Моя улица начиналась с поворота Загорной и шла к заводской плотине. Огромное деревянное колесо со времен Демидова поворачивалось вокруг своей оси, отпуская на волю уставшую от покоя воду в реку Серга, которая резво устремлялась вниз под стенами заводских цехов, пронзая, как кривая сабля, город до самого Леспромхоза и Курорта, где распадалась на протоки, принимая в себя речку Бардым. В начале улицы на взгорке была кузня, рядом Конный двор. На нем стояли лошади, можно было заказывать гужевой транспорт, брать в аренду лошадь с плугом, как с конюхом, так и без. Вообще, здесь были три постоялых двора: Конный двор, Дом приезжих и общежитие домноремонтников. Глухие голоса незнакомых людей из открытых окон общежития пугали меня, когда я проходил мимо, а вот, напротив, в Доме приезжих было пусто, этот мрачный одноэтажный деревянный дом с огромными окнами был всегда закрыт и безмолвен. Сейчас его нет, он то ли сгорел, то ли его разобрали на дрова. Общагу перекрасили в желтый цвет, и теперь там интернат для инвалидов и одиноких престарелых людей. Конный двор превратили в гараж, там давно нет лошадей и телег. Однажды я нашел на месте кузни старую сношенную подкову. Вот и все, что осталось от тех лошадиных времен, а ведь было так, что меня подхватывал приветливый кучер, усаживал на телегу и подвозил до школы или домой, когда я возвращался из школы. А недалеко от Дома приезжих прямо посреди улицы рос старый в три обхвата тополь, такого высокого я никогда не видел в своей жизни. Всегда, проходя мимо, я хлопал его по жесткой тополиной коре, по заскорузлой сухой коже, как бы приветствуя деревянного великана. Сейчас на его месте только еле видимая выбоина, даже пня не осталось. Но иногда я вижу отражение огромного тополя в тихой воде пруда, когда наведываюсь в свою родную сторонку.
Главной приметой моей малой родины были горы: Кукан, Больничная, Кабацкая, Шолом, Орлова гора. Они смыкались в единую горную цепь, окружая городок со всех сторон. Кабацкая гора ложилась своим крутым склоном на улицу Ленина, аккуратно вывалив огромные серые камни прямо на тротуар. Кукан и Больничная соединялись вместе, напоминая человеческую печень с двумя долями. Поднимешься на верхушку Кукана, оттуда виден весь пруд, огибающий гору, крыши домов, бесконечные просторы в конце пруда, скрывающиеся в голубой дымке. Заберешься на огромный камень, а все равно не видишь конца леса, только пилят небо острые верхушки елей, как будто положили вокруг великаны-лесорубы огромные двуручные пилы зубьями вверх, сами легли в лощины и спят без задних ног. А над ними летают коршуны, высматривают рыб в пруду, мышей на лужайках и других мелких животных.
Дорогая любимая печень вся в цветах
окрыленная поджелудкой вознеслась надо мною
это весна нас навестила ослепила лепестками тайника яйцевидного
ледяным оксиграфисом фиалкой морица
подснежниками с горы под названьем Кукан.
Второй адрес – переулок Мастеров. Он шел вверх от реки Серга в сторону базара и обезглавленного советской властью Крестовоздвиженского храма, преобразованного в пекарню. На нашем берегу реки находилась свалка металлолома, на берегу Средней речки – лесопилка. Переехали мы на этот адрес в начале 1960-х годов, когда младший брат матери Александр женился, и в доме на Нудовской стало еще теснее.
Дед мой Александр Иванович Тягунов, рожденный в 1879-м в Нижних Сергах, «робил», как у нас говорят, «на канаве» и, потерявший правый глаз от искры расплавленного металла, давно лежал на Крутом Яру. Умер он в 1949 году, за четыре года до моего рождения. Хотя мы не знали друг друга, мама говорила, что я был схож с ним тихим нравом и похоже сутулился. Хозяйничала в доме бабушка Марья Михайловна Тягунова, кержачка, ничего без ее ведома в семье «не деелось». Отец мой был в семье примаком, зятем, принятым в семью на одно хозяйство. А куда ему, влазеню, как звали таких, тягаться с сыновьями тещи. Поэтому было предложено моим родителям – Рае и ее мужику, пришедшему из фильтрационного лагеря, куда он попал после четырехлетнего германского плена, построиться на верхней улице, под самым Куканом. Но семья молодых учителей с тремя сыновьями Валерием, Евгением и Ленькой встала в очередь на квартиру. За это время старший сын Лерка, окончив с золотой медалью среднюю школу номер один, уехал в Москву и поступил в МГУ на истфак. Остальные поселились в двухквартирном одноэтажном деревянном доме, по ордеру, выданному им Районо, в переулке Мастеров.
Переулок Мастеров
Холодный барак с печным отоплением, разделенный надвое для двух семей, стоял в переулке Мастеров. Рядом еще пара таких же казенных домов. Мы переехали, отец вздохнул свободно: хоть и тесно, но работы меньше: скота-то нет, а в доме Тягуновых были лошадь, корова (как же ее звали, коровушку-то? но помню, что у нее было человеческое имя, даже за глаза никогда не называли «коровой», может, Зойка или Зорька…), овцы и куры, да строгая теща. Приходилось вставать до школы, кормить животных, доить корову, косить сено – страдовать. А здесь только собака Тобик, рыжая короткошерстная дворняга, ей отец построил просторную конуру во дворе. Мы играли на крыше сарая, с нее был виден лес над рекой и сама река, а главное, огромная свалка металлолома, привозимого на Завод для переплавки. Именно эта свалка была моим любимым местом на земле. Там найден был станковый пулемет, не весь, конечно, а ствол и кусок затвора, лента для патронов, фляжка немецкого солдата, еще одна каска и штык, ржавое лезвие шашки и много удивительных загадочных предметов.
Нравилось мне гулять по берегу Серги, вдоль него проходил заводской локомотив, сбрасывая под откос отходы доменного производства. Обкатанные горной рекой камни соседствовали с голубыми стеклянными сгустками шлака. Зимой над рекой поднимался пар, одевая камни, горы шлака, общипанные кусты в причудливые одежды из инея, создавая фантастические картины мира моего детства.
В доме было очень холодно, тонкие стены промерзали насквозь, дуло в дверные и оконные щели. Отец топил печь «голанку», жар обдавал окна, на стеклах расцветали ледяные цветы, распускались гиацинтами, лилиями, они вились, курчавились, разрастались в кудрявом порядке, как ни старался Леонтий растопить лед ладошкой, тот не исчезал весь, только появлялись небольшие лунки на стекле. Рука немела от холода, а это ему нельзя, Леонтий зимой по обыкновению болел ангиной, горло замотано шерстяным шарфом, на ногах толстые вязаные из овечьей шерсти носки, подшитые по всей подошве плотной черной тканью. Так он сидел на табуретке у окна и смотрел на улицу.
Вот за коричневой незнакомой собакой пробежал соседский полосатый кот, прошла женщина-почтальон в черном длинном пальто с большой пузатой сумкой на плече. Она просунула в щель почтового ящика газету «Уральский рабочий» и журнал «Работница». Эх, было бы лучше, если бы она принесла «Технику – молодежи», там всегда есть какой-нибудь фантастический рассказ. И он дальше глядел в окно. Синий свет сгущался, стелился по переулку, небо стало лиловым, а сугробы сиреневыми. Вдруг в окно что-то стукнуло, Леонтий увидел большую круглую голову снеговика, он царапал по стеклу тонкой веточкой, это были его пальцы, таращил два глаза-уголька, вглядываясь в комнату. Леонтий замер, чтобы не привлекать его внимание, спрятался за шторой. Снеговик не унимался, стучал сучком черной веточки, словно зовя Леонтия на улицу. На дворе тявкнул Тобик, и снеговик исчез. Леонтий приблизился к окну, наполненному синевой, сквозь синь шел снег. Вдруг напротив зажглось окно, желтый прямоугольник света упал на белую утоптанную дорогу, на ней черной точкой выделялся кусочек древесного угля, который обронил снеговик. Уголек посмотрел на мальчика и подмигнул ему. В окне, слегка отороченном морозными узорами, стояли башни снежинок, они вились и кружили, не падая, или, может быть, они сразу взлетали, как только касались лучами земли. Не земли, а того же снега, сугробы которого были навеяны ветром еще вчера. Снежный покров лежал всюду: на улице, на крышах, на ветвях деревьев, даже на птицах, пригибая их крылья к земле, прижимая черные тела пернатых к белым спинам сугробов, лежащих перед Леонтием, когда он вышел из дома, надев валенки и полушубок. Ему пришлось долго выбирать дорогу, но все равно он ошибся и сошел со вчерашней тропы. В правый валенок насыпался легкий, почти невесомый снег, холодом обжег кожу, сразу растаял и, показалось, исчез.
Когда Леонтий шагнул, что-то кольнуло в подошву. Он снял валенок и, стоя на одной ноге, перевернул его вниз. Из черной трубы вылетела маленькая снежинка. Один ее лучик из пяти был надломлен у самого конца. Ну вот, теперь надо будет идти домой и доставать занозу, подумал Леонтий и повернул обратно. Но дома не было. Вместо ворот высились огромные столбы падающего снега. Серебристые лучи пронизывали вихрящиеся снежные стены, как бы поддерживающие их в воздухе. Леонтий отодвинул полог снега и вошел внутрь нового дома. Вместо крыши дома он увидел черный прямоугольник неба с россыпью мелких острых, как кончики швейных игл, звезд. На лицо сразу упало и растаяло несколько снежинок. Леонтий опустил голову. Пол показался ему знакомым – крашеные доски, на них самотканый коврик – «дорожка», но почему-то белого цвета. Леонтий наступил на коврик, раздался хруст свежего снега. Перед ним висел голубой прямоугольник, обрамленный полупрозрачной занавеской. Это был тюль, сотканный из снежинок. Они медленно кружились вокруг окна, собираясь в оборки, то ниспадали, то поднимались вверх. Какая-то сила удерживала снежинки в воздухе, не давая им упасть. Леонтий подошел к окну и дотронулся рукой до голубого стекла. Тут же окно зажглось желтым теплым светом, рядом зажглось еще одно и еще одно.
Окна висели вокруг него, освещая пространство. За окном кто-то был, Леонтий всмотрелся внутрь окна и увидел свою мать, она стояла над плитой, видимо, жарила шанежки, не замечая его. Леонтий постучал в стекло, тихо, чтобы не напугать, но мать не оборачивалась, продолжая хлопотать над плитой. Он заглянул за раму окна, но за окном никого не было, только стена падающего снега. С другой стороны окно было мертвым, пустым, стекла покрылись пушистым льдом, почти не проходимым для света. Сам свет был голубым, не желтым, как с другой стороны. Леонтий приложил к стеклу ладонь, лед стал таять, позволяя увидеть заснеженную улицу, черные дома, заваленные по самые окна сугробами, лохматую собаку, бегущую по своим делам…
Есть у меня в альбоме маленькая черно-белая фотография, которую сделал мой брат Женя на фотоаппарат «Смена»: я стою на заснеженном дворе дома в переулке Мастеров в длинном темном пальто, шапке-ушанке, надеваю варежку на тонкую руку, за мной низкая поленница и маленький домик для собаки. Из конуры торчит что-то, но фокус так размыт, фотография столь мала, что трудно понять, собака ли это или что-то другое. Но это собака, звали ее Тобик.
Наш Тобик так и остался навсегда жить по этому адресу – когда мы переехали на новую квартиру в городке Гагарина, он выдернул голову из ошейника и вернулся навсегда в свой дом в переулке Мастеров, спал у забора, остальное время бродил по переулку, по берегу реки в компании других бродячих собак. Мать навещала его, приносила в кастрюльке суп и кашу, уговаривала вернуться, но он ни в какую, такой вот оказался патриот переулка Мастеров. Тобик собрал таких же принципиальных, твердолобых собак, целую стаю, я видел их даже на противоположном берегу реки Серги, они бродили между елей, питались плотвой, которую им бросали рыбаки, не брезговали мышами. Жизнь их была не сладкой, но вольной. Потом он пропал, может, ушел искать лучшей доли в Леспромхоз, может, заблудился в лесу за Бардымом, а может, какой рыбак его взял на попечение и он нашел себе новый дом. А у нас в дровянушке так и осталась проделанная отцом для Тобика дырка. Из нее уже никто никогда не выглядывал. Больше мы не заводили собак, только кошек.
В этом доме в переулке Мастеров в самом конце улицы Розы Люксембург
я жил он и сейчас стоит еле-еле невозможно себе представить
кто в нем коротает жизнь сразу за огородом мчится речка
с каменистыми берегами один пологий другой крутой
уставленный торжественными елями
прямо по берегу проходил заводской поезд
груженный шлаком сбрасывая в воду свою поклажу
белый пар поднимался клубами вверх
валуны тут и там лежали на берегу
под каждым камнем чьи-то придавленные души
растянутые до предела
отвернешь камень душа выскользнет и улетит
а в стороны побегут насекомые это тоже был их дом
а ты взял и перевернул камень
теперь им снова надо переезжать на новое место
обустраивать их нехитрый быт
как когда-то и нам.
Можно сказать, что сам водолаз и есть его дом. Дом, который всегда в пути. Как улитка, которая носит свой костяной домик у себя на спине, – так и водолаз всегда внутри своего дома передвигается по земле, не выходя за дверь, наблюдая за миром через круглое окошко в своей голове. Переходя с места на место, водолазы переносят свои дома, такие одинокие двуногие избенки, стоят они на пустырях с круглыми крышами, слегка склоненными к земле окошками. Дом водолаза – это лодка, отправленная в бессмысленное недолгое плавание, на дне которой прячется, свернувшись калачиком, существо, напоминающее человека.
Есть еще один дом – куда приходят все дома водолазов. Это Сверхдом, огромное квадратное строение с каменными стенами, с невысоким узким входом, дом без крыльца, окон и наличников. Там всегда много водолазов. Так много, что если приходит какой-нибудь водолаз к этому Сверхдому – то наверняка уже нет ему там места. Приходится ему бродить под стенами этого строения, наматывать километры шлангов, снашивать свинцовые башмаки, вытаптывая дорожки вокруг дома. За сотни лет многих хождений образовались вокруг Сверхдома канавки, заполненные слезами неприкаянных водолазов, дождевой водой, болотной грязью и пустыми пластиковыми бутылками.
Городок Гагарина
В 1961 году наша семья, наконец, получила трехкомнатную квартиру в двухэтажном каменном двенадцатиквартирном доме в городке Гагарина. Вот передо мной лежит обтрепанная бумажка: Ордер номер 40 на право занятия жилой площади. Выдан гр. Тишкову А. И., место работы школа № 2, занимаемая должность преподаватель, на основании решения райисполкома имеет право вселиться на жилую площадь в доме … (нет еще почтового адреса дома, это был один из первых такого типа, через год их станет больше и все вместе они получат название «Городок Гагарина») кв. № 2 по улице Р. Люксембур (так и написано, без буквы «г», видимо, имя это уже тогда было неизвестно многим, а сейчас и подавно, однако улица существует), состоящую из трех комнат.
Квартира находилась на первом этаже, под окнами родители насыпали пару грядок для салата, морковки и редиски, огородив садик от овец и коз. Еще там росла рябина. У нас с Женей была отдельная комната с двумя кроватями с металлическими панцирными сетками, с мягкими матрасами и пикейными покрывалами. Полы, крашенные коричневой масляной краской – «суриком», были устланы «дорожками», ткаными длинными половичками. Тут и там лежали круглые коврики, вязанные крючком из разорванной на ленты старой одежды. Стены и потолок белились каждый год, коридор был покрашен зеленой масляной краской до середины стены с голубой филенкой по всей длине.
Из коридора проходишь в большую комнату, направо и налево идешь в комнаты родителей и детскую. На полу в гостиной лежала фабричная «дорожка», а в спальнях – полосатые домотканые и круглые самодельные коврики, на стенах над кроватями – ковры. В первой комнате стоял круглый стол, покрытый яркой скатертью, сверху в центре – кружевная салфетка, на ней пустая хрустальная ваза. Над столом – абажур с бахромой. Слева – огромный диван с валиками, упакованный в чехлы из серой плотной ткани. Над диваном репродукция картины «Незнакомка» Крамского, а может, «Рожь» Ивана Шишкина, одна из двух. Икон в углах не было. У дивана на беленой стене висела газетница, эта плоская штука была сделана из картона, обшита тканью, лицевая часть подбивалась ватой для объема, на ней – красивые цветы. Внутрь вставлялись газеты: «Уральский рабочий», «Учительская», «Пионерская правда», местная «Ленинское знамя», журналы: «Работница», «Здоровье». Детям также выписывали «Технику – молодежи» и «Знание – сила». «Огонек», «Правду» и «Крокодил» получали друзья родителей – Смолины, Антонина Кузьминична работала учительницей с матерью в одной школе, и Петр Григорьевич, он был начальником в ОРСе. Они делились с нами журналами, которые переплетались в огромные фолианты по годам. Принято было приносить друг другу интересные книги, журналы, «обмениваться информацией». Справа у окна стояли радиола и сервант или буфет с вазами и посудой, ее доставали, когда приходили гости. Тут же на стене – отрывной календарь на искусно выпиленной лобзиком фанерке с силуэтом белочки. Слева – фикус в кадке, потом там будет стоять телевизор.
Окна выходили на улицу Розы Люксембург, на той стороне стояли черные старинные деревянные дома, из ворот иногда выезжала телега, запряженная гнедой лошадью. На окнах висели шторы из тюля и бязи. Мать меняла шторы, соотносясь со временем года. Окна были с широкими подоконниками, крашенные белой масляной краской, на них стояли герань, фиалки, столетник и растение с большими фиолетовыми колокольчиками, кажется, глоксиния. В большой комнате, в крайнем правом углу, в полу была пропилена небольшая дырка для кота, чтобы он не терся у двери, не просился на двор, когда ему вздумается, а мог самостоятельно спуститься в подпол, чтобы справить нужду, побродить под комнатами, разгоняя мышей. Обустроенное помещение для хранения овощей, солений и банок с вареньями было только под кухней, прямо в полу была дверка с кольцом, дернешь ее – и откроется лаз в подпол, там ступеньки, лампочка, все видно, прохладно, даже уютно.
За окном загромыхало, ухнуло, покатилось по горочкам эхо. Небо вспыхнуло, там, где был свинцовый полог, сверкнуло так ярко, что показалось, лопнуло небо, и сквозь небесную трещину вылился расплавленный металл. Внутри Леонтия все перевернулось, страх сжал сердце, он соскочил с дивана, где читал «Пионерскую правду», спрятался за фикус, осторожно выглянул в окно, отодвинув штору. Из-за Кабацкой горы прямо на Леонтия надвигалась черная стена плотных грозовых облаков. Ветер рванулся с верхушки горы прямо в окно, хлопнул форточкой, Леонтий быстро закрутил защелку, чтобы форточка больше не отворилась, и бросился на кухню, открыл лаз в подпол, спустился на лестницу, щелкнул выключателем и закрыл за собой ход. Внутри подпола было прохладно, пахло картофелем, землей, кошками. Леонтий сидел на лестнице и смотрел на спираль лампочки, которая, мигнув, погасла, потом снова разгорелась. «Не гасни, не гасни! – забормотал Леонтий. – Держись, лампочка!» Наверху затрещала молния ударом пастушьего хлыста, только в тысячу раз сильнее. Гроза нависла над домом, из грузных, одутловатых облаков выплескивались молнии, разрывая небесную твердь. Но здесь, в подполе, Леонтию уже был не страшен гром, даже если электричество погаснет, он будет тихо сидеть в темноте, пока гроза не пройдет, все стихнет, тучи уйдут и выглянет солнце. Страх грозы всегда был с Леонтием, он, кажется, родился с ним, никто не понимал в семье, чего он так боялся, пытались объяснить ему, что это всего лишь атмосферное явление, гроза высоко, молния не проникнет в закрытые окна, не разрушит дом и не убьет мальчика. Но Леонтий прятался в платяной шкаф, вставая за пропахшую нафталином каракулевую шубу и драповое пальто, или заползал под кровать. Но по-настоящему он спасался только в подполе, там, только там он был спокоен, что его не убьет, не испепелит гроза, превратив в бездыханное холодное тело. Наверху с воем проносились облачные бомбардировщики, архангелы смерти, метающие молнии в людей и бродячих коров. Гроза превратила город в развалины, то там, то тут горели деревянные постройки, на улицах лежат обугленные люди, обезумевшая лошадь бежит по улице Ленина в сторону плотины, на берегу пруда перевернутые лодки, под одной сидит, скорчившись в три погибели, девочка, прижимая полосатого котенка к своей груди. Ветер несет по земле пепел сгоревшей библиотеки. Так она и будет стоять, с выбитыми окнами, безглазая, обожженная, долгие годы, и сберкасса с обрушенной крышей будет стоять, и Дом пионеров с проломленной кирпичной стеной, и раздавленный музей с некогда ажурной деревянной резьбой, и пустой кинотеатр «Авангард», потерявший вывеску. Везде в городе были видны следы грозы, следы войны: на обочинах улиц обрубки тополей, забитые фанерой окна брошенных домов, стертая с лица земли больница, – остался только фундамент, вход в здание военкомата заложен кирпичами, – дом пуст, за решетками нет никого, все ушли на фронт, так торопились, что забыли забрать государственный флаг. Флаги везде – на школе, на районной администрации, на прокуратуре и нарсуде, на спортивном зале, на психдиспансере. Это дает успокоение, кажется, что жители города не сдались, а собирают ополчение. Сейчас они спрятались в подпольях и под лестницами, но скоро гроза затихнет, прокатится по улице 22-го Партсъезда последняя шаровая молния и лопнет, догорит автозаправка, завечереет, оставшиеся в живых соберутся у неработающего фонтана в городском саду, у красной стелы «Никто не забыт – ничто не забыто». Надпись еще читалась, а металлический профиль героя сдали в металлолом, они же и сдали когда-то, а теперь молча стоят, склонив головы.
Понурят голову, постоят еще немного и разбредутся по своим норам, снимут за дверью обувку, зайдут, сядут на диван, включат телевизор и быстро забудут, что случилось днем, а когда снова громыхнет где-то за Атигом или за Орловой горой, они вздрогнут, из рук выпадет газета, они побледнеют от страха, а Леонтий опять бросится по зеленому коридору на кухню, откроет дверь в подпол и скатится вниз.
Сам коридор упирался в туалет, там был небольшой предбанник, в котором стояла круглая стиральная машина «Вятка» с резиновыми валиками для выжимания белья, а дальше, за еще одной дверкой – дощатый подиум с бетонным основанием, с деревянной крышкой, скрывавшей зловонную дырку. Раз в неделю к дому подъезжала «говновозка» для отсасывания содержимого выгребной ямы. Во время этой «процедуры» вокруг стоял тот еще запашок. Где-то Юрий Гагарин покорял космос, а у нас в Нижних Сергах канализация явно была не на высоте. Но это казалось нам верхом комфорта после уборных на заднем дворе или на краю огорода. Зимой обледенелая дырка уличного туалета являлась преддверием ада. Но зато летом можно было доставать ковшиком на длинной палке из выгребной ямы опарышей: белых личинок мух. На них очень хорошо клевал лещ.
На крохотной кухне стояла кирпичная печь, которую топили дровами, через пять лет на ее место встала газовая плита, работавшая от сжиженного баллонного газа. Откручиваешь сначала ромашковый вентиль на баллоне карминного цвета, потом спичкой поджигаешь форсунку. Пол у печи был обит жестью, на ней всегда лежали сухие дрова, щепки, завиток бересты и молоток. На ближайшей от печи доске на полу виднелось маленькое углубление – в него можно класть косточки урюка из компота и разбивать молотком, чтобы добыть коричневое вкусное ядрышко. Отопление было центральным, завод давал горячую воду в избытке: в каждой комнате висели большие чугунные батареи-«гармошки», крашенные серебряной краской. Отец умудрился врезать в отопительную трубу на кухне краник, так что зимой из него наливали кипяток в ведро для мытья посуды или стирки. Стирала мать дома, а полоскала белье на улице, у котельной, из стены которой выходила труба, из нее всегда текла холодная вода. Мать надевала черные грубые резиновые перчатки и долго, в наклон, полоскала пододеяльники, простыни, полотенца и остальное по мелочи. Зимой от влажного белья шел пар. Сушили его на общем чердаке, на длинных веревках, растянутых из угла в угол. Я помогал матери поднимать по металлической лестнице тяжелый холодный таз с бельем, открывая головой дверку чердака.
За окном как флаги враждебных государств на балконах сушат бельеу нас сегодня две простыни и пододеяльник
флаги белые – наше войско сдается без боя.
Обещайте войны не будет горы и пруд останутся здесь как были когда-то
в демидовские времена когда моих дедов привезли на подводе строить завод землю копать
последние сосны стоят на берегу как раненые солдаты
на передовой сколько их полегло обезглавленных топором супостата.
Мать просит меня принести синий таз с тяжелым влажным бельем
к проруби черной медленно колышется белая простынь в густой воде растворяясь как рыба
мы капитулируем перед черной водой
перед холодной вечностью перед ашдвао перед озером и пустотой.
Снег закрыл глаза спешились всадники ветра
черные росчерки веток царапают небо
мать кладет на лед мокрую наволочку и пар от нее поднимается.
В нем заключается истина вечная истина жизнь такая какая она есть жизнь это – пар над
прорубью вода снег и ты в валенках в цигейковой шубе рукавицы заледенели смотришь как мать
полощет белье и вся правда в том что это истина
ты тут ни при чем ты просто помог матери и это дает надежду
на вечную жизнь если есть такая под серым небом этой холодной земли
над которой поднимается облачко пара
от мокрой свежепостиранной простыни.
Чердак дома был огромный, пустой, так как старые вещи, ремки? и другое барахло жители хранили в сарайках. Но это надо проверить, поэтому Леонтий поднялся на второй этаж, тихо прокрался по лестнице вверх, приоткрыл головой тяжелую крышку квадратного люка и вылез на чердак. Он аккуратно закрыл крышку, стараясь не шуметь, вдруг верхние соседи услышат, подумают, кто это бродит по чердаку, может, бельевой вор какой, и шагнул в темноту в сторону полукруглого окна, висевшего в темноте, как картина Вермеера. Солнечный свет еле пробивался сквозь запыленное стекло, но его было достаточно, чтобы уже привыкшие к полумраку глаза различили потолочные балки, деревянный настил двускатной крыши, ряд уходивших вдаль веревок, на которых висели темно-синие штаны с начесом, черное платье, ряд маек и байковых трусов. Вдалеке, в дальнем углу чердака, висел целый костюм, пиджак и брюки, совмещенные вместе, как будто брюки были пришиты к полам пиджака. Леонтий пошел в сторону костюма, ступал аккуратно, чтобы не шуметь и не пылить, но все равно пыль заклубилась в лучах бледного солнца, засверкала, образуя воздушные гипотенузы. Сердце его екнуло от страха, что это не костюм, а висельник, – он увидел бледные ноги, торчавшие из брюк. Но, замерший от липкого страха, пробежавшего холодной змейкой по позвоночнику, он не смог сделать ни шага, продолжая смотреть на повешенного, вытаращив глаза. Видимо, повешенный висел здесь так долго, что весь высох, потому что был чрезвычайно тонок, не образуя объема, веревка не провисала под ним дугой. И только сейчас Леонтий увидел, что у повешенного нет головы, вместо нее торчал крючок из деревянных плечиков, на которых висел пиджак, а из брюк торчали пустые носки, видимо прицепленные кем-то на прищепки, а из рукавов пиджака торчали не белые, шелудивые кулачки, а головки чеснока. Это был не висельник, а пугало, которое соорудил сосед сверху Исаев, чтобы отпугивать чертей, которые навещали его порой, когда он погружался в двухнедельный запой. Сосед был подвержен этому частому в поселке недугу, в начале запоя был буен, шумлив, однажды даже стрелял из окна по собакам, пробегавшим по улице Розы Люксембург, а в конце был смур, черен, с опухшими желтыми глазами, в которых отражались муравьиного цвета черти, прыгавшие с чердака ему в печную заглушку. Вот он и повесил пугало, оснастив его связкой чеснока, чтобы черти боялись. Леонтий засмеялся своему страху, подошел к окну и открыл створки. Яркий свет ударил ему в лицо, как из ведра, синева неба полилась сверху через проем окна, заливая чердак, как вода моря в пробоину судна. Синий свет пронизывал солнечный тоннель, в котором танцевали мириады пылинок. Леонтий выглянул в окно и увидел тысячи стрижей, сновавших перед глазами, они с яростным криком кроили ножницами крыльев синее предвечернее небо. Иногда некоторые бесстрашные стрижи устремлялись далеко вверх, чтобы задеть крылом облако, чтобы вспороть его мягкий белый живот, но не каждому это удавалось. Вот один, очень сильный, могучий стриж поднялся на недосягаемую высоту, превратившись в крестик, полоснул обоюдоострым крылом по облаку и сразу устремился вниз. Из облака, разрезанного пополам, хлынул дождь, его капли стали догонять стрижа, чтобы наказать наглеца, но стриж летел быстрее, чем могло подумать облако. Несколько капель упали на светлый шифер крыши, и тут же высохли, облако укатило восвояси, стрижи затихли, солнце медленно садилось за гору. Леонтий собрался было закрыть окно, как что-то толкнуло его в спину, дернуло и приподняло. Он взмахнул руками, схватился за рамы чердачного окна, но невероятная сила подхватила его и вытащила на крышу. За спиной захлопали крылья, два пестрых, огромных крыла крепко держали Леонтия за спину, вонзив зубы в лопатки. Мальчик попытался удержаться на краю стрехи, ухватился за ворох тонких проводов, протянутых перед чердачным окном, но гнилые телеграфные провода, истлевшие от времени и ненужных слов, порвались, как паутина. Через мгновение Леонтий летел, поднимаемый крыльями, над домом, а потом все выше, над горами, под облаками. Несколько стрижей сопровождали его первое время, но потом отстали, поняв тщетность своих усилий. Леонтий превратился в черную точку и скоро исчез в яркой позолоченной солнцем синеве небес. Его видел только один человек – сосед Исаев смотрел в окно, злорадно улыбаясь: его пугало сработало, вот как лешак напугался, наложил в штаны, не будет шастать по нашему чердаку…
Через некоторое время крылья опустили Леонтия на землю у одного из пустующих дровяников, аккуратно поставив у приоткрытой двери, разжали зубы и прыгнули во тьму строения. Там под крышей они зацепились за доски, безжизненно повисли, замерли. Так они будут висеть до поры до времени, пока кто-нибудь случайный не зайдет в этот сарай, не повернется к ним спиной, не замрет от случайной думы, от налетевшего воспоминания, размечтается о чем-то, потеряет бдительность, вот тогда крылья снова оживут и прыгнут этому человеку на спину, вцепятся в пиджак, вытащат на улицу и вздернут в небо и полетят с ним под облака, где резвятся ласточки, бороздят просторы стрижи, где можно испытать в полной мере радость полета, свободы, преодолевая ужас высоты.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: