– Приходите в клуб, – приглашал Лесь, – кружки художественной самодеятельности организуем, концерт дадим…
Марию Григорьевну провожал домой Нечай. Шли молча. Окунулся Зеленый Гай в ночь. Небо лохматой шапкой нависло над селом – прямо над головой иссиня-черное, а по краям размытое отблесками ушедшей зари.
– Не думал я, что вы так хорошо лекцию прочитаете, – нарушил молчание Нечай.
– Недаром же меня четыре года в институте учили, – ответила Мария.
Ночью голоса далеко слышатся, поневоле хочется говорить тихонечко, только для того, кто рядом, и от этого вплетается в разговор доверительность.
– И только? Чтобы так рассказывать о комсомоле, его надо любить.
– Знать, хотите вы сказать?
– Нет, – настаивал Нечай, – именно любить. И еще что-то для этого нужно, ну, талант, что ли. Вот у меня, – огорченно признался он, – не получается так. Хоть и знаю я историю комсомола и для меня в нем вся жизнь – получал я билет в партизанском отряде, а вот не смог бы так говорить, как вы, – слушает меня молодежь с холодком. Вижу, как иногда отскакивают от людей мои слова. Не доходят…
– Это оттого, что вы жесткий, колючий, на всех с недоверием смотрите. Вот и на лекции – сидите отдельно от всех: неприступный, брови грозно сдвинуты, будто ждете, что сейчас, сию минуту, произойдет что-нибудь неприятное.
– А вы думали, не ждал? В том зале сидели и такие, что со Стафийчуком одной веревочкой связаны. Это и есть классовая борьба. Резолюции в ней прописывают автоматами!
– Нельзя всех подозревать, Иване, – убежденно сказала Мария. – К людям надо идти с открытым сердцем. Ненависть ослепляет. От любви вырастают крылья.
– Вы случайно не из сектанток? – едко поинтересовался Нечай. – И возлюби ближнего своего? Любовь… Крылья… – зло рубанул рукой инструктор райкома комсомола.
Он внезапно остановился, схватил Марию за плечи, повернул к себе, заговорил горячо, больно:
– А вы видели девчат, растерзанных бандитами? Я видел. Приехала в село девчоночка, библиотекарка, только приехала, добрая, с открытым сердцем, книжки людям по хатам носила, упрашивала: «Почитайте. Как вы можете жить, не прочитав “Фата моргана”?» А над нею надругались, глаза выкололи и книжки в ее комнатушке кровью забрызгали. Слышали вы, как дети оплакивают отца? Вчера еще под потолок их подбрасывал, пестовал, а теперь лежит с пулей в спине, а ребятишки никак его не разбудят, плачут, и мать им ничего сказать не может, потому что мать тоже звери убили. Слышали вы это, видели? И вы хотите, чтобы я слова про любовь говорил? К кому? К ворогу, к кату?
Мария осторожно сняла с плеч руки Нечая, отодвинулась в темноту.
– Я не о том, Иване.
– Так я о том! Ненавижу! Ненавижу и буду стрелять в каждого, кто на дороге у людей становится!
– Вдруг ошибетесь?
– Мне совесть моя подскажет.
– Смотрите, Нечай, – холодновато сказала Мария. – И совесть может ошибиться. Да и кто вам дал такое право – стрелять в каждого, судить от имени своей совести, верить только себе? Вам доверили многое – вы же озлобились, ожесточились…
– Не понимаете вы меня!
– И не пойму. По-другому думаю!
– Тогда не о чем нам разговаривать. Одно только скажу: поклялся я вот эту гимнастерку, – Нечай хлопнул себя ладонью по груди, – не менять на сорочку вышиванную до тех пор, пока хоть один бандеровец в округе землю топчет.
– Землю родную не один вы любите.
Иван замолчал. Они уже давно пришли к школе и теперь стояли у плетня. Мария неприязненно поглядывала на темные окна комнаты – неуютная она, и, когда заходишь, будто весь мир остается где-то там, за порогом.
– Странная вы, Мария Григорьевна. Когда вы о комсомоле рассказывали – понимал вас, сейчас же – нет. Рассудочная вы какая-то, и хоть говорите о любви к людям – не верю…
Учительница насторожилась. Значит, прозвучали где-то неискренние нотки. Где ошиблась: в клубе ли, в разговоре? И в чем? Плохо, очень плохо, Мария! И жаль, что Иван не понял ее. Партизанский характер у Нечая – с таким и до беды недалеко. И ей, Марии, такие разговоры ни к чему: Иван только по виду простоватый, а так – пальца в рот не клади.
На следующий день все село говорило о вечере, организованном комсомольцами, и еще о том, что перед самым рассветом кто-то сорвал с клуба красное знамя, разорвал в клочья и втоптал в грязь.
Каждый должен сделать свой выбор
Ночью снова раздался тихий стук в окошко. Мария, не спрашивая кто, приоткрыла дверь, впустила ночного гостя. Стафийчук вежливо поздоровался, пожелал учительнице доброго вечера.
– А как же будет он добрым, если каждую неделю из леса навещают, – недовольно проговорила Мария. – Ну проходи, садись.
Стафийчук прошел в комнату, снял кожушок. Был он невысокого роста, лицо молодое, а избороздили его морщинки, время припечатало под глазами гусиные лапки. Поредевшие русые волосы, глубокие залысины придавали Стафийчуку сходство с деревенским фельдшером. Он не был ни чубатым красавцем, ни обросшим верзилой, как рассказывала о нем сельская молва. Именем Стафийчука матери детей пугали, слухи о его кровавых подвигах быстро обрастали подробностями, и народ создал свой образ бандита, который никак внешне не походил на усталого человека, пришедшего к Марии. Но народ редко ошибается: в глазах Стафийчука проглядывала жестокость, в порывистых, резких движениях – недюжинная сила, и можно было предположить, что он и вынослив, и хитер, и коварен. Рассказывали, что бандит очень богомолен и сентиментален. На стенах лесного бункера висят его творения – пейзажи с белыми мазанками, вишневыми садочками и голубыми до одури прудами – художник-недоучка, возомнивший себя «освободителем». Если творил расправу над сельскими активистами в лесной чащобе, обычно предлагал помолиться перед смертью, в ответ на отказ сокрушенно покачивал головой: «Забыли мы про Бога», и безжалостно вспарывал животы, резал звезды на спинах, прикрываясь именем Господа и «самостийной» Украины.
Такой вот человек был гостем Марии Шевчук. Бандеровский проводник начал велеречиво, с благодарностей.
– Хлопцы рассказывали, как ты им помогла… Дякую от имени провода!
– Почему хлопцы? Тебя что, не было?
– Ходили в рейд, оставалась здесь только часть наших, если б не ты – переловили бы их, как зайцев в силки. Вот сам пришел щиру подяку выразить.
Мария привычно проверила, плотно ли зашторено окно, поставила на стол глечик с молоком, окраец хлеба, положила чистый рушник.
Стась зорко осмотрел комнату, но взгляд его не нащупал ничего подозрительного. Он по-хозяйски – жалобно скрипнули половицы под тяжелым шагом – прошел к столу, присел на стул. Автомат проводник положил рядом.
– Садись и ты, – пригласил Марию.
– Я в своей хате, – ответила девушка, но покорно пристроилась на краешке стула. «Так и должно быть, – отметил Стась, – боится: побледнела, глаза неспокойно бегают, голос дрожит, вялый, беспомощный».
– Пришел, как и обещал, чтобы поговорить с тобой о том, что дорого каждому украинцу, – немного торжественно начал проводник. – Настоящему украинцу… – подчеркнул он.
– Может, не надо таких разговоров? – спросила Мария. – Не доведут они до добра, сердцем чувствую.
– Кто же тебя так напугал, дивчино? – Стась картинно откинулся на спинку стула. – Кто тебе внушил, будто с нами нельзя говорить откровенно? – В словах проводника звучало искреннее удивление, недоумение.
Мария глянула на него настороженно, нерешительно спросила:
– Ты в Данилу стрелял?
– Я, – подтвердил Стась.
– Ну вот, видишь, как получается: Данила на комсомольском собрании против вас выступал, ругал – ты и решил с ним спорить с помощью автомата.
– Данила враг наш, а с врагом один разговор – смерть.
– Вот я и думаю: скажу что-нибудь не так – ты и со мной поступишь, как с Данилой… Нет уж, как в таких случаях умные люди говорят: моя хата с краю…
– Так ты совсем другая – не ровня Даниле… Уже мои люди во всей округе знают, что ты мне жизнь спасла.