Справедливость требует сказать, что обе стороны преувеличивали силы друг друга. Первый лейтенант Конвей признавал, что здесь есть промах американской разведки, совпавший с подобным же промахом немецкой разведки. «И мы и немцы, – писал он в своей статье „Бедный заблудший ангел“, помещенной уже после войны в парижском издании „Геральд трибюн“, – смотрели друг на друга расширенными от ужаса глазами. Мы были уверены, что бросившиеся в это безумное наступление немецкие войска глубоко эшелонированы и имеют большую глубину оперативного построения, тогда как это была тонкая ниточка, которую ничто не стоило прорвать. А немцы полагали, что перед ними мощные американские соединения, богато оснащенные техникой, тогда как в тот момент это были разрозненные подразделения, мечущиеся в панике, к тому же плохо вооруженные».
Конвей и Осборн встретились во время вылазки у брошенной фермы «Старый вепрь». Название это сохранилось на сквозной ажурной вывеске, которая болталась на одном гвозде над воротами.
Высотка, на которой стояла ферма, господствовала над местностью и была приманкой для обеих сторон. Большой скотный двор окружен буками, посаженными так тесно, что они образовали почти стену. Здесь Конвей установил противотанковое орудие и, когда был убит первый номер, сам заменил его. «Все-таки я артиллерист», – сказал он. Собственно, по этим жеманным интонациям Осборн, уже встречавший Конвея в городе, узнал его, ибо лицо Конвея было испачкано копотью до неузнаваемости.
После того как американцы отразили одну за другой три атаки, наступило затишье. Вообще-то говоря, можно было возвращаться в Бастонь. И командовавший небольшим отрядом пехоты первый лейтенант Осборн собрался поначалу именно так поступить. Но потом передумал.
– Разумнее это сделать, когда стемнеет, – объяснил он Конвею, – возвращаться надо по открытой местности. И хотя мы в белых халатах, они всех нас расколошматят, как бутылки в тире.
Осборн знал, что, как только они покинут ферму, немцы займут ее. Отсюда открывался обширный вид на восточную часть города. По мнению Осборна, ферму следовало удержать в своих руках. Конвей был согласен с этим. Но генерал Маколифф приказал всем участникам вылазок обязательно к ночи возвращаться в город.
– Приказ есть приказ, – сказал Осборн в ответ на предложение Конвея «поправить» генерала и не уходить с фермы.
Не стреляли. Осборн присел на брошенную автопокрышку с грузовика и с наслаждением оперся уставшей спиной о стену полуразрушенного сарая. Это был отдых. Мыслями он вернулся к довоенному покою. Нет, нет! Военная служба нравилась Осборну. Он уже решил, что после войны останется в армии. Никакие страсти не сравнятся с наслаждением командовать и подчиняться. Да, он останется в армии. Если, конечно, его оставят. И если его не убьют. Но сейчас, сидя на этой старой шине, расслабившись, он предался уютным воспоминаниям о мирной жизни. Он не давал себе труда упорядочивать их. Он плыл по течению. Большое место в них занимал душ… Ласковые прикосновения этого благословенного домашнего дождя из низкого кафельного неба… Девушки… Преимущественно высокие блондинки, с которыми он встречался обычно после работы в кафе, очередная она с правой стороны, в левой руке контрабас в чехле, с длинной извилистой царапиной на деке, он все собирался залакировать ее, да так и не успел… Дыни… он обожал дыни, обычно перед обедом он отправлял в рот влажный пахучий розовый ломоть…
В это время немцы открыли огонь из учетверенного миномета. Осборн упал, обливаясь кровью. Миномет замолчал так же внезапно. Очевидно, просто пробовали вновь прибывшее оружие.
В госпитале в Бастони, лежа на койке, Осборн догадывался, что не выкрутится. Он считал, что эта самая большая глупость в его жизни. Его лицо сделалось совсем маленьким, как у ребенка. Мушкетерские усики и эспаньолка выделялась на нем нелепыми запятыми. Собирались сделать переливание крови, но он увидел на банке ярлык: «Цветная кровь» – и отказался от переливания. «Какое счастье, – сказал он, – что я умираю в католическом городе…»
Он потребовал к себе патера. Но в армии не оказалось католического священника. «Есть дьяконисса», – сказали ему. «Баба? Ни за что!» От услуг лютеранского капеллана он отказался. «Позовите поляка», – сказал он. Позвали Феликса Маньковского. Осборн ему исповедался. Он признался в постыдном грехе: уже коснеющим голосом он рассказал Феликсу, как он в свое время не поделился хлебом с Майклом. Маньковский знал ритуальные слова, сопровождающие отпущение грехов… «Absolvo te… [32 - Отпускаю тебе (лат.).]» – сказал он срывающимся голосом.
На погребении произошел неприятный инцидент, несколько нарушивший привычное благообразие похорон. К гробу подошел пожилой джентльмен в куртке с кенгуровым воротником и заявил, что может организовать захоронение останков первого лейтенанта Лайонела Осборна у него на родине, то есть в Штатах. Маньковский и Вулворт узнали его: это был Корнелиус Ли, представитель «Симетри элайенс», объединения компаний, эксплуатирующих кладбища. Мистер Ли вежливо, но настойчиво допытывался у окружающих, есть ли у Осборна родственники в США и насколько они состоятельны. Ибо, как выяснилось из дальнейшего разговора, перевозка останков производится за счет родственников.
Мистер Ли тут же заметил, что последние бои значительно расширяют деятельность «Симетри элайенс», и не без самодовольства добавил: это общество настолько влиятельно, что провалило в конгрессе законопроект о создании новых национальных кладбищ для бесплатного погребения погибших воинов. Дальнейшие рассуждения мастера Корнелиуса Ли были прерваны Майклом, который взял его за кенгуровый воротник и, наподдав сзади коленом, швырнул довольно далеко от лакомых останков первого лейтенанта Лайонела Осборна.
Конвею понравился этот поступок. Он пригласил Майкла к себе в бункер. Ему вообще понравился этот тощий юноша с приподнятыми бровями мечтателя и плечами боксера. Он уже слышал о нем кое-что. Главный капеллан армии подполковник Френкленд рассказал, что недавно к нему явился Майкл и покаялся:
– Я убил ангела.
И рассказал о стычке на дороге, где он застрелил одного из близнецов, а тот, оказывается, был не кем иным, как ангелом в мундире немецкого солдата.
Капеллан принялся утешать его. А потом, устав от собственных банальных поучений, признался:
– А что я могу тебе сказать, парень? С одной стороны, я проповедую вам всем: «Люби ближнего, как самого себя». А с другой – я же призываю вас: «Убивайте немцев». Значит, приходится говорить, что немцы не люди, а черти. Но вот ты убил не черта, а ангела…
Майкл зачастил к Конвею. Его привлекал открытый – иногда до цинизма – ум Конвея. Да и Конвея устраивали беседы с Майклом более, чем с Вулвортом. Нельзя отрицать: Вулворт великолепно молчит, это имеет свои удобства для такого говоруна как, Конвей. Но уж очень он примитивен, этот молоденький лейтенант из семьи мелкорозничных магнатов. А Конвей любит примитивы только в искусстве, главным образом церковном. А его словесные пиршества нуждаются в острой приправе – возбуждающих репликах собеседника.
В последнее же время в повадках Вулворта, еще недавно такого нежного, такого, сказал бы Конвей, трогательно нежного юноши, появилось что-то грубо-солдафонское, особенно когда он, закинув на стол ноги в грязных бутсах и потребовав хриплым «фронтовым» голосом выставить джин, начинает нести хвастливую околесицу о своих подвигах на передовой.
Другое дело нервный, почти истерический рассказ Майкла о том, как он убил ангела. До сих пор это продолжало мучить Майкла. Конвей жалел его и утешал по своему способу, который называл «метод каленой кочерги». Он пошел в атаку на идеализм Майкла:
– Конечно, ограниченному, ну, скажем просто туповатому воображению идеалиста нет ничего удобнее, чем придумать боженьку. Ход мыслей при этом примитивный. Вопрос: откуда все взялось? Ответ: хозяин создал. И сравните эту наивность с силой и смелостью воображения материалиста, который постиг извечность мира, его безначалие! Какая свобода духа нужна, чтобы примириться с этой идеей!
Майкл слушал очень серьезно. Потом чуть улыбнулся и сказал:
– Вы забываете одну очень простую вещь, Конвей.
– Какую?
– Хозяин, как вы его назвали, или бог, как говорят все, или Разумная Сила, как выражаются некоторые философы, или что-то другое – условно, – но с наибольшим приближением к сути обозначим его словом Создатель, – что он тоже извечен и безначален…
Разговор этот и другие, подобные ему, шли под разрывы снарядов, которыми осаждающие засыпали город. В пылу споров Конвей и Майкл не слышали их.
Однако скоро Конвей лишился своего лучшего собеседника. Нет, нет, он не убит! Другое.
Однажды Майкл проходил мимо Порт-де-Трев. Немцы беспорядочно стреляли по городу из орудий. Люди разбегались, прятались под арки домов, Майкл даже не прибавлял шага. Он считал это постыдным проявлением слабости. Он рассуждал так: «Это чудовище, Гитлер, хочет, чтобы я переменился, чтобы я стал мельче, ничтожнее самого себя. Но он этого не дождется, я останусь самим собой». И он не прибавлял шага.
Случилось ему как-то увидеть посреди улицы скопление женщин. Он видел только их– спины. Некоторые – в элегантных меховых шубках. Сидя на корточках, женщины копошились в чем-то лежавшем на мостовой и не обращали внимания на разрывы снарядов.
В стороне стояла девчонка в старенькой накидке, из которой выбивались клочья ваты. Съежившись от холода, она топталась на месте в своих грубых мужицких сапогах и попеременно дышала то на одну, то на другую руку в продранных рукавичках.
Изредка она посматривала на группу женщин посреди мостовой, и на ее лице, замерзшем и чем-то испачканном, появлялось отвращение и жалость.
Когда Майкл приблизился, он увидел, над чем склонились женщины: над трупом павшей лошади. Они вырезали из него куски мяса и набивали им сумки. Теперь никто в Бастони не ходил без сумки. А вдруг удастся набрести на что-нибудь съестное, на сброшенную с самолета пачку сала или, как вот сейчас, на падаль.
Замухрышка в накидке бросила взгляд на Майкла. Он поразил юношу. Это был монашеский взгляд исподлобья, горячий и стыдливый. Майкл остановился. Неожиданно для себя он проговорил церемонно:
– Can I help you? [33 - Не могу ли я быть вам чем-нибудь полезен? (англ.)]
И тут же спохватился, что обращается к ней по-английски. От смущения, конечно. Но почему он смутился? Неужели этот взгляд?… Девчонка пожала плечами и, к удивлению Майкла, ответила ему тоже по-английски:
– No… Unless… if you could… [34 - Нет… Если бы только вы могли… (англ.)] – и тут же перешла на какую-то беглую смесь французского и старонемецкого, которая была для нее явно привычнее: -…оторвать мою подругу от этого…
Она не докончила.
– Как зовут твою подругу? – спросил Майкл, оправившись от непонятного смущения, сердясь на себя из-за него и перейдя на немецкий.
Но замарашка уже передумала:
– А в общем, черт с ней. Она голодна.
– А ты? – невольно спросил Майкл и полез к себе в карман.
Там у него болталось несколько кусочков сахара.
– Но это каннибализм!
Майкл подумал, что он не понял ее. Ее странное наречие отдаленно напоминало немецкий. И в нем, как золотые крупинки в песке, мелькали французские слова. Майкл вгляделся в девчонку. Глядя на ее замерзшее и чем-то испачканное лицо, он увидел, что она старше, чем показалось ему прежде. Но вот снова этот не дающий ему покоя монашеский взгляд исподлобья!
– Каннибализм, – сказал он, – это поедание себе подобных.
Он готов был поклясться, что девушка посмотрела на него с презрением.
– Кони подобны людям, – сказала она. – Иногда они даже лучше людей.
Внезапное подозрение осенило Майкла. Он спросил строго:
– Ты немка?