Оценить:
 Рейтинг: 0

Возвратный тоталитаризм. Том 1

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Наблюдая на протяжении последних 10-12 лет подобные изменения в политической системе, российская демократическая общественность возмущалась, но расценивала эти явления как «случайные», «неправильные», как отклонения от должного хода вещей, не понимая самой логики процессов реверсного социально-политического движения, в том числе – нарастающего идеологического традиционализма. Полностью закрытым для понимания нашей образованной публики оказалось то, что «все более суверенная» вертикаль административной и репрессивной власти неизбежно вынуждена будет апеллировать к прошлому, к пантеону героизированных и икононизированных властителей, тиранов и советских или царских военачальников, используя победные темы имперской, цивилизационной и расово-племенной мифологии для легитимации своей иерархической структуры. «Вертикаль» – по своей семантике и логике – не имеет других оснований для оправдания и условий своего признания, кроме фиктивного прошлого – величия целого, символов «государства», стоящих над всеми ценностями частной или повседневной жизни, другими институтами, которых она лишает автономности и собственного смысла существования. Обращение к архаике должно девальвировать или стерилизовать ценности личности и человеческого достоинства, свободы отдельного человека, его права, возвышая в глазах подданных статус правителя этого государства, хранителя духовных традиций и жизненных сил «народа», воплощение «симфонии власти и народа», государства как своего рода церкви или квазитеократического образования.

Первый значительный опыт сохранения власти у номинального лидера («Путина») был произведен в ходе инсценированных выборов сменщика президента в 2007 году и в повторении этой «возвратной передачи власти» – «рокировке» 2011–2012 года. Его трудно назвать «удачным», поскольку эти маневры режима спровоцировали массовые антипутинские протесты в крупных городах. Но так или иначе это произошло. Реакцией режима на эти выступления стало резкое ужесточение репрессивного законодательства, превратившего российскую Конституцию с ее гарантиями прав и свобод российского гражданина в юридическое прикрытие административного произвола. Изменение законодательства усилило влияние ФСБ, генералитета, прокуратуры, Следственного комитета и других тотальных и силовых институтов на политические решения, а значит – и на атмосферу в обществе. Именно эти структуры политической и уголовной полиции, МВД, армии, предназначенной в первую очередь для экспансионистских и карательных задач, в минимальной степени подверглись реформам в постсоветские годы, стали идеологическими питомниками для взращивания самых реакционных, традиционалистских и антилиберальных представлений. Они сыграли важнейшую роль в мобилизации антизападных и имперских настроений в обществе в ходе аннексии Крыма, давших мощный толчок реставрации тоталитарных стереотипов и репрессивных институтов, цензуры, пропаганды, но их эффект слабеет по мере исчерпания и рутинизации этих ресурсов, особенно на фоне провала с пенсионной «реформой» в 2018 году.

Усиление прежних силовых институтов (тоталитарных по своим функциям и структуре – ФСБ, армии, МВД, судов, СК и прокуратуры), как и создание новых (Росгвардии, Роскомнадзора, Росфинмониторинга и т. п.) не могло решить проблемы легитимного сохранения персоналистического режима, возглавляемого Путиным. Маневры с «Союзным государством» (планом объединения России и Белоруссии) не имели успеха. Белорусский диктатор ясно понимал, что «интеграция» такого рода приведет к тому, что он лишиться власти с непредсказуемыми для него последствиями. Поэтому нынешний ход Кремля по «обнулению» президентских сроков и введению пожизненного «президентства» Путина выглядит при всей его юридической топорности, грубости и наглости понятным и вполне закономерным.

Выстраивание путинской вертикали власти в первую очередь предполагает уничтожение условий и оснований для низового самоуправления и межгрупповых коммуникаций – базовых принципов демократии. Региональная политика Путина изменила прежде всего финансовые и административные ресурсы местного сообщества. Фискальная политика Кремля сводится к изъятию большей части собираемых на местах налогов (в разных регионах – от 55 до 75 %), что практически лишает жителей возможности распоряжаться налоговыми средствами для решения своих социальных проблем. Такое состояние делает местное сообщество безответственным и зависимым от центра, его милости и произвола, создавая условия и для коррупции низового чиновничества и бизнеса, и лояльности населения вышестоящему начальству. Усилия подобного рода предпринимались и до Путина, ельцинской администрацией, но сами по себе размеры изъятия средств из регионов были существенно меньшими. Концентрация налогов у «центра» позволило правительству бесконтрольно распоряжаться собранными деньгами, одновременно надевая налоговый ошейник на местное сообщество. Это вполне сознательная политика реставрации тоталитаризма. Демократия возникает там, где люди начинают соединять проблемы своей частной повседневной жизни с проблемами многих других людей, что означает зачатки коллективной, а затем и гражданской солидарности, участия и взаимной ответственности. Но все это предполагает установку на понимание других, социальную эмпатию, известную долю альтруизма и доброжелательности.

В нашем случае сверху навязываются и утверждаются как норма совсем другие человеческие свойства и добродетели – агрессивность, ненависть к другим, вызывающие, соответственно, страх и тревожность, недоверие, подозрительность и массовое убеждение в низменных мотивах поведения большинства людей. Эти качества расцениваются как естественные или органические человеческие свойства. Одновременно проводится мысль, что только объединенные в государство, подчиненные государству люди обретают спокойствие, уверенность в себе и других, защиту от врагов и гарантии благополучия в частной жизни, поскольку лишь государство (тотальный аппарат принуждения) в состоянии сдерживать природное зло в человеке. Показательным образом это демонстрирует Путин, что придает действиям официальных лиц характер общезначимости и убедительности.

Можно добавить к этим рассуждениям еще одну простую мысль: социальные институты – это не просто набор социальных ролей, норм, правил взаимоотношений, возникающих неизвестно как, и неизвестно чем поддерживаемых. Институты – это всегда люди, а значит, они обладают собственными интересами, представлениями о должном, правильном и допустимом. Другими словами, устойчивость (воспроизводимость) институтов, их специфика связаны с соответствующим отбором или, точнее, подбором определенных типов человека. Меня лично больше всего поражает в нынешней жизни не поведение высшего руководства или депутатского корпуса, с ним все более или менее ясно, а «внезапное» появление рядом с Путиным множества демагогов, садистов во всех сферах, относящихся к власти, пропаганде, СМИ, судебной системе и т. п. Речь в данном случае не только о скандалах, вызванных хамскими выступлениями губернаторов или чиновников средней руки, но и о постоянным присутствии в телевизионном и информационном поле ведущих телешоу или приглашенных «экспертов» и «специалистов», вся особенность которых заключается в манере демонстративного и провокационного цинизма, лжи и агрессии, которую сам Кремль до недавнего времени не мог себе позволить. Демагогия этих клакеров теснейшим образом связана с усилиями навязать лирический образ «большой страны», живущей в соответствии с традициями большой семьи, братских отношений, патриотизма и православной духовности. «Уральские пельмени», «Последние герои» и персонажи из «Камеди клаб» здесь легко и очень органично соединяются с «Домом?2» или хорами ряженых казачков, радостных сарафанов и гармошек, с рекламой Газпрома или «Силы Сибири», обобщаемых метафорой России в виде панорамы сельских просторов и сибирских рек. Но ведь этому предшествовал С. Доренко, и пьяный Ельцин, и скандалы с человеком, похожим на генерального прокурора Ю. Скуратова, и раздутая шумиха с «гонорарами» за книгу о приватизации и пр. Другое дело, что тогда подобное воспринималось как нарушение нормы поведения публичных фигур, а сейчас бравада своим цинизмом стала нормой. Дворцы, яхты, активы в офшорах, «пехтинг», покупка должностей, открытая покупка судей, особенно – судей высшего уровня, раздача бюджетных денег приближенным – все это лишь фон нынешней правящей элиты, поведение которой мало чем отличается от поведения других тоталитарных или авторитарных «национальных лидеров» и их окружения.

Вместе с тем вряд ли стоит удивляться тому, что люди не чувствуют своей ответственности за положение дел там, где они живут, испытывают отчуждение, если не отвращение к «политике» и к политикам. Воспроизводство лояльности и государственного патернализма (резидуумов социалистической идеологии и советских практик) носит принудительный характер и никак не связано с вменяемой русским «генетически обусловленной» культурой «верноподданичества» и архетипами крепостного холуйства. Такие качества – следствие вынужденной адаптации, подобные нормы поведения навязываются существующими институтами населению в качестве образцов коллективной социализации.

Собственно, именно эти изменения и были предметом особого внимания моих исследований в последние годы, уже после смерти Юрия Александровича Левады. Я считал себя обязанным продолжать в меру своих возможностей ту работу, которую он считал первостепенно важной. Не мне судить, насколько это удалось.

Книга состоит из трех разделов.

В первом разделе «Технология массовой консервативной мобилизации» рассматриваются условия и события, предшествовавшие крымской эйфории 2014 года, и последующий спад массового возбуждения.

Второй раздел «Институциональные и культурные ресурсы регенерации репрессивного социального порядка» включает в себя материалы двух видов: во?первых, те, в которых анализируются символические ресурсы путинского режима, механизмы, обеспечившие не только мобилизацию, но и процессы авторитарной регрессии: общественную пассивность населения, представления об «истории» и культурном времени посттоталитарного общества, динамику и функции мифов о революции, о Сталине, природу деморализации человека в тоталитарном и посттоталитарном государстве, а во?вторых, взаимоотношения населения с институтами насилия, порождающие «выученную беспомощность» и покорность. Здесь же представлены работы, в которых анализируется причинные взаимосвязи между социальной структурой российского общества и ограниченной социальной и интеллектуальной вменяемостью, а значит – дееспособностью россиян в общественно-политическом пространстве.

Третий раздел «Возможности диагноза» посвящен теоретической проблематике рецидива тоталитаризма в России и сложностям осознания этого процесса, его последствий, а также левадовской концепции «советского человека» как условия воспроизводства государства насилия.

Первоначально я хотел придать книге более систематический вид, протянув по мере возможности ряды данных до самого последнего времени. Но со временем вынужден был отказаться от этого намерения. Невозможно переписать заново статьи, написанные не только под действием внутренней логики перехода от одной проблемы к другой, возникающей в ходе исследований, но и под влиянием определенных внешних моментов: событий общественной и политической жизни последнего десятилетия – времени общественной реакции и поражения. Точно так же я свел до минимума все усилия устранить неизбежные повторы приводимых в таблицах материалов социологических опросов. Интерпретация одних и тех же данных все равно строится под другим углом зрения, поскольку при этом устанавливаются новые связи с иными факторами и обстоятельствами, другими концептуальными подходами и положениями.

Мне кажется, возможно, я и ошибаюсь, что эти тексты будут интересны не сейчас, а позже, тем, кто в будущем захочет понять логику социальных процессов эволюции тоталитарных режимов. Я думаю, они будут по-иному, другими глазами смотреть на наше время, они будут свободны от наших иллюзий, а кроме того, будут знать, что произошло с нами, то, чего мы сейчас не можем видеть – последствия событий, которые мы переживаем сейчас.

Мелкие покусывания в прессе, оставшейся приличной, или яростная ругань нынешней власти в соцсетях ничего не меняют в характере понимания ее социальной основы и природы ее массовой поддержки. Пока не созреет потребность в более глубоком понимании социальной и культурной системы общества, не способного освободиться от своего тоталитарного прошлого, не имеющего ни моральных, ни интеллектуальных средств и сил, надежд на то, что Россия может стать «современным» и «гуманным» обществом и правовым государством, нет. Не случайно, самые глубокие социологические работы о реверсном движении страны, а к ним я отношу в первую очередь работы Ю. А. Левады, остались непонятыми или даже вовсе непрочитанными. Большинство нынешних читателей довольствуется не отрезвляющей социальной диагностикой, а «словесной кашкой».

В заключение я хотел бы поблагодарить всех, кто помогал мне в работе над этой книгой – моих коллег по работе Н. Зоркой, Е. Кочергиной, В. Михалёвой и А. Рысёвой и мою жену, терпеливо читавшую разные варианты этих статей и высказывавшую свои редакторские замечания и соображения по их улучшению. Особая благодарность Д. Б. Зимину и Фонду «Либеральная миссия», И. Д. Прохоровой. И, может быть, самое главное – я хочу выразить свое признание и восхищение всем сотрудникам «Левада-Центра», этому уникальному в человеческом плане коллективу, без усилий и работы которого сами эти исследования были бы невозможны.

Раздел 1

Технология массовой консервативной мобилизации

Ресентиментный национализм[11 - Впервые опубликовано: Вестник общественного мнения. 2014. № 3– 4. С. 163–227.]

Социальное воображение как условие аналитической работы. 2014 год останется в новейшей истории России отмеченным не просто многообразием событий (их явно было больше, чем в любой другой год последнего десятилетия, включая и кризисные 2008–2009 годы[12 - Всю совокупность событий 2014 года можно разбить на несколько категорий: 1) крах режима В. Януковича и антиукраинская политика российского руководства (антимайданская пропаганда в январе – марте, аннексия Крыма, сопровождаемая патриотической демагогией и консолидацией населения вокруг режима, сбитый малазийский «Боинг», моральную ответственность за катастрофу которого мировое сообщество возложило на Россию), смена руководства Украины, ее новый прозападный и антипутинский курс; 2) западные и ответные путинские санкции, вызвавшие стремительный рост потребительских цен, международная изоляция России, превращение ее в страну-изгоя; 3) падение цен на нефть, нарастание симптомов экономического кризиса (стагфляция, декабрьский обвал рубля), ожидаемое банкротство регионов; 4) меры по защите режима (новые антидемократические законы, продолжающиеся репрессии и судебные процессы против оппозиции, выдавливание из публичного поля независимых организаций гражданского общества и СМИ, издевательский приговор братьям Навальным, проект «закона Ротенберга»), наконец, всякого рода акций против «либерастов», шум вокруг победы на «Евровидении» Кончиты Вурст и пр.; 5) продолжение демонстрации в стилистике «великая держава»: Олимпиада в Сочи, беспрецедентная по затратам и коррупционным скандалам, 6) теракты на Кавказе, нападения боевиков в Грозном и ответные действия Кадырова, разрывающие правовое поле России и т. п.]), но и тем, что политики и комментаторы из разных лагерей старались придать им некий общий смысл, подчинив их интерпретацию единой логике происходящего (подчас прямо противоположной по характеру). До последнего времени вопрос о сути происходящего не возникал: усиление авторитаризма заставляло политологов гадать о том, как долго путинский режим сможет протянуть, занимаясь лишь перераспределением нефтегазовой ренты и игнорируя потребности остальной части экономики и модернизации страны в целом. После 2014 года ситуация изменилась. Очевидна потребность понять, что ждет страну, выявить не просто закономерности путинского периода, но и поставить его в общий контекст эволюции постсоветского социума. Однако вопросы формулируются не в общей форме: «Что такое сегодняшняя Россия?», а в политически прикладной или даже сугубо практической: «Чего ждать от сегодняшней России?», – вызывающей серьезную тревогу у соседних стран своей «иррациональностью», непредсказуемостью, «упрямством» Путина и послушного ему кремлевского руководства («Прижатый к стенке Путин становится опасным»[13 - См., например: Пресса Британии: трещины в имперской мечте Путина // Русская служба BBC. Обзор британской прессы от 09.01.2015. URL: https://news.mail.ru/politics/20679664/. Хотя угрозы нанести ядерные удары по западным странам исходят от депутатов, имеющих репутацию политических шутов или от третьестепенных фигур в окружении Путина, тем не менее сама по себе такая манера поведения «государственных лиц», немыслимая ранее, говорит о том, что риски радикализации конфликта России с мировым сообществом развитых стран очень выросли. Для серьезного аналитика проблемой становится ограниченность его собственного социального и политического воображения, обусловленная самой его причастностью к современной культуре, то есть безусловной значимостью ценностей всех тех, кто ориентируется на нормы либерально-правового мышления и рациональности, присущей цивилизации, учитывающей опыт тоталитаризма, Второй мировой войны, гуманитарных катастроф первой половины ХХ века и более поздних геноцидов. Дело даже не в отсутствии понятийных средств анализа, а в ценностно-моральных нормах, блокирующих для такого типа сознания саму мысль о возможности стратегий поведения, которые вполне релевантны или органичны, «естественны» для диктатора. В определенном плане даже не так уж важно, действительно ли подобный фюрер или национальный лидер слепо верит в свою удачу, будучи по природе своей игроком (а значит – шантажистом), или он ведет себя так потому, что теряет голову от страха, когда ему мерещится призрак Чаушеску или Каддафи.]). Поэтому отдельные события воспринимаются символически нагруженными, как бы «сами собой» встающими в общую цепь причинно-следственных зависимостей. Статус самых важных из них поднят до «поворотных», «определяющих судьбу России» на ближайшие десятилетия, как это было относительно путча 1991 года или подавления антиельцинского мятежа в октябре 1993 года., повлекшего за собой оправдание насилия в решении политических проблем и последующую войну в Чечне. Тогда они обозначили реванш консерваторов и закрепление авторитарного режима в 2002–2004 годах.

Потребность понять смысл происходящего возникает не только из самой неопределенности ближайшего будущего, но и из экстраординарности массового возбуждения, националистической эйфории, вызванной аннексией Крыма, подскока рейтингов одобрения власти после длительного снижения ее авторитета. Признаки такой консолидации были столь очевидны (чем бы они не вызывались – массированной пропагандой и манипулированием общественным мнением или инерцией имперских и советских представлений населения), что это были вынуждены признать даже те, кто ранее обвиняли социологов в подтасовке данных массовых опросов[14 - Это не изменило их общей установки («не верю я в эти 85 %»), но все же вызвало какое-то смутное беспокойство относительно «иррациональности» происходящего, которое, впрочем, не привело к критической переоценке собственной позиции.].

Многие обозреватели как в самой России, так и за рубежом говорят о «кризисе режима» или приближающемся конце путинского правления. Оснований для такого «окончательного диагноза» пока явно маловато. Всегда остаются сомнения, не являются ли такие констатации не более чем выражением иллюзий либералов, их самонадеянности или политического солипсизма. Но даже если принять этот вариант как весьма вероятный сценарий обозримого будущего, то все равно «конец» не означает, что уход Путина (вместе со своим окружением) будет равносилен переходу к демократии и к правовому государству. Можно согласиться с теми, кто говорит, что попытки нынешних руководителей государства найти выход из углубляющегося кризиса, вызванного их же собственным неэффективным управлением, оборачиваются лишь нагромождением негативных последствий, усиливающих общий дисбаланс в стране. Они переводят частные социальные дисфункции в системные и общеполитические, с течением времени ведущие к настоящему параличу государства и экономики (как это было во второй половине 1980-х годов). Но предстоящий паралич власти сам по себе не тождественен либерализации российского политического устройства или победе демократов в общественном мнении. Речь может идти лишь об исчерпании нефтегазовых ресурсов данной системы, а это не то же самое, что ресурсы массовой поддержки или легитимности власти. В любом случае потенциал власти или потенциал массовых выступлений против власти (границы терпения и признания) представляется весьма дискуссионным вопросом.

Резкое обострение общей ситуации в России в 2014 году и признаки приближающегося крупномасштабного финансового кризиса ставят перед социальными учеными множество вопросов, на которые вряд ли стоит ждать ответов в ближайшее время. В лучшем положении оказываются экономисты, указывающие на последствия политики руководства страны, проводившейся на протяжении многих лет[15 - См., например: Иноземцев В. Л. Что Россия сделала с нефтью? Что России делать с нефтью? // Ведомости. 16.12.2014; 22.12.2014. URL: http://www.vedomosti.ru/opinion/news/37645191/chto-rossii-delat-s-neftyu. Как пишут А. Кудрин и Е. Гурвич: «Проблемы нашей экономики носят хронический характер <…>. Причины этих проблем в слабости рыночной среды, вызванной доминированием государственных и квазигосударственных компаний, имеющих искаженную мотивацию по сравнению с обычной рыночной логикой и “неформальные” отношения с государством. <…> Меры, которые обсуждаются или реализуются сегодня, не соответствуют масштабам проблем, стоящих перед российской экономикой» (Кудрин А. Л., Гуревич Е. Р. Новая модель роста для российской экономики // Вопросы экономики. 2014. № 12. С. 33). Система держится исключительно на перераспределении нефтегазовой ренты и других сырьевых ресурсов. Исчезли стимулы к развитию (сокращению издержек, рационализации производства), и у бизнеса, и у чиновников преобладает ориентация исключительно на освоение казенных денег.], в худшем – политологи и социологи, уклоняющиеся от интерпретации социальных процессов в постсоветское время и ограничивающиеся лишь анализом текущих событий и комментариями к ним.

В нашей стране бедность социологического воображения и используемых средств объяснения (понимания) обусловлена более сложными причинами, нежели ограниченные индивидуальные способности тех или иных политологов или комментаторов. Вопрос в социальной обусловленности знания, потребности в изучении реальности, порождающей ответные необходимые усилия в разработке интеллектуальной техники понимания, описания, объяснения. Социология как наука сама по себе гораздо сложнее, чем структура российского общества, в целом абсолютно равнодушного и инертного в отношении знания о себе. Как известно, социология родилась в силу потребности в объяснении совершенно новых, непонятных явлений и отношений, возникших в пространстве больших городов, в процессах модернизации европейских стран в конце XIX века. Первые социологи (ставшие классиками) были маргиналами из размывающегося привилегированного сословия буржуазии, в том числе и «буржуазии образования» (Маркс, Теннис, Зомбарт, Вебер, Зиммель, Дюркгейм и др.), фиксирующими новые социальные проблемы. В советское время запрос на социологию был связан с необходимостью «оптимизации государственного управления» и идеологической пропаганды, таким он во многом остается и сегодня. Если не считать маркетинга, то основные представления о смысле и целях социологических исследований сводятся к «электоральным опросам», что редуцирует саму дисциплину до обслуживания власти или ее оппонентов. Сам по себе знак идеологических симпатий или антипатий ничего не меняет в убожестве и примитивности социального воображения образованной части нашего общества. Различий в понимании социальной природы человека у кремлевских политтехнологов или у их оппонентов, демократов, практически нет. Отсутствие интереса к человеку в обществе отражает структуру самого общества. Этим российская социология отличается от российской экономической науки, где есть запрос на реальное знание, серьезный интерес к реальным отношениям в разных сегментах общества, поскольку этот интерес детерминирован практической значимостью знаний о трансакциях, обменных отношениях, хозяйственных, экономических мотивах поведения различных групп. Можно сказать, что состояние экономической науки отражает степень изменений постсоветского социума, а состояние социологии – изменения лишь политической системы. Во многих аспектах именно экономистами ставятся те проблемы (вынужденным образом), которые не замечают социологи. Другое дело, что экономисты, исходя из своих внутридисциплинарных средств познания, дают неадекватные им решения, чаще всего – «экономизируя» и излишне инструментализируя человеческое поведение, недооценивая символический и культурный план человеческого сознания.

Бедность социального воображения есть отражение «неинтересности» нас друг для друга, что само по себе должно было бы рассматриваться как результат деятельности институтов насилия, определенной структуры институтов власти, организации общественной жизни, постоянных усилий государственной власти по упрощению способов социального человеческого взаимодействия, а стало быть – систематического обесценивания человека, девальвации «другого». Можно сказать, что эффект тотальной принудительной бюрократизации социума (нивелирования отношений социального и культурного неравенства и разнообразия, как об этом писал Вебер[16 - Weber M. Die legale Herrschaft mit b?rokratischem Verwaltungsstab // Weber M. Wirtschaft und Gesellschaft. Grundriss der verstehenden Soziologie. 5. Aufl. Bd. 1. Kap. III. T?bingen: J.C.D. Mohr (Paul Siebeck), 1972. S. 124– 130.]), многократно усилившего последствия тоталитарного (или еще более раннего – крепостного) наследия России. По отношению к отечественной социологии (тем более к политологии) отсутствие интереса к реальности, к обычным людям проявляется как стремление подогнать объяснение под готовый ответ – под схемы интерпретации, представленные в университетских (западных) учебниках по социологии. Иными словами, ориентированность на внешние критерии оценки исследовательской работы отражают сильнейшую зависимость ученых от государства (и отсюда – неискоренимо провинциальный характер российской социологии), а следовательно, отсутствие собственных, внутридисциплинарных познавательных интересов и критериев значимости научной работы.

После ликвидации слабых зародышевых институтов демократии в России (и замены их в середине 2000-х годов на структуры «управляемой» или «суверенной демократии») политика как область открытой конкуренции политических партий и определения целей общественного движения была заменена разного рода суррогатными образованиями и имитациями. С установлением жесткой и действенной цензуры публичные дискуссии о партийных программах, социальных проблемах, целях и характере государственной политики полностью прекратились. Телевидение заполняет эфирную пустоту разного рода отражениями власти, саморекламой власти, являя населению образ несменяемого, заботливого и умелого высшего начальства, дополняемого чередой тасуемых и сменяемых нижестоящих чиновников-временщиков, щедринских помпадуров. Аморфное и лишенное представительства и организации население по-прежнему отделено от механизмов принятия государственных и политических решений и контроля над их осуществлением. Общество, отказавшееся от участия в политике, с подавленной сферой представительства групповых интересов, механизмов определения будущего (структуры политического целеполагания), чрезвычайно ценит свою приватность и «повседневность». Отдав свои права авторитарному режиму в обмен на «гарантии» существования, оно безнадежно понизило уровень своих интеллектуальных и моральных запросов. Повседневная жизнь определяет рамки возможного («чтоб не хуже») и выступает средством противоядия от избыточных мечтаний обывателя. Массовый конформизм определяет горизонт возможного как практически желаемого[17 - Приведу одну цитату из Яна Щепаньского, которую мне когда-то уже приходилось приводить: «Повседневность <…> есть санкция величию и одновременно его тест на выживаемость, его проверка. Революция становится тем, что из нее делает повседневность. Повседневность – окончательная кухня истории» (Szczepanski J. Reflexion ?ber das Allt?gliche // K?lner Zeitschrift f?r Soziologie und Sozialpsychologie. Opladen. 1979. № 20. S. 322).]. Именно таким и является общество при Путине.

С точки зрения общих национальных интересов (модернизации и развития страны), нынешний режим означает усугубление процессов деградации, захватывающей самые разные стороны общественной жизни России – экономику, внешнюю и внутреннюю политику, культуру, социальную сферу (пенсии и здравоохранение) и т. п. Но это точка зрения либералов, сторонников сближения с Западом, откуда только и могут поступать новые технологии, идеи и ценности, без которых длительное благосостояние населения немыслимо. Совершенно иные представления о национальных интересах у правящей элиты, паразитирующей на сырьевой ренте и озабоченной лишь легитимацией своей бесконтрольной и несменяемой власти. Отсюда – обращение к давно ушедшим идеологиям геополитики, имперского блеска и пышности, что при отсутствии культуры и вкуса производит впечатление китча и абсурда. Режим, по мнению многих обозревателей, неадекватно реагирует на обостряющиеся проблемы, возникающие в самых разных сферах – будь то коррупция, медицина, наука, ксенофобия, общая деморализация и деградация страны. И это ведет к тому, что частные дисфункции переносятся на более высокий уровень, порождая, в свою очередь, кризис общесистемного характера.

Понимание нынешним руководством страны своего предназначения, своей «исторической роли» сводится к восстановлению статуса «великой державы». Если снизить пафос, то в реальности эти намерения ограничиваются рутинизацией краха тоталитарной системы и обеспечения своего положения. Дефицит легитимности, родовая травма обоих режимов после распада СССР заставляет путинскую администрацию искать ресурсы для массовой поддержки в обращении к суррогатам идеологии групп, уже сошедших с политической сцены: идеологии социально-политического консерватизма, псевдотрадиционализма, догматического православия, показавших свое убожество и непродуктивность еще в конце XIX – начале XX века. Все усилия кремлевских политтехнологов (и еще массы жаждущих одобрения власти) сводятся к тому, чтобы подавить любые возможности рационализации и моральной переработки тоталитарного прошлого. Новых идей и смыслов вся эта идеологическая суета породить не может, но ее итогом оказывается стойкий каркас демагогии и официального лицемерия, блокирующего реальные общественные дискуссии о социальной проблематике и эволюции страны. Наиболее тяжелые последствия это имеет и будет иметь для всей системы социокультурного воспроизводства: деградирующие здравоохранение и образование. Примером здесь могут быть ускоряющееся сокращение медицинских учреждений, численности врачей, ограничение доступа значительной части населения к качественной медицине, растущая бюрократическая регламентация и бессмысленные споры о ЕГЭ, утрата интереса детей к учебе, стерильности школьной и университетской этики.

Еще очевиднее эти процессы проявляются в смысловом пространстве современной русской литературы, по существу, потерявшей своего читателя – объем читательской аудитории, в сравнении с поздним советским временем, сократился в несколько раз[18 - Дубин Б. В., Зоркая Н. А. Чтение и общество в России 2000-х годов // Вестник общественного мнения. 2008. № 6 (98) С. 30–52.]. Массового читателя можно понять: преобладающими направлениями в современной премиальной литературе стали социальный садизм и мстительный мазохистский китч. Таковы, на мой взгляд, лучшие романы В. Сорокина, М. Елизарова, З. Прилепина, В. Пелевина, Р. Сенчина или обоих А. Ивановых – екатеринбуржца и «эстонца», Д. Данилова, Ю. Буйды, равно как и других авторов из очень длинного ряда лауреатов «Русского Букера», «Нацбеста», «Большой книги». Поэтому потеря читательского интереса к самоописаниям аномичного и дезориентированного сознания легко объяснима: фактически это никому не нужно, даже самим авторам, если исходить из буквального содержания их текстов[19 - См., например, повести Д. Данилова «Черный и зеленый» (2004), «Горизонтальное положение» (2011). Неудивительно, что массовый потребитель перешел на другие образцы, пусть и сниженные, но более жизнелюбивые и позитивные варианты американской или европейской массовой культуры.]. Литераторы стали слоем маргиналов, утративших вместе с интеллигентской культурой свое место и чувство предназначения.

Труднее оценить отдаленные последствия такого положения дел: без системы социокультурного воспроизводства, ориентированной на высокие образцы идеализма, не имеет смысла даже надеяться на появление самостоятельного и ответственного индивида, хотя бы идеи такового, не говоря уже о реальном существовании и действии людей с чувством собственного достоинства, а значит, и стремлением к свободе, то есть к отстаиванию своих прав (собственности, информации, вероисповедания, эстетических пристрастий и т. п.). Низкая или слабая «валентность» ценностей (дефицит значений и смыслов личности) восполняется через этос «потребительского общества», со своей стороны порождая обоснованные подозрения в справедливости и достоинствах этого типа социальной гратификации, и развращенность коррумпированного чиновничества и депутатского корпуса, основных бенефициариев потребительского бума 2000-х годов. Сомнения, что характер потребления может быть эквивалентен «заслуге», достоинству, обусловлены чувством несправедливости действующей в путинской России системы распределения, отражающей не столько индивидуальные усилия и качество достижений (профессиональных, предпринимательских, человеческих), сколько близость к источникам административной ренты и наличие привилегий в распределении.

Причины массового консерватизма заключаются не в традиционализме как таковом, а в отсутствии представлений о том, каким должно и каким будет будущее страны в среднесрочной и дальней перспективе, за счет чего могут произойти желаемые изменения. Это заставляет большую часть населения упорно держаться за настоящее, оценивая его исключительно с точки зрения вчерашнего прошлого (то есть отталкиваясь в своих ориентациях и жизненных стратегиях от «худшего»)[20 - Традиционная культура разрушена в ходе социальных катастроф, потрясавших Россию весь ХХ век, начиная с Первой мировой и Гражданской войн, но особенно в 1930–1940-е годы советского тоталитаризма (террор, коллективизация, гулаговская индустриализация, принудительное идеологическое «воспитание» и борьба с религией и пережитками прошлого). Об отсутствии спроса на религиозный фундаментализм говорит то, что, несмотря на номинально очень высокий авторитет церкви, большая часть россиян против вмешательства РПЦ в частную повседневную жизнь. Более того, большинство продолжает, как и в советское время, настаивать на том, что церковь должна быть отделена от государства (в среднем так устойчиво считают 56–57 %), за «симфоническое слияние» церкви и государства выступают 30 % респондентов. Апелляции к традиционализму представляют собой попытки кремлевских политтехнологов создать идеологический эквивалент утраченной единой государственной идеологии советского времени. Пока, как показывают социологические исследования, эти усилия не приносят желаемого результата, однако, по мере усиления репрессивной политики и все более жесткой пропаганды шансы на закрепление в массовом сознании основных постулатов этой новой идеологии будут повышаться.]. Ригидность (что точнее в плане дефиниций, чем понятие консерватизма) российского массового сознания – производная характеристика, следствие опыта выживания в условиях искусственной безальтернативности тактик и моделей поведения. Отсутствие выбора есть результат используемых авторитарным режимом технологий господства, целенаправленной социальной политики государства, не контролируемого населением и, следовательно, не испытывающего ответственности за свои действия. Фактически это приспособление к политическому, законодательному и экономическому произволу власти.

Симптоматика «исчезновения будущего» указывает на отсутствие идеализма, альтруизма, гуманности, то есть на незначимость понятий более высокого уровня, нежели собственно потребительское существование[21 - Левинсон А. Г. Гражданское общество в самоизоляции // Ведомости. 10.04.2020. URL: https://www.levada.ru/2020/04/03/grazhdanskoe-obshhestvo-v-samoizolyatsii/]. Без этого крайне необходимого фермента жизнедеятельность современного, то есть непрерывно развивающегося, общества, невозможна. Без него не происходит осмысления новых явлений и процессов в посткоммунистическом обществе, все новое воспринимается и осознается через сетку старых или квазитрадиционных категорий и понятий (геополитики, племенной или великодержавной этики, изоляционизма, антизападничества и т. п.). Возникающие нетривиальные явления и социальные механизмы организации общества, прежде всего – формирование потребительского общества при архаической системе государственного патернализма, не могут быть осмыслены или хотя бы фиксированы в массовом сознании. Для этого даже у «культурной» или «интеллектуальной элиты» нет ни языка, ни средств социальной маркировки или рационализации. В таких условиях обеднение угнетенной символической сферы (аморализм, игра на циническом понижении представлений о человеке, незаинтересованности в других) оказывается основным ресурсом и тактикой власти[22 - Гудков Л. Д. Человек в неморальном пространстве // Наст изд. Т. 1. С. 463–623.]. Поэтому в массовом сознании действует максима «понижающей адаптации»: ориентироваться не на что-то лучшее, а стараться не потерять то, что уже есть. Сохранение советских ценностных представлений обусловлено всем институциональным контекстом существования, и не в последнюю очередь – мало меняющимся характером работы репродуктивных и образовательных институтов, рутинным воспроизводством предшествующих советских культурных и символических ресурсов коллективной идентичности. А это значит – сохранением характера и способов социализации новых поколений[23 - Зоркая Н. А. Современная молодежь: к проблеме «дефектной» социализации // Вестник общественного мнения. 2008. № 4 (96). С. 44–77; Ее же. Молодежь: типы адаптации, оценка перемен, установки на социальное достижение // Мониторинг общественного мнения. 2001. № 2. С. 22–30.].

Следствием такой идеологической политики мог быть лишь подъем аморфных, резидуальных представлений, оставшихся в массовой памяти от предыдущих эпох. Сама по себе кремлевская пропаганда не была бы столь результативной, если бы не атмосфера массовой потребительской культуры, которая в условиях размытого государственного патернализма играла роль катализатора консервативных настроений. Рассмотрим это подробнее.

1. Идеологические основания путинского консерватизма

Необходимость общей рамки понимания текущих процессов. Своеобразие современного русского национализма заключается в том, что это – национализм массового ресентимента, выросшего из травматического переживания тотального кризиса конца 1980 – начала 1990-х годов. Он захватил не только сферу экономики (резкое и продолжительное падение уровня жизни, закрытие предприятий или массовые неоплаченные отпуска, безработица, многомесячные задержки зарплаты и т. п.), но и всю институциональную систему советского «общества-государства»: организацию власти и управления, судопроизводства и права, культуры, стратификации и т. п. Распад советского порядка стал причиной обширных аномических процессов и длительного состояния массовой дезориентации, фрустрации и размывания коллективной идентичности. Можно привести в качестве примера не только общий развал государственной планово-распределительной экономики, вызвавший у основной массы населения смену (статистически чаще – снижение) социального положения[24 - Гудков Л. Д. Парадоксы социальной структуры // Наст. изд. Т. 2. С. 148–213.], но также и утрату символической сопричастности к «великой державе» и порождаемого этим сознания превосходства над другими людьми и странами в силу идеологической миссии коммунистической империи и ее военной мощи[25 - Это, конечно, не единственный семантический мотив в самоопределениях людей по «национальности», но он в качестве регулятивного принципа в объяснении русского (российского) национализма позволяет объединять и синтезировать многообразные проявления и идеологические течения, имеющие место в сегодняшней России, как соподчиненные или функционально взаимосвязанные.].

Само по себе идеально-типическое понятие «национализм», если взять сухой остаток различных определений, предполагает лишь признаки массовой «веры в единство общего происхождения» (М. Вебер), представленные в мифах, исторической беллетристике, в метафорах «исторической памяти» или «исторического наследия», якобы общего для всех членов национальной общности, придающего им чувство «чести», «гордости», близкое к сословному сознание превосходства над другими или, по меньшей мере, обладания особыми качествами и достоинствами, которых не имеют другие народы. Эта вера поддерживается и воспроизводится благодаря коллективным (прежде всего государственным) ритуалам и социальным практикам, а значит, посредством принятых техник социализации, обеспечиваемых функционированием образовательных учреждений (поддержанию нормативного состава литературного языка и литературной культуры – «классики», преподаванию истории и обществознания) и других социальных институтов (армии, пропаганды, СМИ, религиозных организаций и т. п.).

Как логическая конструкция понятие национализма достаточно «пустое» (это – «концептуальный туман» или «концептуальная трясина», по выражению К. Гирца[26 - Geertz C. А Contemporary Critique of Historical Materialism // Nation-State and Violence. Cambridge: Polity Press, 1985. P. 119.]), что позволяет нагружать его любыми значениями коллективности, которые вкладывают в него социальные акторы при апелляции к символическим значениям «национальности» и всегда с учетом перспективы других действующих лиц – как своих союзников, так и оппонентов, включая и воображаемых персонажей (например, «врагов», «союзников», «друзей»). В различных контекстах («дискурсах») это понятие обычно наполняется смыслами, привносимыми членами группы, идентифицирующими себя как общность по этническим признакам и всегда только в соответствии с определенными социальными интересами группы: борьбы за статус в иерархии, за общественное или государственное признание, за участие в распределении материальных или идеальных символических благ (казенных или иных доходов, привилегий, льгот, чести, превосходства, силы, благородства, «культурности» и пр.). Тематика национального всегда окрашена борьбой с другими реальными или воображаемыми акторами (соперниками, врагами, союзниками) за престиж, авторитет, власть, социальные позиции, за ресурсы или их защиту, стремлением к достижению идеальных целей, мобилизацией своих сторонников и дискредитацией противников и т. п.

Решающим элементом конструкций национализма следует считать институциональную базу «общности происхождения»: общность может быть представлена структурами общества (политической, экономической, классовой, сословной, этнической, конфессиональной, территориальной и т. п.), общины, негосударственными организациями «гражданского общества» или структурами государства. Последнее принципиально меняет националистическую идеологию, поскольку придает ей статус государственной принадлежности (подданства или гражданства), защищенной от критики и изменений силой легального принуждения к ее принятию и защите. Поэтому борьба за институционализацию «нации» (правовое закрепление особости национальной принадлежности) обычно носит выражено политический характер.

Общий тренд эволюции национальных представлений (как и многих других социальных определений и образцов) состоит в постепенном ослаблении аскриптивности в социальных характеристиках и усиливающейся универсализации значений, которые ранее считались «прирожденными», «естественными», а потому – неизменными, то есть природными – такими, как этническая или расовая принадлежность, пол, статус в социальной иерархии (принадлежность к аристократии)[27 - Характерно, что претензии российских нуворишей или чекистов, ставших олигархами, на власть очень быстро начинали выражаться как требования признать их «благородство», принять в качестве «нового дворянства» или «благородного сословия». Отсюда берет начала путинский китч и имитация «большого стиля», даже не сталинского ампира, а дворцового барокко русских царей, потешных мундиров кремлевского почетного караула, конных разводов, парадных выездов и т. п. Конечно, это лишь метафоры, риторические приемы языка легитимации сомнительной власти, но именно это и важно принять во внимание. В этом плане любопытен обратный ход архаизации языка политики и кремлевских ритуалов по сравнению со стилистикой политики и практики модернизации, языка интернета (инструментализм, лаконизм, хай-тек, открытость и публичность, демократизм и т. п.).], в какой-то степени и религия, точнее – церковная или кастовая принадлежность. На протяжении ХХ века мы имеем дело с постепенным процессом размывания и перехода от этнического («примордиального») понимания национализма (единства по крови) к политическому или гражданскому национализму (единству граждан, открытой институциональной общности), то есть сдвига лояльности от одного типа общности (племенной, расовой, этнической, языковой, конфессиональной, локально-территориальной) к другой, предполагающей единство и солидарность по универсалистским критериям общественной причастности (политической, государственно-правовой, культурной)[28 - См.: Паин Э. А., Федюнин С. Ю. Нация и демократия. Перспективы управления культурным разнообразием. М.: Мысль, 2017; Паин Э. А. Между империей и нацией: модернистский проект и его традиционалистская альтернатива в национальной политике России. М.: Новое изд-во, 2003.]. Второе не обязательно вытесняет первое, а скорее надстраивается над отношениями первого порядка, дополняя чувство ответственности перед следующими поколениями специфическим комплексом переживаний и сантиментов престижа национальной общности как государства, замещающего прежнее понимание сословной или родовой чести, в некоторых случаях – идеологическим сознанием особой миссии своего «народа» (нации)[29 - См.: Weber M. Nationalit?t und Kulturprestige // Weber M. Op. cit. S. 242– 244.].

Политический национализм (общность происхождения равноправных граждан) невозможен без сложного и многообразного, дифференцированного «общества», «гражданского общества», то есть системы социальных связей, ассоциаций, объединений, союзов, основанных на солидарности акторов или общности их интересов, а значит – не имеющих в своей основе в качестве конституирующих отношения господства и подчинения. А потому политический или гражданский национализм сам по себе уже является симптом современного, то есть постмодерного, состояния общества. Концептуальные двусмысленности возникают потому, что попадающие в поле внимание исследователей феномены модернизации и, соответственно, строительства национальных государств исходят как нормы интерпретации из первых теорий национализма, построенных на опыте европейских политических движений к национальному государству.

Положение этнической общности в закрытых, иерархических системах оказывалось равнозначным «сословному» со всеми сопутствующими значениями «чести», «благородства», «превосходства» или, напротив, лишенности ценности, когда речь идет не о сопоставлении с другими «народами», «странами», а о принадлежности к «верхам» и «низам». В этом плане принадлежность к «народу» синонимична с общностью в «низости», «подлости» и других подобных социальных маркировках, указывающих на ее низкий статус или занятия, которые вызывали у других групп презрение, страх, отчуждение и порождали у членов общности чувство коллективного унижения, подчиненности, иногда – несправедливости социального порядка. Соответственно, появление в публичном пространстве свидетельств подобных отношений может служить более адекватным признаком многослойности социальных структур, сочетания архаических и модерных пластов регуляции, чем формальные характеристики государственных образований[30 - Так, погромы и межплеменная резня в Средней Азии (например, в Ферганской долине), или в Туве в конце 1980-х годов, или на Кавказе (в Сумгаите), межэтнические столкновения (изгнание турок-месхетинцев в Грузии, столкновения между осетинами и ингушами в Пригородном районе, между грузинами и абхазами, выдавливание русских из Чечни и т. п.) указывают на существование социальных симбиозов – разнопорядковых институциональных структур, то есть сплетения как бы уже вполне «модерных», советских, формальных систем регуляции и отчасти архаических, отчасти совершенно новых, но партикуляристских и неформальных структур отношений, взрывающихся в какой-то момент из-за ослабления сдерживающих механизмов. И, напротив, отсутствие подобных столкновений в Прибалтике – при всей напряженности отношений между «титульной» нацией и «понаехавшими» – может служить признаком более развитого, если не современного общества. См. об этом, например, соответствующие разделы в кн.: Национализм в поздне- и посткоммунистической Европе / сост. и отв. ред. Э. Ян: в 3-х т. Т. 3: Национализм в национально-территориальных образованиях. М.: РОССПЭН, 2010.].

В условиях сильной и длительной дискриминации этнонациональной общности (или этноконфессиональной, этносословной группы, определенной по аскриптивным, то есть внешне приписываемым и не подлежащим изменению признакам), понимания отсутствия каких-либо реальных перспектив улучшения положения группы, тем более – сознания абсолютной безнадежности положения, у ее членов возникают утопические конструкции «национального» и, возможно, при некоторых обстоятельствах, эмансипационные идеологии нации, консолидация на основе идеи «освобождения» – от империи или другой угнетающей нации, доминирующей религии. Так было в Польше, в балтийских странах, у некоторых народов Кавказа и др.

Напротив, закрепление господствующих позиций властвующей группы может обосновываться поддержкой подданных, апелляция к аморфной массе которых строится на мифологии «общности их происхождения» с власти предержащими. Тем самым некоторые значения власти (приписываемые властью самой себе добродетели и воображаемые достоинства – героизм, патриотизм, готовность к самопожертвованию, высокая нравственность, бескорыстие, духовность и т. п.) распространяются на всех подданных.

Соответственно, присвоение социально депримированными группами символического статуса, которым наделены те, кто у власти, кто обладает ресурсами, благами, означает не просто постулирование их родственности (единства происхождения), но и намек на то, что и у низовых слоев также есть своя толика «чести», частные привилегии, права на преимущественное занятие некоторых социальных позиций (право на госслужбу, работу в правоохранительных органах или системе образования, продвижение по карьерной лестнице), которыми пользуются высокостатусные группы. Например, претензии на получение преференций при распределении социальных благ (в социальном обеспечении или медицинском обслуживании, получении жилья, работы и пр.). Квалификация русских как «государствообразующего народа» может выступать как основание для претензий на получение дополнительных льгот или преимуществ, то есть быть маркером социального неравноправия в низовых слоях.

Интеграция целого строится на сознании угроз (внутренних или исходящих извне) положению членов общности, возможной апелляции к власти за защитой (восстановлением справедливости) и необходимости ответной поддержки власти[31 - Без учета таких составляющих крайне сложно понять движения массовой ксенофобии в постсоветской России, в частности – мигрантофобию, агрессию в отношении кавказцев и т. п. Сложные по составу ресентиментные переживания населения: «понаехали тут», «в школах уже большинство нерусских детей», везде «засилье» кавказцев или азиатов, «они нас не уважают» и тому подобные – порождены, помимо прочего, страхом утраты социальных возможностей (прав на получение социальных благ в системе распределительного государства), с одной стороны, и недовольством «бездействием властей», слабой защитой «коренного населения» – с другой. Эти ожидания становятся особенно значимыми именно в настоящее время, когда реальные возможности государства, потенциал распределительной экономики заметно слабеют и у массы зависимого населения возникает тревога и беспокойства относительно того, что им достанется. Во всяком случае, государственный патернализм и ксенофобия (массовый или низовой национализм) соединяются здесь в одном комплексе неполноценности и агрессии. Можно сказать, что это две стороны одной медали.]. Доступным и понятным характер идеологического использования конструкции «национализма» делает только конкретизация латентных интересов «этнонациональной» или «национальной» группы. Никакой же общей теории «национализма» не может быть создано, поскольку весь смысл концептуальной работы в сфере исследования национализма заключается в сравнительно-типологическом описании своеобразия того или иного проявления или вида «национального» (движения, идеологии, институциональных практик), отталкивающегося от генерализованного понятия «национализма», получающего нормативный характер, но именно потому непродуктивного в эмпирическом плане. Хотя сами по себе интегративные представления о коллективном целом лишены определенности, они служат условием для экспликации исторического или политического представления о «национальном». Другими словами, конструкции коллективного целого могут быть развернуты в любом отношении, которые оказываются значимыми для институтов господства.

Поэтому эмпирическая типология национализмов требует учета идеологического или политического характера значений национального – тех смыслов, которые вкладывают действующие акторы в понятие национального целого: здесь могут быть значимы моменты территориальной целостности, а следовательно – скрытая апелляция к власти как к силе, удерживающей единство регионального управления, к значению государственного языка (культуры, истории, литературы), то есть контроля в школах над подрастающим поколением и т. п. Национализм может быть эмансипационным (подчиненным в первую очередь требованиям гражданского общества, ориентированным на модель национального государства), соединяясь при этом с идеологией модернизации, либо, напротив, защитным и компенсаторным (подчиненным интересам правящего режима в сохранении сложившегося порядка, как в России, или каких-то радикальных групп, претендующих на власть, как это было в Германии или Италии, даже во Франции в 1920–1930-х годах)[32 - См., например, типологию национализмов у П. Олтера, построенную на различении двух основных видов идеологий: освободительного, например Рисорджименто, и интегрального, экспансионистского или реакционного (Alter P. Nationalism. London: Edward Arnold, 1989).].

Для наших целей – анализа процессов в посткоммунистической России (другие страны здесь выступают лишь как основание для сравнения) – в общем и целом достаточно такой дихотомии для первичной проработки эмпирического материала, получаемого в ходе социологических исследований общественного мнения.

В первом случае интересы коллективной консолидации предполагают освобождение этнонационального сообщества («народа», «нации») от империи или какой-то другой внешней силы, как это было в Восточной Европе в момент краха социализма или в короткий период распада СССР и «выхода» союзных республик из Союза или попыток руководства автономных республик РСФСР повторить их опыт (Чечня, Татарстан); во втором – массовые интересы связаны с задачей сохранения патерналистского государства, с иллюзиями в отношении него.

Ключевые идеологические моменты современного русского национализма тесно соединены с травматическим переживанием краха СССР и поражения в холодной войне, утратой статуса супердержавы, занимавшего центральное место в структуре коллективной идентичности русских. Сознание принадлежности к огромной стране, одной из двух самых мощных в военном плане, которую «раньше все в мире боялись и уважали», восполняло у «маленького человека» никогда не проходящее чувство повседневного унижения, сознание хронической бедности, бесправия и зависимости от наглой и деспотической власти. В этом отношении русский национализм, как бы ни различались его отдельные версии и течения, питается негативной энергией массового ресентимента, с одной стороны, и коллективной фрустрации, с другой. Он лишен образов будущего, обращен в мифологизированное прошлое и занят преимущественно поиском внутренних и внешних врагов, виновников краха империи (второго на протяжении ХХ века), деградации страны, неудавшегося демократического транзита, незавершенной модернизации и т. п.

Поэтому можно характеризовать идеологию русского национализма как хроническое изживание навязчивых комплексов национальной неполноценности, порожденных повторяющейся при каждом новом режиме неудачей модернизации общества и болезненным переживанием исторической драмы несостоявшегося национального государства. Эта идеология радикально отличается от задач национальной консолидации, коллективной мобилизации для освобождения от внешнего господства, как это было в странах Восточной и Центральной Европы. Русский национализм носит защитный, компенсаторный, утешительный характер, будучи «оборотной», теневой стороной слабеющего великодержавного сознания. Никаких целей развития он не выдвигает и выдвинуть не может. Такого рода идеологии активизируются всякий раз, когда разворачивается кризис политической системы, возникает проблема смены или переходного состояния власти, а значит – необходимость ее оправдания и легитимации. Самые влиятельные идеологические течения русского национализма выполняют чисто консервативную функцию – апологию наличной структуры господства, а не выработку политических целей национального развития[33 - Интересно, что подобные идеологические взгляды стали заметны после первых признаков разочарования в реформах и падения популярности демократов, однако тогда мало кто, включая и самого автора, рассматривал их всерьез, полагая, что у подобной эклектики нет будущего. См.: Гудков Л. Д. Амбиции и ресентимент идеологического провинциализма. (О монографии И. А. Есаулова «Категория соборности в русской литературе») // Новое литературное обозрение. 1998. № 31. C. 353–371.]. Смысловые основания прославления (или критики) власти могут радикально различаться между собой: от ностальгии по советскому коммунизму до блеска и величия бывшей российской империи, от мифов о расовом превосходстве русских до православного фундаментализма.

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4

Другие электронные книги автора Лев Дмитриевич Гудков