– И зипун в мешочке на спину приладил. Оно и плыть ему легче от нее, – сказал кто-то.
– Слышь, Лукашка! – сказал урядник, державший в руках кинжал и ружье, снятые с убитого. – Ты кинжал себе возьми и зипун возьми, а за ружье, приди, я тебе три монета дам. Вишь, оно и с свищом, – прибавил он, пуская дух в дуло: – так мне на память лестно.
Лукашка ничего не ответил: ему видимо досадно было это попрошайничество; но он знал, что этого не миновать.
– Вишь, чорт какой! – сказал он, хмурясь и бросая наземь чеченский зипун: хошь бы зипун хороший был, а то байгуш.
– Годится за дровами ходить, – сказал другой казак.
– Мосев! я домой схожу, – сказал Лукашка, видимо уж забыв свою досаду и желая употребить в пользу подарок начальнику.
– Иди, что ж!
– Оттащи его за кордон, ребята, – обратился урядник к казакам, все осматривая ружье. – Да шалашик от солнца над ним сделать надо. Може из гор выкупать будут.
– Еще не жарко, – сказал кто-то.
– А чакалка изорвет? Это разве хорошо? – заметил один из казаков.
– Караул поставим, а то выкупать придут: нехорошо, коли порвет.
– Ну, Лукашка, как хочешь; ведро ребятам поставишь, – прибавил урядник весело.
– Уж как водится, – подхватили казаки. – Вишь, счастье Бог дал, ничего не видамши, абрека убил.
– Покупай кинжал и зипун. Давай денег больше. И портки продам. Бог с тобой, – говорил Лука. – Мне не налезут; поджарый чорт был.
Один казак купил зипун за монет. За кинжал дал другой два ведра.
– Пей, ребята, ведро ставлю, – сказал Лука, – сам из станицы привезу.
– А портки девкам на платки изрежь, – сказал Назарка.
Казаки загрохотали.
– Будет вам смеяться, – повторил урядник, – оттащи тело-то. Что пакость такую у избы положили…
– Что стали? Тащи его сюда, ребята! – повелительно крикнул Лукашка казакам, которые неохотно брались за тело, и казаки исполнили его приказание, точно он был начальник. Протащив тело несколько шагов, казаки опустили ноги, которые, безжизненно вздрогнув, опустились, и, расступившись, постояли молча несколько времени. Назарка подошел к телу и поправил подвернувшуюся голову так, чтобы видеть кровавую круглую рану над виском и лицо убитого. – Вишь, заметку какую сделал! В самые мозги, – проговорил он: – не пропадет, хозяева узнают. – Никто ничего не ответил, и снова тихий ангел пролетел над казаками.
Солнце уже поднялось и раздробленными лучами освещало росистую зелень. Терек бурлил неподалеку в проснувшемся лесу; встречая утро, со всех сторон перекликались фазаны. Казаки молча и неподвижно стояли вокруг убитого и смотрели на него. Коричневое тело в одних потемневших мокрых синих портках, стянутых пояском на впалом животе, было стройно и красиво. Мускулистые руки лежали прямо, вдоль ребер. Синеватая свеже-выбритая круглая голова с запекшеюся раной с боку была откинута. Гладкий загорелый лоб резко отделялся от бритого места. Стеклянно-открытые глаза с низко остановившимися зрачками смотрели вверх, казалось, мимо всего. На тонких губах, растянутых в краях и выставлявшихся из-за красных подстриженных усов, казалось, остановилась добродушная, тонкая усмешка. На маленьких кистях рук, поросших рыжими волосами, пальцы были загнуты внутрь и ногти выкрашены красным. Лукашка всё еще не одевался. Он был мокр, шея его была краснее, и глаза его блестели больше обыкновенного; широкие скулы вздрагивали; от белого, здорового тела шел чуть заметный пар на утреннем свежем воздухе.
– Тоже человек был! – проговорил он, видимо любуясь мертвецом.
– Да, попался бы ему, спуска бы не дал, – отозвался один из казаков.
Тихий ангел отлетел. Казаки зашевелились, заговорили. Двое пошли рубить кусты для шалаша. Другие побрели к кордону. Лука с Назаркой побежали собираться в станицу.
Спустя полчаса через густой лес, отделявший Терек от станицы, Лукашка с Назаркой почти бегом шли домой, не переставая разговаривать.
– Ты ей не сказывай, смотри, что я прислал; а поди посмотри, муж дома, что ли? – говорил Лука резким голосом.
– А я к Ямке зайду. Погуляем, что ль? – спрашивал покорный Назар.
– Уж когда же гулять-то, что не ныне, – отвечал Лука.
Придя в станицу, казаки выпили и завалились спать до вечера.
X.
На третий день после описанного события две роты кавказского пехотного полка пришли стоять в Новомлинскую станицу. Отпряженный ротный обоз уже стоял на площади. Кашевары, вырыв яму и притащив с разных дворов плохо лежавшие чурки, уже варили кашу. Фельдфебеля рассчитывали людей. Фурштаты забивали колья для коновязи. Квартирьеры, как домашние люди, сновали по улицам и переулкам, указывая квартиры офицерам и солдатам. Тут были зеленые ящики, выстроенные во фрунт. Тут были артельные повозки и лошади. Тут были котлы, в которых варилась каша. Тут были и капитан, и поручик, и Онисим Михайлович фельдфебель. И находилось все это в той самой станице, где, слышно было, приказано стоять ротам; следовательно, роты были дома. Зачем стоять тут? Кто такие это казаки? Нравится ли им, что будут стоять у них? Раскольники они или нет? До этого нет дела. Распущенные от расчета, изнуренные и запыленные солдаты, шумно и беспорядочно, как усаживающийся рой, рассыпаются но площадям и улицам; решительно не замечая нерасположения казаков, по-двое, по-трое, с веселым говором и позвякивая ружьями, входят в хаты, развешивают амуницию, разбирают мешочки и пошучивают с бабами. К любимому солдатскому месту, к каше, собирается большая группа, и с трубочками в зубах солдатики, поглядывая то на дым, незаметно подымающийся в жаркое небо и сгущающийся в вышине, как белое облако, то на огонь костра, как расплавленное стекло дрожащий в чистом воздухе, острят и потешаются над казаками и казачками за то, что они живут совсем не так, как русские. По всем дворам виднеются солдаты, и слышен их хохот, слышны ожесточенные и пронзительные крики казачек, защищающих свои дома, не дающих воды и посуды. Мальчишки и девчонки, прижимаясь к матерям и друг к другу, с испуганным удивлением следят за всеми движениями невиданных еще ими армейских и на почтительном расстоянии бегают за ними. Старые казаки выходят из хат, садятся на завалинках и мрачно и молчаливо смотрят на хлопотню солдат, как будто махнув рукой на всё и не понимая, что из этого может выйти.
Оленину, который уже три месяца как был зачислен юнкером в кавказский полк, была отведена квартира в одном из лучших домов в станице, у хорунжего Ильи Васильевича, то есть у бабуки Улиты.
– Что это будет такое, Дмитрий Андреевич? – говорил запыхавшийся Ванюша Оленину, который верхом, в черкеске, на купленном в Грозной кабардинце весело после пятичасового перехода въезжал на двор отведенной квартиры.
– А что, Иван Васильич? – спросил он, подбадривая лошадь и весело глядя на вспотевшего, со спутанными волосами и расстроенным лицом, Ванюшу, который приехал с обозом и разбирал вещи.
Оленин на вид казался совсем другим человеком. Вместо бритых скул, у него были молодые усы и бородка. Вместо истасканного ночною жизнью желтоватого лица, – на щеках, на лбу, за ушами был красный, здоровой загар. Вместо чистого, нового черного фрака была белая, грязная, с широкими складками черкеска и оружие. Вместо свежих крахмальных воротничков – красный ворот канаусового бешмета, который стягивал загорелую шею. Он был одет по-черкесски, но плохо; всякий узнал бы в нем русского, а не джигита. Все было так, да не так. Несмотря на то, вся наружность его дышала здоровьем, веселостью и самодовольством.
– Вам вот смешно, – сказал Ванюша, – а вы подите-ка сами поговорите с этим народом: не дают тебе хода, да и шабаш. Слова, так и того не добьешься. – Ванюша сердито бросил к порогу железное ведро. – Не русские какие-то.
– Да ты бы станичного начальника спросил.
– Да ведь я их местоположения не знаю, – обиженно отвечал Ванюша.
– Кто ж тебя так обижает? – спросил Оленин, оглядываясь кругом.
– Чорт их знает! Тьфу! Хозяина настоящего нету, на какую– то кригу,[15 - «Кригой» называется место у берега, огороженное плетнем для ловли рыбы.] говорят, пошел. А старуха такая дьявол, что упаси Господи, – отвечал Ванюша, хватаясь за голову. – Как тут жить будет, я уж не знаю. Хуже татар, ей-Богу. Даром что тоже христиане считаются. На что татарин, и тот благородней. «На кригу пошел»! Какую кригу выдумали, неизвестно! – заключил Ванюша и отвернулся.
– Что, не так, как у нас на дворне? – сказал Оленин, подтрунивая и не слезая с лошади.
– Лошадь-то пожалуйте, – сказал Ванюша, видимо озадаченный новым для него порядком, но покоряясь своей судьбе.
– Так татарин благородней? а, Ванюша? – повторил Оленин, слезая с лошади и хлопая по седлу.
– Да, вот вы смейтесь тут! Вам смешно, – проговорил Ванюша сердитым голосом.
– Постой, не сердись, Иван Васильич, – отвечал Оленин, продолжая улыбаться. – Дай вот я пойду к хозяевам, посмотри, всё улажу. Еще как заживем славно! Ты не волнуйся только.
Ванюша не отвечал, а только, прищурив глаза, презрительно посмотрел вслед барину и покачал головой. Ванюша смотрел на Оленина только как на барина. Оленин смотрел на Ванюшу только как на слугу. И они оба очень удивились бы, ежели бы кто-нибудь сказал им, что они друзья. А они были друзья, сами того не зная. Ванюша был взят в дом одиннадцатилетним мальчиком, когда и Оленину было столько же. Когда Оленину было пятнадцать лет, он одно время занимался обучением Ванюши и выучил его читать по-французски, чем Ванюша премного гордился. И теперь Ванюша, в минуты хорошего расположения духа, отпускал французские слова и при этом всегда глупо смеялся.
Оленин вбежал на крыльцо хаты и толкнул дверь в сени. Марьянка в одной розовой рубахе, как обыкновенно дома ходят казачки, испуганно отскочила от двери и, прижавшись к стене, закрыла нижнюю часть лица широким рукавом татарской рубахи. Отворив дальше дверь, Оленин увидал в полусвете всю высокую и стройную фигуру молодой казачки. С быстрым и жадным любопытством молодости он невольно заметил сильные и девственные формы, обозначившиеся под тонкою ситцевою рубахой, и прекрасные черные глаза, с детским ужасом и диким любопытством устремленные на него. «Вот она! – подумал Оленин. – Да еще много таких будет», – вслед затем пришло ему в голову, и он отворил другую дверь в хату. Старая бабука Улитка, также в одной рубахе, согнувшись, задом к нему, выметала пол.
– Здравствуй, матушка! Вот я о квартире пришел… – начал он.
Казачка, не разгибаясь, обернула к нему строгое, но еще красивое лицо.
– Что пришел? Насмеяться хочешь? А? Я те насмеюсь! Черная на тебя немочь! – закричала она, искоса глядя на пришедшего из-под насупленных бровей.