– Нарушение в том, что человек любит в женщине свое наслаждение от сближения с нею, а не человека, подобного себе, и потому вступает в брак ради своего наслаждения. Христианский брак возможен только тогда, когда у человека есть любовь к людям и когда предмет любви плотской уже прежде есть предмет братской любви человека к человеку. Как разумно и прочно строить дом можно только тогда, когда есть основание, и картину писать, когда подготовлено то, на чем пишешь, так плотская любовь только тогда законна, разумна и прочна, когда в основании ее лежит уважение, любовь человека к человеку. На этом основании только может возникнуть разумная христианская семейная жизнь.
– Но всё-таки я не вижу, почему такой христианский, как ты говоришь, брак, – сказал Юлий, – исключает ту любовь к женщине, которую испытывал Парис.
– Я не говорю, чтобы христианский брак не допускал исключительной любви к женщине, напротив, только тогда он и разумен и свят; но исключительная любовь к женщине только тогда может возникнуть, когда не нарушена прежде существовавшая любовь ко всем людям. Исключительная же любовь к женщине, которую воспевают поэты, признанная сама по себе хорошей, без того, чтобы она основывалась на любви к людям, не имеет права называться любовью. Она есть похоть животная и очень часто переходит в ненависть. Лучший пример того, как эта, так называемая, любовь – эрос, если она не основана на братской любви ко всем людям, делается зверством – это случай насилия над той самой женщиной, которую будто любит тот, кто, насилуя, заставляет ее страдать и губит ее. В насилии явно, что нет любви к человеку, если он мучает того, кого любит. Но при нехристианском браке часто есть скрытое насилие – когда тот, кто женится на девушке, не любящей его или любящей другого, заставляет ее страдать и не жалеет ее, только бы удовлетворить своей любви.
– Положим, что это так, – сказал Юлий, – но если девушка любит его, то и нет несправедливости, и я не вижу разницы между христианским и языческим браком.
– Я не знаю подробности твоего брака, – отвечал Памфилий, – но я знаю, что всякий брак, имеющий в основе одно личное благо, не может не быть причиной раздора, точно так же, как простое принятие пищи не может обойтись между животными и людьми, мало различающимися от животных, без ссоры и драки. Всякому хочется сладкий кусок, а так как сладких кусков на всех недостанет, то является раздор. Если и нет видимого раздора, то есть затаенный. Слабому хочется сладкого куска, но он знает, что сильный не даст его ему; и хотя он уже знает невозможность отнять его прямо у сильного, он с затаенной, завистливой злобой смотрит на сильного и пользуется первым случаем, чтобы отнять у него. То же и с браком языческим; но только – вдвое хуже, потому что предмет зависти есть человек, так что злоба зарождается и между супругами.
– Но как же сделать, чтобы брачущиеся никого не любили, кроме двоих себя. Всегда найдется человек или девица, который любит того или другого. И тогда, по вашему, брак невозможен. И потому-то я вижу, что справедливо то, что и говорят про вас, что вы вовсе не женитесь. Поэтому-то и ты не женат и, вероятно, не женишься. Как же может быть то, чтобы человек женился на одной женщине, никогда раньше не возбудив к себе чувства любви со стороны другой женщины, или девушка дожила до зрелости, не возбудив к себе чувств мужчины? Как же должна была поступить Елена?
– Старец Кирилл говорит об этом так: в языческом мире люди, не думая о любви к братьям, не воспитывая этого чувства, думают об одном: о возбуждении в себе любви страстной к женщине, и воспитывают в себе эту страсть. И потому в их мире всякая Елена или подобная ей возбуждает любовь многих. Соперники бьются друг с другом, стараются превзойти один другого, как животные, чтобы приобресть самку. И в большей или меньшей степени брак их есть борьба и насилие. В нашей общине мы не только не думаем о личном наслаждении красотой, но избегаем всех соблазнов, ведущих к этому и возведенных в языческом мире в достоинство и предмет обожания; мы, напротив, только думаем о тех обязанностях уважения и любви к ближнему, которые мы имеем безразлично ко всем людям, к величайшей красоте и к величайшему уродству: мы воспитываем всеми силами это чувство, и потому в нас чувство любви к людям берет верх над соблазном красоты и побеждает его и уничтожает раздор, происходящий из половых сношений.
Христианин женится только тогда, когда его соединение с женщиной, с которой они чувствуют взаимное влечение, не причинит никому огорчения. Кирилл говорит даже так: христианин почувствует влечение к женщине только тогда, когда он знает, что его соединение с ней не причинит никому горя.
– Но разве это возможно? – возразил Юлий, – разве можно управлять своими влечениями?
– Нельзя, когда им дана воля, но не дать им просыпаться и подниматься мы можем. Возьми пример отношений отцов с дочерьми, матерей с сыновьями, братьев с сестрами. Мать для сына, дочь для отца, сестра для брата, как бы она ни была прекрасна, – не предмет личного удовольствия, а любви, и чувства не просыпаются. Они проснулись бы только тогда, когда отец узнал бы, что та, которую он считал дочерью – не его дочь, или для сына мать, или для брата сестра, но и тогда чувство это было бы очень слабо и покорно, и во власти человека было бы удержать его. Чувство похоти было бы слабо, потому что в основу его положено чувство любви к матери, к дочери, к сестре. Почему ты не хочешь поверить, что в человеке может быть воспитано и утверждено такое чувство ко всем женщинам, как матерям, дочерям, сестрам, и что на основе этого чувства может вырасти чувство супружеской любви? Как брат, только тогда, когда он узнал, что та, которую он считал сестрою, не сестра, позволяет в себе подниматься к ней чувству любви, как к женщине, так точно христианин, только чувствуя, что любовь его не огорчает никого, позволяет чувству этому подниматься в душе.
– Ну, а если два человека полюбили одну девушку?
– Тогда один жертвует своим счастьем для счастья другого.
– Но когда она любит одного из них?
– Тогда пожертвует своим чувством тот, которого она менее любит, для счастья ее.
– Ну, а если она любит обоих, и оба жертвуют собой, – она ни за кого не выйдет?
– Нет, тогда старшие рассудят дело и посоветуют так, чтобы было наибольшее благо для всех, при наибольшей любви.
– Но ведь так не делается. А не делается потому, что это противно природе человека.
– Природе человека? Какой природе человека? Человек, кроме того, что животное, еще и человек, и правда, что такое отношение к женщине несогласно с животной природой человека, но оно согласно с его разумной природой. И когда он употребляет разум на служение своей животной природе, он делается хуже животного – он доходит до насилия, до кровосмешения, – то, до чего не доходит ни одно животное. Но когда он употребляет свою разумную природу на обуздание животной, когда животная природа служит разуму, тогда только, он достигает того блага, которое удовлетворяет его.
V.
– Но скажи мне о себе лично, – сказал Юлий. – Я вижу тебя с этой красавицей, ты, как видно, живешь с ней, и неужели ты не желаешь стать ее мужем?
– Я не думал о том, – сказал Памфилий. – Она дочь христианской вдовы. Я служу им так же, как им служат другие.
Я служу матери так же, как и дочери, и люблю их одинаково. Ты спросил меня: люблю ли я так, чтобы соединиться с ней?
Вопрос этот тяжел мне. Но я отвечу прямо. Мысль эта приходила мне, но есть юноша, который любит ее, и потому я не смею еще думать об этом. Юноша этот христианин и любит нас обоих; и я не могу сделать поступка, который бы огорчил его. Я живу не думая об этом. Я ищу одного – исполнить закон любви к людям. Это единое на потребу. Я женюсь тогда, когда увижу, что так надо.
– Но для матери не может быть безразлично приобрести доброго, трудолюбивого зятя. Она будет желать тебя, а не другого.
– Нет, ей безразлично, потому что она знает, что, кроме меня, все наши готовы служить ей, как и всякому другому; и я не меньше, ни больше буду служить ей, если я буду или не буду ее зятем. Если же из этого вытечет мой брак с дочерью, я приму это с радостью, как я приму и брак ее с другим.
– Не может этого быть! – вскрикнул Юлий. – Вот это-то и ужасно в вас, что вы сами обманываете себя! И этим вы обманываете других. Верно сказал мне про вас тот незнакомец. Слушая тебя, я невольно подчиняюсь красоте той жизни, которую ты описываешь мне, но, размышляя, я вижу, что всё это обман, и обман, ведущий к дикости, грубости жизни, приближающейся к животной.
– В чем же ты видишь эту дикость?
– А в том, что, поддерживая сами свою жизнь трудами, вы не имеете досуга и возможности заниматься науками и искусствами. Ты вот в оборванном одеянии, с огрубевшими руками и ногами, твоя спутница, которая бы могла быть богиней красоты, похожа на рабу. Нет у вас ни песен Аполлона, ни храмов, ни поэзии, ни игр – ничего, что дали боги для украшения жизни человека. Работать, работать, как рабы или как волы, чтоб только грубо кормиться – разве это не добровольное и безбожное отречение от воли и природы человека?
– Опять природа человека! – сказал Памфилий. – Но в чем эта природа? В том ли, чтобы мучать непосильным трудом рабов, убивать своих братьев и брать их в рабы, из женщины делать предмет забавы?.. Всё это необходимо для той красоты жизни, которую ты считаешь свойственной природе человека. В этом ли природа человека, или в том, чтобы жить в любви и согласии со всеми, чувствовать себя членом одного всемирного братства?
Ты тоже очень ошибаешься, если думаешь, что мы не признаем науки и искусства. Мы высоко ценим все способности, которыми одарена человеческая природа. Но на все способности, присущие человеку, мы смотрим, как на средства для достижения одной и той же цели, которой мы посвящаем всю нашу жизнь, а именно – исполнение воли Божьей. В науке и искусстве мы видим не потеху, годную только для увеселения праздных людей; мы требуем от науки и от искусства того же, что от всех занятий человеческих, – чтобы в них осуществлялась та же деятельная любовь к Богу и ближнему, которою проникнуты все дела христианина. Мы признаем за действительную науку только такие знания, которые помогают нам жить лучше, и искусство мы уважаем только тогда, когда оно очищает наши помыслы, возвышает душу, укрепляя наши силы, необходимые для трудовой любовной жизни. Такие знания мы, по мере возможности, не упускаем случая развивать в себе и в наших детях; и такому искусству мы охотно предаемся в свободное время. Мы читаем и изучаем писания, завещанные нам мудростью людей, живших до нас; мы поем стихи, пишем картины, и стихи и картины наши ободряют наш дух и утешают нас в минуты печали. Потому-то мы и не можем одобрять те применения, которые вы себе делаете из науки и искусства. Ваши ученые употребляют свою способность соображения на измышление новых средств для причинения зла людям: они усовершенствуют приемы войны, т. е. убийства; изобретают новые способы наживы, т. е. обогащения одних на счет других. Искусство ваше служит на сооружение и украшение храмов в честь богов, которым наиболее развитые из вас давно уже не верят, но веру в которых вы поддерживаете в других, рассчитывая, что таким обманом вы лучше удержите их под своею властью. Статуи воздвигаются в честь наиболее сильных и жестоких из ваших тиранов, которых никто не уважает, но все боятся. На театрах ваших даются представления, восхваляющие преступную любовь. Музыка служит для потехи ваших богачей, объедающихся и напивающихся на своих роскошных пирах. Живопись применяется к изображению в домах разврата таких картин, на которые не может, не краснея, взглянуть человек трезвый или не одурманенный животною страстью.
Нет, не на это даны человеку те высшие способности, которые отличают его от зверей. Нельзя делать из них потеху для нашего тела. Посвящая всю свою жизнь на исполнение воли Божьей, мы тем более употребляем на это же служение и высшие наши способности.
– Да, – сказал Юлий, – всё это было бы прекрасно, если бы жизнь при таких условиях была возможна: но жить так нельзя. Вы сами обманываете себя. Вы не признаете наших защит. А если бы не было римских легионов, разве вы бы могли жить покойно? Вы пользуетесь защитой не признавая ее. Даже некоторые из вас, ты сам говорил, защищали себя. Вы не признаете собственности, а пользуетесь ею, ваши же имеют ее и дают вам; ты сам не отдашь даром виноград, а продашь его и будешь покупать..... все это обман. Если бы вы вполне делали то, что говорите, тогда бы так; а то вы других и себя обманываете!
Юлий разгорячился и высказал всё, что имел на душе. Памфилий молчал, ожидая. Когда Юлий кончил, Памфилий сказал:
Напрасно ты думаешь, что не признавая ваших защит, мы ими пользуемся. Нам римские легионы не нужны, так как мы не придаем никакой цены тому, что требует защиты насилием, благо наше в том, что не требует защиты, и этого никто не может отнять у нас. Если же и проходят через наши руки вещественные предметы, представляющие в ваших глазах собственность, то мы не считаем их своими и передаем их тем, кому они нужны для пропитания. Мы продаем виноград желающим покупать его не ради собственной наживы, а единственно для того, чтобы приобретать нуждающимся необходимое для жизни. Если кто-нибудь пожелал бы отнять у нас этот виноград, мы бы отдали его без противления. По этой самой причине мы не боимся и нашествия дикарей. Если б они стали отнимать у нас произведения нашего труда, мы им уступали бы их; если бы они потребовали, чтобы мы работали на них, мы и это исполняли бы с радостью; и им не только не за что, но и не выгодно было бы нас убивать или мучать. Дикари скоро поняли бы и полюбили бы нас, и от них нам пришлось бы меньше терпеть, чем от окружающих нас теперь и преследующих нас просвещенных людей.
Говорят, что только благодаря праву собственности получаются все те произведения, которыми люди питаются и живут; но, посуди сам, кем в действительности производятся все нужные для жизни предметы? Благодаря чьему труду накопляются эти богатства, которыми вы так гордитесь? Производится ли всё это теми, кто, сидя сложа руки, повелевают своими рабами и наемниками и которые одни пользуются собственностью, или теми бедными рабами, которые, ради куска хлеба, исполняют приказание своих хозяев и сами не пользуются никаким имуществом, получая на свою долю едва достаточно, для дневного пропитания? И почему же вы думаете, что рабы эти, не щадящие своих сил для исполнения распоряжений часто им даже вовсе непонятных, – почему вы думаете, что люди эти перестанут работать, когда им предстанет возможность работать разумную и понятную для них работу на себя и на тех, кого они любят и жалеют?
Обвинения твои против нас состоят в том, что мы не достигаем вполне того, к чему стремимся, даже, что мы обманываем других, утверждая, что мы не признаем насилия и собственности и вместе с тем пользуясь ими. Если мы обманщики, то с нами и говорить нечего, и мы не заслуживаем гнева, ни обличения, а одного презрения. И презрение мы охотно принимаем, ибо одно из наших правил это признание своего ничтожества. Но если бы мы искренно стремились к тому, что мы исповедуем, то тогда обвинения твои нас в обмане были бы несправедливы. Если мы стремимся, как стремлюсь я и мои братья, к тому, чтобы, исполняя закон нашего учителя, жить без насилия и вытекающей из него собственности, то ведь мы стремимся к этому не для внешних целей: богатства, власти, почестей – всего этого мы ведь не приобретаем, – но для чего-то другого. Мы так же, как и вы, ищем блага: разница только в том, что мы и вы в различном видим благо. Вы верите, что благо в богатстве и почестях, а мы верим в другое. Вера наша указывает нам, что благо наше не в насилии, а в покорности, не в богатстве, а в отдаче всего. И мы, как растения к свету, не можем не стремиться туда, где видим наше благо. Мы не исполняем всего, чего мы хотим для нашего блага, т. е. не очистились совсем от насилия и собственности. Это правда. Но разве это может быть иначе? Ты стремишься к тому, чтобы иметь самую красивую жену, чтобы иметь самое большое имущество, – разве ты или кто-либо достиг этого? Если стрелок не попадет в цель, то разве оттого, что он много раз не попадал в цель, он перестанет метить в нее? То же и с нами. Благо наше – по учению Христа – в любви, любовь же исключает насилие и вытекающую из него собственность. Мы ищем нашего блага, но далеко не вполне и различно, каждый по-своему, достигаем его.
– Да, но почему же вы не верите всей мудрости человеческой и отвернулись от нее, а верите одному вашему распятому учителю. Рабство ваше, покорность перед ним, вот что отталкивает меня.
– Опять ты ошибаешься, и ошибается тот, кто думает, что мы исповедаем наше учение, имеем нашу веру, потому что так нам велел это человек, которому мы верим. Наоборот – те, которые ищут всей душой познания истины, общения с Отцом, те, которые ищут истинного блага, те невольно приходят на тот путь, по которому шел Христос, и потому, невольно становясь позади его, видят его перед собой. Все, любящие Бога, сойдутся на этом пути, и ты также. Он – Сын Божий и посредник между Богом и людьми, не потому что нам кто-нибудь сказал это и мы в это слепо верим, но потому что все те, которые ищут Бога, находят Его Сына перед собой, и невольно только через него понимают, видят и знают Бога.
Юлий не отвечал и долго сидел молча.
– Ты счастлив? – спросил он.
– Ничего не желаю лучшего. Но мало того, я большей частью испытываю чувство недоумения, сознание несправедливости какой-то. За чт? именно я так огромно счастлив? – сказал Памфилий улыбаясь.
– Да, – сказал Юлий, – может быть, я был бы счастливее, если бы я тогда не встретил незнакомца и дошел до вас.
– А если ты думаешь так, так что же мешает тебе?
– А жена?
– Ты говорил, что она склонна к христианству, и она пойдет с тобой.
– Да, но начата уже другая жизнь; как разбивать ее? Начата – надо доживать ее, – сказал Юлий, живо представив себе и недовольство отца, матери, друзей, и главное, всё то усилие, которое надо бы употребить, чтобы сделать этот переворот.
В это время к двери лавки подошла девица, подруга Памфилия, с юношей. Памфилий вышел к ним, и юноша при Юлии рассказал, что он прислан от Кирилла закупить кожи. Виноград был уже продан, и пшеница закуплена. Памфилий предложил юноше идти с Магдалиной домой с пшеницей, а самому купить и принести кожи.
– Тебе будет лучше, – сказал он.
– Нет, Магдалине лучше идти с тобой, – сказал юноша и удалился. Юлий проводил Памфилия в лавку к знакомому купцу. Памфилий насыпал пшеницы в мешки и, положив малую часть Магдалине, вскинув свою тяжелую ношу, простился с Юлием и рядом с девицей пошел из города.
На повороте из улицы Памфилий оглянулся и улыбаясь кивнул головой Юлию и так, еще радостнее улыбаясь, сказал что-то Магдалине, и они скрылись из глаз.