– Знаешь, я до того привык к этим бомбам, что, я уверен, в России в звездную ночь мне будет казаться, что это все бомбы: так привыкнешь.
– Однако не пойти ли мне на эту вылазку? – сказал князь Гальцин после минутного молчания, содрогаясь при одной мысли быть там во время такой страшной канонады и с наслаждением думая о том, что его ни в каком случае не могут послать туда ночью.
– Полно, братец! и не думай, да и я тебя не пущу, – отвечал Калугин, очень хорошо зная, однако, что Гальцин ни за что не пойдет туда. – Еще успеешь, братец!
– Серьезно? Так думаешь, что не надо ходить? А?
В это время в том направлении, по которому смотрели эти господа, за артиллерийским гулом послышалась ужасная трескотня ружей, и тысячи маленьких огней, беспрестанно вспыхивая, заблестели по всей линии.
– Вот оно когда настоящее! – сказал Калугин. – Этого звука ружейного я слышать не могу хладнокровно, как-то, знаешь, за душу берет. Вон и «ура», – прибавил он, прислушиваясь к дальнему протяжному гулу сотен голосов: «а-а-а-а-а-а-а-а» – доносившихся до него с бастиона.
– Чье это «ура»? их или наше?
– Не знаю, но это уж рукопашная пошла, потому что стрельба затихла.
В это время под окном, к крыльцу, подскакал ординарец офицер с казаком и слез с лошади.
– Откуда?
– С бастиона. Генерала нужно.
– Пойдемте. Ну что?
– Атаковали ложементы, – заняли – французы подвели огромные резервы – атаковали наших – было только два батальона, – говорил, запыхавшись, тот же самый офицер, который приходил вечером, с трудом переводя дух, но совершенно развязно направляясь к двери.
– Что ж, отступили? – спросил Гальцин.
– Нет, – сердито отвечал офицер, – подоспел батальон, отбили, но полковой командир убит, офицеров много, приказано просить подкрепления…
И с этими словами он прошел к генералу, куда уже мы не последуем за ним.
Через пять минут Калугин уже сидел верхом на казачьей лошадке (и опять той особенной guasi-казацкой посадкой, в которой, я замечал, все адъютанты видят почему-то что-то особенно приятное) и рысцой ехал на бастион, с тем чтобы по приказанию генерала передать туда некоторые приказания и дождаться известий об окончательном результате дела; а князь Гальцин, под влиянием того тяжелого волнения, которое производят обыкновенно близкие признаки дела на зрителя, не принимающего в нем участия, вышел на улицу и без всякой цели стал взад и вперед ходить по ней.
6
Толпы солдат несли на носилках и вели под руки раненых. На улице было совершенно темно; только редко, редко где светились окна в гошпитале или у засидевшихся офицеров. С бастионов доносился тот же грохот орудий и ружейной перепалки, и те же огни вспыхивали на черном небе. Изредка слышался топот лошади проскакавшего ординарца, стон раненого, шаги и говор носильщиков или женский говор испуганных жителей, вышедших на крылечко посмотреть на канонаду.
В числе последних был и знакомый нам Никита, старая матроска, с которой он помирился уже, и десятилетняя дочь ее.
– Господи, мати пресвятыя богородицы! – говорила в себя и вздыхая старуха, глядя на бомбы, которые, как огненные мячики, беспрестанно перелетали с одной стороны на другую. – Страсти-то, страсти какие! И-и-хи-хи. Такого и в первую бандировку не было. Вишь, где лопнула, проклятая, – прямо над нашим домом в слободке.
– Нет, это дальше, к тетиньке Аринке в сад все попадают, – сказала девочка.
– И где-то, где-то барин мой таперича? – сказал Никита нараспев и еще пьяный немного. – Уж как я люблю евтого барина своего, так сам не знаю. Он меня бьеть, а все-таки я его ужасно как люблю. Так люблю, что если, избави бог, да убьют его грешным делом, так, верите ли, тетинька, я после евтого сам не знаю, что могу над собой произвести. Ей-богу! Уж такой барин, что одно слово! Разве с евтими сменить, что тут в карты играють, – это что – тьфу! – одно слово! – заключил Никита, указывая на светящееся окно комнаты барина, в которой во время отсутствия штабс-капитана юнкер Жвадчевский позвал к себе на кутеж, по случаю получения креста, гостей: подпоручика Угровича и поручика Непшитшетского, того самого, которому надо было идти на бастион и который был нездоров флюсом.
– Звездочки-то, звездочки так и катятся, – глядя на небо, прервала девочка молчание, последовавшее за словами Никиты, – вон, вон еще скатилась! к чему это так? а, маынька?
– Совсем разобьют домишко наш, – сказала старуха, вздыхая и не отвечая на вопрос девочки.
– А как мы нонче с дяинькой ходили туда, маынька, – продолжала певучим голосом разговорившаяся девочка, – так большущая такая ядро в самой комнатке подля шкапа лежит: она сенцы, видно, пробила да в горницу и влетела. Такая большущая, что не поднимешь.
– У кого были мужья да деньги, так повыехали, – говорила старуха, – а тут – ох, горе-то, горе, последний домишко и тот разбили. Вишь как, вишь как палит злодей! Господи, господи!
– А как нам только выходить, как одна бомба прилети-и-ит, как лопни-и-ит, как засыпи-и-ит землею, так даже чуть-чуть нас с дяинькой одним оскретком не задело.
– Крест ей за это надо, – сказал юнкер, который вместе с офицерами вышел в это время на крыльцо посмотреть на перепалку.
– Ты сходи до генерала, старуха, – сказал поручик Непшитшетский, трепля ее по плечу, – право!
– Pojde n? ulice Zobaczic со tom nowego,[9 - Сходить на улицу, узнать, что там новенького (польск.).] – прибавил он, спускаясь с лесенки.
– A my tym czasem napijmy sie wodki, bo cos, dusza w piety ucieka,[10 - А мы тем часом кнаксик сделаем, а то что-то уж очень страшно. (польск.) – Перев. Л. Н. Толстого.] – сказал, смеясь, веселый юнкер Жвадческий.
7
Все больше и больше раненых на носилках и пешком, поддерживаемых одних другими и громко разговаривающих между собой, встречалось князю Гальцину.
– Как они подскочили, братцы мои, – говорил басом один высокий солдат, несший два ружья за плечами, – как подскочили, как крикнут: алла, алла![11 - Наши солдаты, воюя с турками, так привыкли к этому крику врагов, что теперь всегда рассказывают, что французы тоже кричат «алла!». (Прим. Л. Н. Толстого.)] так-так друг на друга и лезут. Одних бьешь, а другие лезут – ничего не сделаешь. Видимо-невидимо… – Но в этом месте рассказа Гальцин остановил его.
– Ты с бастиона?
– Так точно, ваше благородие.
– Ну, что там было? Расскажи.
– Да что было? Подступила их, ваше благородие, сила, лезут на вал, да и шабаш. Одолели совсем, ваше благородие!
– Как одолели? да ведь вы отбили же?
– Где тут отбить, когда его вся сила подошла: перебил всех наших, а сикурсу не подают. (Солдат ошибался, потому что траншея была за нами, но это – странность, которую всякий может заметить: солдат, раненный в деле, всегда считает его проигранным и ужасно кровопролитным.)
– Как же мне говорили, что отбили, – с досадой сказал Гальцин.
В это время поручик Непшитшетский, в темноте, по белой фуражке, узнав князя Гальцина и желая воспользоваться случаем, чтобы поговорить с таким важным человеком, подошел к нему.
– Не изволите ли знать, что это такое было? – спросил он учтиво, дотрагиваясь рукою до козырька.
– Я сам расспрашиваю, – сказал князь Гальцин и снова обратился к солдату с двумя ружьями, – может быть, после тебя отбили? Ты давно оттуда?
– Сейчас, ваше благородие! – отвечал солдат. – Вряд ли, должно за ним траншея осталась, – совсем одолел.
– Ну, как вам не стыдно – отдали траншею. Это ужасно! – сказал Гальцин, огорченный этим равнодушием. – Как вам не стыдно! – повторил он, отворачиваясь от солдата.
– О! это ужасный народ! Вы их не изволите знать, – подхватил поручик Непшитшетский, – я вам скажу, от этих людей ни гордости, ни патриотизма, ни чувства лучше не спрашивайте. Вы вот посмотрите, эти толпы идут, ведь тут десятой доли нет раненых, а то все асистенты, только бы уйти с дела. Подлый народ! Срам так поступать, ребята, срам! Отдать нашу траншею! – добавил он, обращаясь к солдатам.
– Что ж, когда сила! – проворчал солдат.
– И! ваши благородия! – заговорил в это время солдат с носилок, поравнявшийся с ними. – Как же не отдать, когда перебил всех почитай? Кабы наша сила была, ни в жисть бы не отдали. А то что сделаешь? Я одного заколол, а тут меня как ударит… О-ох, легче, братцы, ровнее, братцы, ровней иди… о-о-о! – застонал раненый.