для чего же было воскресать, чтобы только сделать и сказать все эти глупости. Так что:
1) Воскресение, как всякий рассказ о чем-то таком, чего понять нельзя, ничего доказать не может.
2) Воскресение, как всякое чудо, если кто его видел, может доказать только то, что случилось что-то противное законам разума и что человек, подвергшийся чуду, подвергся чему-то необыкновенному, и больше ничего. Если же на основании чуда делают то умозаключение, что человек, не подлежащий законам разума, есть необыкновенный человек, то это заключение правильно только для тех, которые созерцают чудо и пока они его созерцают. Рассказ же о чуде никого убедить не может, так что истинность надо подтверждать чудом, случившимся с рассказчиком. Подтверждение же истинности чуда чудом неизбежно влечет за собой выдумывание для подтверждения истинности рассказчика новых чудес до нашего времени, в котором мы ясно видим, что чудес нет и что как выдумано чудо настоящего времени, так должно быть выдумано и прошедшее чудо. Рассказ о чуде воскресения Христова изобличает свою неправду более всего тем, что рассказ этот резко отличается своею низменностью, ничтожностью, просто глупостью от всего прежнего описания жизни Христа и ясно показывает, что рассказ о жизни Христа настоящей имел основанием действительную жизнь, исполненную глубины и святости; рассказ же о воскресении и мнимых действиях и речах после его – не имел уже основания жизни, а весь выдуман. Как ни грубо и ни низменно описание жизни Христа, святость жизни Христа и высота его личности просвечивают через грубость и низменность писателей; но когда в основе описания уже нет ничего действительного, а только одни выдумки писателей, то низменность и грубость их являются во всей своей наготе. Видно, что воскресить-то они воскресили, но заставить его что-нибудь сказать и сделать достойное его – не сумели.
3) Чудо воскресения прямо противно учению Христа; потому и трудно было заставить Иисуса что-нибудь сказать, свойственное ему, после воскресения, что самое представление о том, что он мог воскреснуть, прямо противоположно всему смыслу его учения. Надо совсем не понимать его учения, чтобы говорить о возможности его воскресения в теле. Он даже прямо отрицал воскресение, объясняя, как надо понимать воскресение, о котором толковали евреи (Лк. XX, 37, 38). Как мертвые-то пробуждаются, сказал он им, и Моисей показал им в купине, когда назвал Бога Богом Авраама и Богом Исаака и Богом Якова; Бог не Бог мертвых, но Бог живых. Потому что Богу все живы. – Он сказал: дух живит, а плоть не пользует нимало. – Он сказал: я хлеб живой, сошедший с неба. – Он сказал: я путь, истина и жизнь. – Он сказал: я воскресение и жизнь. И его-то, который учил, что он есть то, что от Бога послано в мир, чтобы дать жизнь людям; то, что живит; то, что дух; то, что не умирает; то, что вернется к людям как дух истины, – про это-то самое поняли так, что оно должно воскреснуть в теле. И точно, что же мог делать тот Иисус, который радовался своему отхождению к Отцу, тот Иисус, который сказал, умирая: «в руки твои предаю дух мой», что он мог делать и говорить, когда его вообразили воскресшим в теле? Очевидно, все только противное своему учению. Так оно и было.
Эта легенда о воскресении, выраженная в последних главах Евангелий, не имевшая в основании жизни и слов Христа, а принадлежащая вся воззрениям на жизнь и учение Иисуса списателей Евангелий, замечательна и поучительна тем, что эти главы явно показывают толщину того слоя непонимания, которым покрыто и все описание жизни и учения Иисуса, как если бы драгоценная картина была замазана слоем краски, и те места, где краска попала на голую стену, показали бы ясно, какая толщина слоя покрывает и картину. История воскресения дает ключ к пониманию и объяснению всех чудес, которыми переполнены Евангелия, и тех противоречивых слов и понятий, которыми уничтожается часто смысл лучших мест учения.
Кто писал четыре Евангелия, неизвестно, и история критики дошла уже до убеждения, что этого мы никогда не узнаем. Могут быть более или менее вероятные предположения о времени, месте, липах; предположения о том, какое или какая часть какого Евангелия списана с другого, но происхождение их неизвестно. Мы не можем судить об исторической достоверности Евангелий, но о свойствах самых книг мы судить можем, – можем судить о том, что послужило основанием христианских верований людей и что не имело влияния на верования.
С этой стороны в Евангелиях мы видим две резко разделяющиеся части изложений: одна – изложение учения, другая – попытка доказательства истинности учения или скорее доказательства важности учения, таковы: чудеса, пророчества и предсказания.
К этой части принадлежат все чудеса и главное из чудес – воскресение. На описании воскресения, как на событии, выдуманном без всякого основания, легче всего проследить и способы составления таких легенд, и почему они принимаются, и приемы изложения, и значение их, и последствия. Происхождение легенды о воскресении было поверкой правдивости писателей (исключая Луку), и оно записано в самых Евангелиях так ясно, что всякий непредубежденный человек не может не видеть самый естественный зародыш легенды, такой легенды, какие у нас, вокруг нас, зарождаются каждый день в рассказах о чудесах мощей, подвижников, колдунов. Рассказы и статьи о спиритизме, об этой девице, материализировавшей и танцевавшей, гораздо более определенно и утвердительно рассказаны, чем история воскресения. История зарождения этой легенды так ясна, как только может быть. В субботу пошли смотреть гроб. Тела нет. Евангелист Иоанн рассказывает сам, что говорили, что тело вынули ученики. Бабы идут к гробу, одна – порченая Мария, из которой выгнано семь бесов, и она первая рассказывает, что видела что-то у гроба: не то садовник, не то ангел, не то он сам. Рассказ переходит от кумушек к кумушкам и к ученикам. Через 80 лет рассказывают, что точно видел его тот и тот, там и там, но все рассказы сбивчивы, неопределенны.
Никто из учеников не выдумывает – это очевидно, но никто тоже из людей, чтущих его память, не решается и противоречить тому, что клонится, по их понятиям, к славе его и, главное, к убеждению других в том, что он от Бога, что он любимец Бога и что Бог в честь его сделал знамение. Им кажется, что это самое лучшее доказательство, и легенда растет, распространяется.
Легенда содействует распространению учения, но легенда есть ложь, а учение – истина. И потому учение передается уже не во всей чистоте истины, но в смешении с ложью. Ложь вызывает ложь для своего подтверждения. Новые ложные легенды о чудесах рассказываются для подтверждения первой лживой легенды. Являются легенды о чудесах последователей Христа и о чудесах, предшествовавших ему: его зачатия, рождения, всей его жизни, и учение все перемешивается с ложью. Все изложение его жизни и учения покрывается грубым слоем краски чудесного, затемняющего учение. Новые верующие пристают к вере Христа уже не столько вследствие его учения, сколько вследствие веры в чудесность его жизни и действий. И приходит то ужасное время, когда является понятие веры не той, о которой говорил Христос (внутренняя неизбежность убеждения, которая становится основой жизни), а веры, как следствия усилия воли, при которой можно сказать: я велю верить, я хочу верить, ты должен верить. Приходит время, когда все лживые легенды становятся на место учения, все собираются в одно, формируются и выражаются как «догма», т. е. постановления. Толпа, грубая толпа овладевает учением и, замазав его лживыми легендами, затемняет его.
Но, несмотря на все усилия толпы, избранные люди, сквозь всю грязь лжи, видят истину и проносят ее во всей чистоте чрез века и усилия лжи, и в таком виде учение доходит до нас. Тот, кто теперь, в наше время, будь он католик, протестант, православный, молоканин, штундист, хлыст, скопец, рационалист, какого бы ни был исповедания, тот, кто читает теперь Евангелие, находится в странном положении. Тот, кто умышленно не закрывает глаза, тот не может не видеть, что если тут не все, что мы знаем и чем мы живем, то по крайней мере что-то очень мудрое и значительное. Но мудрое и важное это выражено так безобразно, дурно, как говорил Гёте, что он не знает более дурно написанной книги, как Евангелие, и зарыто в таком хламе безобразнейших, глупых, даже непоэтических легенд, и умное и значительное так неразрывно связано с этими легендами, что не знаешь, что и делать с этой книгой. Толкования к этой книге нет другого, как то, которое дают различные церкви. Толкования эти все исполнены бессмыслиц и противоречий, так что каждому представляется сначала только два выхода: или, осердясь на вшей, да шубу в печь, т. е. откинуть все как бессмыслицу, что и делают 99/100, или покорить свой разум, что и велит делать церковь, и принять вместе с мудрым и значительным все глупое и незначительное, что и делает 1/100 тех людей, которые или не имеют зрения, или умеют прищуривать глаза так, чтобы не видать того, чего не хотят видеть. Но и этот выход непрочен. Стоит показать этим людям то, что они не хотели видеть, и они волей-неволей бросают вместе с ложью и ту правду, которая была в ней замешана. И что ужасно при этом, это то, что ложь, смазанная с истиной, смазана с ней часто не врагами истины, но самыми первыми друзьями ее; то, что эта ложь считалась и была первым орудием распространения истины. Ложь о воскресении Христа была во времена апостолов и мучеников первых веков главным доказательством истинности учения Христа. Правда, эта же басня о воскресении и была главным поводом к неверию в учение. Язычники во всех житиях первых мучеников христианских называют их людьми, верующими в то, что их распятый воскрес, и совершенно законно смеются над этим.
Но христиане не видали этого также, как не видят теперь попы в Киеве, что их набитые соломой мощи суть, с одной стороны, поощрение веры, с другой – главные преграды для веры. Тогда, в первые времена христианства нельзя отрицать, чтобы басни эти не были нужны; я даже готов согласиться, что они содействовали в распространении и утверждении учения. Я могу представить себе, что благодаря уверенности в чуде люди понимали важность учения и обращались к нему. Чудо было не доказательством истинности, но доказательством важности дела. Чудо заставляло обращать внимание, чудо была реклама. Все, что случилось, – предсказано, голос говорит с неба, больные исцеляются, мертвые воскресают, как же не обратить внимание и не вникнуть в учение. А раз обращено внимание, истина его проникает в душу, но чудеса только реклама. Так была полезна ложь. Но она могла быть полезна только в первое время и полезна только потому, что она привлекала к истине. Если бы не было лжи вовсе, может быть, еще скорее распространилось бы учение. Но нечего судить о том, что могло бы быть. Ложь того времени о чудесах можно сравнить с тем, как если бы человек посеял лес, на месте посева поставил бы вывески с уверением, что лес этот посеял Бог и что тот, кто не верит, что тут лес, будет съеден чудовищами. Люди верили бы этому и не потоптали бы леса. Это полезно и нужно могло быть в свое время, когда не было леса, но когда лес вырос, очевидно, что то, что было полезно, стало ненужно и, как неправда, стало вредно. То же и с верой в чудеса, связанной с учением: вера в них помогала распространению учения, она могла быть полезна. Но учение распространилось, утвердилось, и вера в чудеса стала не нужна и вредна. Пока верили в чудеса и ложь, случилось то, что учение само так утвердилось и распространилось, что его утверждение и распространение стало самым существенным доказательством его истинности. Учение прошло века ненарушимо, все согласны в нем, и доказательства внешние, чудесные его истинности составляют теперь главный камень преткновения для восприятия учения. Для нас теперь доказательства истинности и важности учения Христа только мешают видеть значение Христа.
Существование его 1800 лет среди миллиардов людей достаточно показывает нам его важность. Может быть, нужно было говорить, что лес посажен Богом и чудовище его стережет, а Бог защищает; может быть, это было нужно, когда леса не было, но теперь я живу в этом 1800-летнем лесу, когда он вырос и во все стороны окружает меня. Доказательств того, что он есть, мне не нужно: он есть. Так и оставим все то, что когда-то нужно было для произращения этого леса – образования учения Христа.
Многое было нужно, но ведь дело не в исследовании того, как образовалось учение; дело в смысле учения. Исследовать то, как образовалось учение, дело истории; для понимания же смысла учения не нужны рассуждения о приемах, которые употреблялись для утверждения истинности учения. Все четвероевангелие подобно чудной картине, которая для временных целей закрашена слоем темной краски. Слой этот продолжается по обе стороны картины: слой по голому – до рождения Христа – все легенды о Иоанне Крестителе, о зачатии, рождении; потом слой по картине: чудеса, пророчества, предсказания и потом опять слой по голому – легенды о воскресении, деяния апостолов и т. д. Зная толщину слоя, состав его, надо подковырнуть его там, где он по голому и особенно ясен в легенде о воскресении, осторожно струпом содрать его со всей картины; тогда только мы поймем ее во всем ее значении, и это самое я пытаюсь сделать.
Рассуждение мое следующее: Евангелие состоит из двух раздельных по цели частей. Одна – изложение учения Христа, другая – доказательства важности, божественности этого учения. С этим положением согласны все церкви. Доказательства важности, божественности учения Христа основаны на сознании истинности учения (в чем точно так же согласны все церкви) и на внешних исторических доказательствах. Церкви не могут не согласиться, что доказательства значительности, важности, божественности учения, собранные в Евангелиях в первое время учения и могущие, по существу своему, иметь убедительность только для очевидцев в наше время достигают противоположной цели, отталкивают от вникновения и веры в учение церкви не врагов Христа, но людей искренно преданных учению. Церкви также не могут не согласиться, что цель этих доказательств важности есть убеждение в истинности учения и что если бы представилось другое, кроме внутреннего, внешнее историческое доказательство важности учения, полное, неопровержимое и ясное, то должно, оставив те доказательства, вызывающие недоверие и служащие преградой распространению учения, держаться одного неопровержимого и ясного внешнего доказательства важности. Такое доказательство, какого не было в первые времена, есть распространение самого учения, проникающего все людское знание, служащее основой жизни людской и постоянно распространяющееся; так что для того, чтобы понять учение, не только можно, но неизбежно должно отстранить от учения все те доказательства его истинности, которые заменяются другими несомненными доказательствами и которые ничего не дают для постигновения учения и служат главной преградой для принятия его. Если бы доказательства эти были даже не вредны, они уже, очевидно, не нужны, так как имеют совсем другую цель и ничего не могут прибавить к учению.
Комментарии. (даются в сокращении по комментариям Н. Н. Гусева из «Юбилейного издания первого полного собрания сочинений Л. Н. Толстого»)
Соединение и перевод четырех Евангелий
История писания и печатания
В 1879 г. Толстой пишет для себя самого, без мысли о печатании, работу, в которой излагает историю своих религиозных исканий. В этом сочинении, автором не озаглавленном и начинающемся словами: «Я вырос, состарился и оглянулся на свою жизнь», он рассказывает о своем душевном состоянии, о своем отчаянии, о поисках спасения в церковной вере. Далее он подвергает критическому разбору основы церковной догматики и отвергает их как противоречащие требованиям разума. Затем он излагает все четыре Евангелия – те места их, которые представлялись для него имеющими понятное поучительное значение.
Вслед за последовательным изложением всех Евангелий Толстой дает свое понимание смысла евангельского учения. Сочинение заканчивается критикой с точки зрения христианского учения насильнического общественного строя и учения церкви.
Окончив это сочинение, Толстой в январе 1880 г. принимается за его переработку. Около 4 февраля 1880 г. он писал Н. Н. Страхову: «Работа моя очень утомляет меня. Я все переделываю – не изменяю, а поправляю сначала». Прежде всего подверглась переработке та часть сочинения, которая содержала критический разбор православной догматики.
С мая 1880 г. изучение Евангелий вступает в новую фазу. Толстой усердно занялся изучением греческого текста Евангелий и его вариантов. Отвергнув те толкования Евангелия, которые давала церковь, Толстой потерял доверие и к точности переводов Евангелий, сделанных церковью. Он стал заново переводить все те места Евангелий, которые, по его мнению, касались вопросов морали, стараясь понять их, руководствуясь общим смыслом всего учения. При этом особенное внимание он обращал на варианты евангельских текстов, ища в этих вариантах подтверждения того смысла отдельных мест, который представлялся ему наиболее соответствующим общему духу христианского учения. Работа эта целиком захватила Толстого.
В письме к Н. Н. Страхову он писал: «Работы, работы мне впереди бездна, а сил мало. И я хоть и приучаю себя думать, что не мне судить то, что выйдет из моей работы, и не мое дело задавать себе работу, а мое дело проживать жизнь так, чтобы это была жизнь, а не смерть, часто не могу отделаться от старых дурных привычек заботиться о том, что выйдет, – заботиться, то есть огорчаться, желать, унывать. – Иногда же, и чем дальше живу, тем чаще, бываю совсем спокоен».
Толстой при переводе наиболее трудных и значительных мест Евангелий обращался к латинскому переводу (Вульгата), к немецкому, французскому, английскому переводам и справлялся в ряде лексиконов о передаче на различных языках употребленных в Евангелиях греческих слов. Как видно из черновых рукописей, Толстой пользовался преимущественно греко-немецким словарем W. Раре, издания 1866 г.
Около 15 ноября 1880 г. Толстой писал Н. Н. Страхову: «Я очень напряженно занят».
Около 28 мая 1881 г. Толстой писал Страхову: «Я живу по-старому, расту и ближусь к смерти все с меньшим и меньшим сомнением. Все еще работаю и работы не вижу конца».
Работа, как и в 1880 г., продолжается и летом. Она прерывается 10 июня, когда Толстой вместе с слугою С. П. Арбузовым и яснополянским учителем Д. Ф. Виноградовым отправился пешком в Оптину Пустынь, откуда вернулся в Ясную Поляну 19 июня.
Наконец, в письме к Страхову, написанным по возвращении из Оптиной Пустыни в конце июня или в начале июля, читаем: «Я недавно сделал путешествие в Оптину Пустынь и в Калугу, и очень мне было хорошо. Теперь сижу дома и понемногу занимаюсь все той же своей работой… Дело мое вот в каком положении. Из большого сочинения, которое я после вас [то есть после поездки Страхова в Ясную Поляну в феврале] и кончил и еще раз все прошел, я сделал еще из Евангелия извлечение без примечаний, но с коротким предисловием; и это-то извлечение, которое составит небольшую книгу, хочу напечатать за границей; а большое покамест положить (по гордости своей, в библиотеку). Извлечение это мне кажется готовым, и я думаю напечатать его осенью. Большое же, может быть, буду, может – не буду еще перерабатывать».
Работа, так долго и упорно занимавшая Толстого, теперь представляется ему законченной. И в дальнейшем продолжительных периодов в работе над «Соединением и переводом четырех Евангелий», по видимому, уже не было.
Слухи о новом, совсем необычном произведении знаменитого романиста графа Л. Н. Толстого проникли в печать, и Толстой стал получать запросы от незнакомых ему лиц. В ответ на письмо некоей З. И. Уразовой из Петербурга (сведений о ней не имеем, и письмо ее неизвестно) он писал около 27 августа 1881 г.: «Точно, что я написал сочинение, которого главная часть есть изложение Евангелия, как я его понял; но я еще не печатал его».
В первой главе своего сочинения «В чем моя вера?», начатого в 1883 г., Толстой так вспоминал о своей работе по исследованию Евангелий:
«О том, почему я прежде не понимал учение Христа, и как и почему я понял его, я написал два больших сочинения: «Критику Догматического богословия» и новый перевод и соединение четырех Евангелий с объяснениями. В сочинениях этих я методически, шаг за шагом, стараюсь разобрать все то, что скрывает от людей истину, и стих за стихом вновь перевожу, сличаю и соединяю четыре Евангелия.
Работа эта продолжается уже шестой год. Каждый год, каждый месяц я нахожу новые и новые уяснения и подтверждения основной мысли и исправляю вкравшиеся в мою работу, от поспешности и увлеченья, ошибки, исправляю их и дополнению то, что сделано. Жизнь моя, которой остается уже немного, вероятно кончится раньше этой работы. Но я уверен, что работа эта нужна, и потому делаю, пока жив, что могу».
Дальнейших сведений о работе Толстого над «Соединением и переводом четырех Евангелий» не имеется. Работа была сделана (хотя Толстой и не считал ее вполне законченной) и уступила место другим работам.
Приступив к новому переводу Евангелий с греческого языка, Толстой был совершенно чужд церковного идолопоклонства перед буквой писания. Он исходил из убеждения, что «представление о том, что Евангелия, все четыре, со всеми своими стихами и буквами, суть священные книги, есть, с одной стороны, самое грубое заблуждение, с другой – самый грубый и вредный обман» (предисловие к «Краткому изложению Евангелия»). Характерен в этом отношении ответ Толстого одному церковнику, ненавидевшему его за антицерковное направление. На вопрос этого церковника: «Скажите, Лев Николаевич, как вы решились перевести Евангелие?» – Толстой не без иронии ответил: «Что же тут особенного, что поручик артиллерии перевел для себя книгу с греческого?»
Время работы над переводом и исследованием Евангелий в воспоминании Толстого навсегда осталось временем не только напряженного умственного труда, но и высокого духовного подъема. 19 мая 1884 г. он писал В. Г. Черткову: «Это сочинение – обзор богословия и разбор Евангелий – есть лучшее произведение моей мысли, есть та одна книга, которую (как говорят) человек пишет во всю свою жизнь».
Н. Н. Страхов 19 июля 1883 г. писал Н. Я. Данилевскому из Ясной Поляны: «Л. Н. Толстой (может быть, вы слышали) выучился в эту зиму по-еврейски, и это уже помогает ему в понимании Писания, главном его занятии. Иные из его открытий в этом деле и поразительны своею верностию и приводят к важным, глубоким результатам».
В середине октября 1886 г. в письме к М. А. Новоселову, указав по его просьбе лучшие источники по истории христианства, Толстой прибавлял: «Впрочем, не советую вам углубляться в эти занятия. Тот, кто в Евангелии не сумеет отделить сердцем основного, тот никаким изучением критики не узнает этого. А кто умеет отличать, тому не нужно. Умеет же отличать тот, кому нужно руководство Евангелия для жизни, а не для мудрствования».
12 февраля 1889 г. Толстой записывает в Дневнике: «Помню то доброе чувство, по которому я не боялся, что меня осудят за ошибки. Я знал, что больше доброго, чем злого, что от сердца доброго исходят слова добрые, и потому не боялся зла и не боялся осуждения, и теперь в хорошие минуты не боюсь».
Кандидату Петербургской духовной академии А. А. Зеленецкому на его письмо с возражениями против понимания Толстым греческого текста некоторых мест Евангелий Толстой отвечал 15 марта 1890 г.: «Откровенно скажу вам, что буква, слова не интересуют меня, и я часто сожалею, что придавал ей слишком большое значение и делал, увлекаясь своими гипотезами, натяжки в толкованиях буквы. И потому во всяких ошибках в толкованиях буквы охотно соглашаюсь. Дух же учения не нуждается в толковании и не может измениться ни от каких толкований».
В том же 1890 г., 12 декабря, Толстой писал И. Б. Файнерману относительно вариантов евангельских текстов: «Не увлекайтесь вы этими вариантами. Я это испытал, – это скользкий путь. Смысл каждого места – во всем Евангелии, и кто не может понять смысла отдельного места сообразно всему духу его, – того ничем не убедишь».
Но критическое отношение Толстого к своим собственным филологическим изысканиям не приводило его к сомнениям в верности его понимания сущности христианского учения. Американскому мыслителю Адину Балу, в ответ на его возражения относительно понимания Толстым мест в Евангелиях, касающихся вопроса о непротивлении злу насилием, Толстой писал 21–24 февраля 1890 г. (перевод с английского): «Я написал большую книгу – перевод, соединение и толкование Евангелий, в которой я изложил все, что думаю по этим вопросам. Положив в то время – десять лет тому назад – всю силу моей души на познание этих вопросов, я теперь не могу ничего изменить, не проверив всего заново».
В 1895 г. в Лондоне вышел в английском переводе первый том «Соединения и перевода четырех Евангелий». 27 марта 1895 г. Толстой писал переводчику этой книги Д. Кенворти: «Книга превосходно переведена и издана. Я перечел ее. В ней много недостатков, которых я не сделал бы, если бы писал ее теперь, но исправлять ее уже не могу. Главный недостаток в ней – излишние филологические тонкости, которые никого не убеждают: что такое-то слово именно так, а не иначе надо понимать, – а напротив, дают возможность, опровергая частности, подрывать доверие ко всему. А между тем истинность общего смысла так несомненна, что тот, кто не будет развлекаться подробностями, неизбежно согласится с ним».
В ответ на это письмо Кенворти писал Толстому 3 мая 1895 г.: «Ваше сочинение о Евангелиях встретило удивительно мало внимания со стороны критики. Невидимому, они не знают, как взяться за него. Оно явилось среди других книг, как бы принесенное из совсем иного мира».
Толстой отвечал Кенворти 10 июля 1895 г.: «Продолжается ли издание следующих томов The Four Gospels» [Четвероевангелия]? «Очень жалко бы было, если бы оно остановилось на первом томе. Неполнота более всего помешала бы пониманию сочинения. Я не удивляюсь тому, что книга эта так плохо продается. Это не может быть иначе. Книгу эту нельзя понимать, перетолковывая ее по-своему; нельзя соглашаться кое с чем, отбрасывая другое, а надо принять всю, – не в ее подробностях, а в ее общем смысле, – или всю отбросить».
Последние исправления в текст «Соединения и перевода четырех Евангелий» были внесены Толстым в 1907–1908 гг.
В 1907 г. московское книгоиздательство «Посредник» приступило к переизданию труда Толстого. По желанию Толстого, сотрудник книгоиздательства, близкий друг Толстого, С. Д. Николаев, взялся проверить ссылки на варианты евангельских текстов по изданиям Тишендорфа и Гризбаха. Все замеченные им неточности он указывал Толстому и вносил в его труд только те исправления, на которые получал согласие автора. Толстой очень ценил работу С. Д. Николаева по уточнению его ссылок.
Среди черновых рукописей «Соединения и перевода четырех Евангелий» сохранились двенадцать не сшитых тетрадок, каждая из которых содержит одну главу Евангелий в изложении Толстого. Левая сторона каждой страницы занята текстами канонического Евангелия на русском языке; правая сторона отведена под текст Толстого.
17 мая 1885 г. Толстой извещал В. Г. Черткова, что либеральный московский священник A. M. Иванцов-Платонов выразил желание процензуровать для напечатания в двенадцатом томе собрания сочинений Толстого, подготовлявшемся его женой, запрещенные статьи Толстого: «Исповедь», «В чем моя вера?» и «Так что же нам делать?». Толстой передал ему эти статьи. Иванцов-Платонов сказал Толстому, что «хорошо бы было напечатать еще выдержки из исследования подробного Евангелий», то, что можно. Он берется за это. Толстой, чувствуя, что это «хорошо», согласился.
Но предприятие Иванцова-Платонова потерпело неудачу. Он действительно написал примечания к трем названным выше работам Толстого, но ни его примечания, ни сокращения, произведенные им в текстах Толстого не спасли книгу: она была запрещена духовной цензурой. После этого нечего было и думать о представлении в цензуру сделанного Толстым перевода и изложения Евангелий. И рукопись осталась в архиве Толстого.