В «Братьях Карамазовых» обращение к Богу: «Но дай и мне долюбить… здесь, теперь долюбить… ибо люблю царицу души моей. Люблю и не могу не любить»[92 - Брик Л. С Маяковским… С. 89. Ср.: Якобсон Р. О поколении, растратившем своих поэтов //А. Блок. В. Маяковский. С. Есенин. Избр. соч. М. 1991. С. 673. и в настоящей книге.].
Л.Ю. Брик, несомненно, права. Но исчерпан ли этим весь смысл образа и что за странное многоточие заменяет имя адресата послания?
Ответ найдется снова у Розанова, который в «О древнеегипетской красоте» пишет: «…как кто-нибудь умирал – он переименовывался в «Озириса». Мы пишем это слово с маленькой буквы, ибо в папирусах, заготовленных заранее (! – Л.К.), где от имени усопшего писалась молитва «в тот свет», так и стояло «с имярек» – «я, ОЗИРИС…» Мы обозначили точками пустое место, куда в папирусе вписывалось собственное имя умершего, около коего «озирис» стояло, очевидно, нарицательным «озирис Алексей», если бы дело шло о Кольцове. И в то же время твердо установлено, да и на рисунке мы читаем, что «озирис есть некто с большой буквы и отделен от «грешника», ожидает его к суду. Два факта эти, равной твердости и незыблемости, упорно приводят к мысли, что «судящий» есть тот же «судимый»; что «там», «в лучшем мире», человек предстает перед судом себя же, но на этот раз с большой буквы Себя…»[93 - Розанов В. О древнеегипетской красоте. С. 21.]
Неудивительно, при столь плотном общем достоевско-розановском контексте, мы и в этой итоговой главе встретили розановский образ, хотя и упрятанный в пунктуационный шифр; иронизируя – «верить бы в загробь!» – Маяковский все-таки хочет верить в возможность какого-то продолжения после «узелка смерти», по терминологии Розанова.
Мы уже приводили важнейшее, как представляется, для Маяковского рассуждение Розанова: «…египтяне не только рисовали, как они странствуют и пашут «на том свете», но и просто у них не было слова смерти». Тем самым объединяются в гигантский образ и «полет на звездочку» из «Сна смешного человека», и полет из «Про это», и тот «кошмар Ивана Федоровича», после которого Розанов и отсылал читателя к полету в рассказе Достоевского: «Легенда об рае. Был, дескать, здесь у вас один такой мыслитель и философ, все отвергнул законы, совесть, веру: а главное – будущую жизнь. Помер, думая, что прямо в мрак и смерть, ан перед ним – будущая жизнь. Изумился и вознегодовал. «Это, говорит, противоречит моим убеждениям». Вот за это его и присудили. Чтобы прошел во мраке квадрильон километров… и когда кончит этот квадрильон, то ему отворят райские двери, и все простят <…> А только что ему отворили рай… этот осужденный… лег поперек дороги… «из принципа не пойду» <…>. Полежал почти тысячу лет, а потом встал и пошел, и он вступил, но не пробыв еще двух секунд – это по часам, – воскликнул, что за две секунды не только квадрильон, но квадрильоны квадрильонов пройти можно, да еще возвысив в квадрильонную степень»[94 - Там же. С. 28.].
Этим счастливым видением завершаются многочисленные рассуждения о смерти как комнате или бане с пауками. Сам Розанов отмечает, что у Достоевского: «ЭТОТ светлый и ТОТ темный «с пауками» и образуют мистическое раздвоение «пути» после узелка смерти – перед которыми трепещет или куда-то рвется душа, вышедшая из «дня» – по египетскому представлению»[95 - Там же.].
Обратимся к главке «Про это» со странным названием «Всехние родители». Истоки этого образа мы довольно легко обнаружим в тексте Достоевского – Розанова из «Семейного вопроса в России». Говоря о людях, счастливо и невинно живущих на далекой планете, куда прилетел герой «Сна смешного человека», Достоевский пишет: «У них была любовь и рождались дети, но никогда я не замечал в них порывов того жестокого сладострастия, которое постигает почти всех на нашей земле, всех и всякого, и служит единственным источником почти всех грехов человечества. <…> Между ними не было ссор и не было ревности, и они не понимали даже, что это значит. Их дети были детьми всех, потому что все составляли одну семью»[96 - Цит. по: Розанов В. Дети солнца… как они были прекрасны!.. С. 501–505.].
Эта идеальная «всехняя семья» была у Достоевского, естественно, в потустороннем мире. Прославлению семьи, умилению «всехними» детьми там, на небесах – здесь, на Земле поэт противопоставляет проклятье семье; вместо всеобщей любви без ревности – «ревности медведь когтист». Образ этот появился у Маяковского очень скоро после «Про это», в 1924 году в «Юбилейном», которое, как видим, попало в то же самое образное и смысловое пространство.
Проблемы семьи и ревности разрабатываются Розановым в противовес «цепям» буржуазной семьи: «Чувство ревности возникает исключительно из чувства личности, политичности: «если, вообще говоря, общение не замарывает человека, не замарывает жену мое общение с нею и после десяти лет супружества, она невинна», то отчего же в тех условиях и с тою психологией (покой и истинная любовь) общение ее с другими… сколько-нибудь вообще понизит ее достоинство и замарает ее как человека или женщину?»[97 - Цит. по: С. 506. Комментарий.].
«Всехние дети» или их земная калька – «всехние родители» – возникли, как мы полагаем, из текста Достоевского. Между тем нельзя оставить без внимания, что комментарий Розанова к Достоевскому вновь египтологический.
Вспомним начало «Про это»: человек, находящийся в комнате, ставшей ему гробом, плывет в мировом пространстве. Сравним это с судьбой Озириса: «После победоносного возвращения из похода в Азию Озирис устроил пир. Сет, явившийся на пир со своими 72 соумышленниками, велел внести роскошно устроенный ящик (очевидно, саркофаг) и заявил, что он будет подарен тому, кому придет впору. Когда очередь дошла до Озириса и он лег на дно ящика (сделанного специально по его мерке), заговорщики захлопнули крышку, залили ее свинцом и бросили в воды Нила. Течением реки ящик прибило к берегу, и растущий там куст вереска охватил его своими ветвями. Верная супруга Озириса – Исида нашла тело мужа, извлекла чудесным образом скрытую в нем жизненную силу и зачала от мертвого Озириса сына»[98 - Редер Д. Осирис // Мифы народов мира. Энциклопедия: В 2 т. М., 1982. Т. 2.].
В дальнейшем «с концом нового царства Озириса связывали с богом Ра (Ра-Озирис) и стали изображать с солнечным диском на голове. В эллинистический период культ Озириса сливается с культом священного быка Аписа в новый сложный образ бога, получивший имя Сераписа (Озириса-Аписа), получает широкую известность за пределами страны»[99 - Там же.].
По-видимому, таков розановский «подтекст» полета Смешного Человека на «звездочку». Тем более что в комментарии к рассказу Достоевского Розанов имеет в виду суммарное божество: «На фиг. 16 мы видим жертвенник… и царственную женщину, приносящую цветы в жертву. И вся она в цветах – то в распустившихся колокольчиках, то в бутонах: «Я и дева, и мать» – как будет у греков их (термин у Гомера) Гера супруга и дева Озириса-Зевса»[100 - Розанов В. Дети солнца… как они были прекрасны!.. С. 504.].
В свою очередь, в «Людях лунного света» Розанов еще раз возвращается к образу Озириса, теперь уже в связи и с реальностью Петербурга его времени, и с образами русской поэзии. В главе «Sainte Prostituee» Древнего Египта» пишет: «Неужели имя «Sainte» мы могли бы кинуть толпящимся у нас на Невском «проституткам», – этим чахлым, намазанным, пьяным, скотски ругающимся и хватающим вас за рукав особам?
Ну вот перед человечеством впервые стоят два понятия, два признака: «святая» – это понятие небесного, Божьего; и простой факт, что «всем отдает себя». <…> Что же это такое? <…> Сала, грязи – я не встречал нигде в этих бесчисленных фолиантах, – грязи «сального анекдотца», кое-чего «во вкусе Бокачио». Ничего, ни разу: и между тем сколько повторяющихся, как стереотип, фигур, где и «они» и «оне» с плодами и цветами, с жертвами идут к громадной статуе Озириса, «Судии мертвых» – статуе «всегда», как грустно замечает архимандрит Хрисанф в «Истории древних религий».
И вот – Sainte Prostituee… Есть и рождаются иногда исключительные, редкие младенцы-девочки, вот именно с этою «вечною женственностью» в себе, с голосом неизъяснимо глубоким, с редкою задумчивостью в лице или, как описал Лермонтов, –
…в разговор веселый не вступая,
Сидела там задумчиво одна,
И в грустный сон душа ее младая
Бог знает чем была погружена».
И чуть далее Розанов продолжает, вводя образы или термины, подобные «всехним детям» или «всехним родителям»: «Есть ведь «всемирные педагоги» – ну, в желаниях, ну – в поэзии; есть «всемирные воины», как древние скандинавы; всемирные мудрецы – Сократ, Спиноза; как же не быть, естественно быть кому-то и «всемирною женою», всемирною как бы «матерью», всемирною «невестою»[101 - Розанов В. Люди лунного света. С. 48–49.].
После того, что ранее мы процитировали высказывания Розанова о «служанках» для любви в безлюбом христианстве католиков, после «всехних детей» и «родителей» приведенный отрывок лишь дополняет картину, одновременно, по-видимому, демонстрируя, почему слово «проститутка» столь занимало Маяковского вплоть до предсмертного «Во весь голос», в заготовках которого и была «любовная лодка» из «Бесов», указанная Лилей Брик.
При этом «Люди лунного света» устроены как бы по кольцевой схеме. Любой сюжет из первой половины книги повторяется во второй. Хотя вторая посвящена в основном описанию клинических случаев гермафродитизма, гомосексуализма и смены пола, тем не менее эти случаи комментируются Розановым ничуть не менее ярко, чем египетские или аналогичные сюжеты и представляют собой современные примеры совпадения ощущений людей XIX–XX веков с мифологическими представлениями древних египтян.
С таким комментарием к одному клиническому случаю мы сопоставляем строки из «Про это», в которых, как кажется, трудно найти нечто розановское:
Пусть во что хотите зданья удлинятся —
вижу ясно,
ясно до галлюцинаций.
<…>
Вижу,
вижу ясно, до деталей.
Воздух в воздух,
будто камень в камень,
недоступная для тленов и крошений,
рассиявшись,
высится веками
мастерская человечьих воскрешений.
Прежде всего всмотримся в самую первую строку и сравним выделенные слова с уже приводившейся цитатой из Достоевского о философе, который «все отвергал законы, совесть, веру», а главное – будущую жизнь. Именно этот философ, пролежав тысячу лет, затем увидел рай и сказал, что «за две секунды не только квадрильон, но и квадрильон квадрильонов пройти можно, да еще возвысив в квадрильонную степень».
Кроме того, очевидно, что «мастерская человечьих воскрешений» находится в той самой «загроби», в которую никак не решится поверить Маяковский:
Верить бы в загробь!
Именно это «верить бы» и является условием «прогулки пробной»:
Стоит
только руку протянуть —
пуля
мигом
в жизнь загробную
начертит гремящий путь.
Но этот путь начертал в своем сне Смешной Человек, а Маяковский «поставил точку пули в конце».
Однако это произошло позже. Пока что поэт вбегал «по строчке в изумительную жизнь». Впрочем, глава, где все это произошло, называется несколько подозрительно – «Вера».
Обратимся непосредственно к «Людям лунного света»: «Я вдруг увидел себя с ног до груди женщиной; я чувствовал, как раньше в ванне, что половые части видоизменились, что таз расширился, груди увеличились, ненасытная похоть поработила меня. Тут я закрыл глаза и, по крайней мере, не видел измененным лица. Врач, казалось мне, имеет вместо головы гигантскую картошку, у моей жены была на туловище луна. Но все же я был еще настолько крепок, что, когда оба они вышли на несколько минут из комнаты, я тотчас записал в свою книжку мою последнюю волю».
То есть пациент думал о смерти. К тому же все эти ощущения пришли к нему после того, как, принимая ванну, он неожиданно почувствовал себя при смерти. Именно тогда и появилось ощущение полного перерождения. «За время этой болезни у меня была масса галлюцинаций слуха и зрения, я говорил с мертвыми и т. д., я видел и слышал дух родных, чувствовал себя двойственной личностью, но все- таки не замечал еще, что мужчина угас во мне» (курсив Розанова. – Л.К.)[102 - Розанов В. Люди лунного света. С. 164.].
К этому тексту Розанов дает комментарий, прямо отсылающий к Достоевскому (ср. выше сюжет о «лодке»): «Все это не причина, а последствие огромного преобразования! «Звенит в ушах», «искры из глаз сыплются», когда человек, в сущности, пролетает, – но внутренне, организационно – биллионы миль, межзвездные пространства!!»[103 - Там же. С. 164. Примеч. 1.].
Вот во что превратились «квадрильоны» Достоевского. В таком понимании текст автора «Сна смешного человека» перетолковывается Розановым в специфический вариант «андрогинного» текста. Тогда Смешному Человеку не просто что-то приснилось, но, по мнению Розанова, он пережил нечто подобное тому, что увидел описанный здесь пациент.
В рамках литературоведения мы, разумеется, категорически отвергаем возможность перенесения чего-то из сказанного на реального человека В.В. Маяковского, однако отвергать влияние самой постановки вопроса Розановым на восприятие поэтом Достоевского невозможно.
Теперь, хотя и избегая далеко идущих выводов, нельзя пройти и мимо единственного известного нам достаточно откровенного высказывания на эту тему, принадлежащего Виктору Ардову: «Кроме того, в его отношении с женою… очень интересно. Рассказывал мне Левидов Михаил Юрьевич… что однажды, еще в Петербурге, поссорился Брик со своей супругой; Лиля Юрьевна ушла из дому рассердившись, вернулась поздно, пьяная, и сказала ему: «Так как я на тебя рассердилась, то я пошла вот… гулять, там ко мне привязался один офицер, я с ним пошла в ресторан в отдельный кабинет, я ему отдалась, вот, что теперь делать?» Он сказал: «Прежде всего принять ванну». <…> Он был эмоциональным уродом, я бы сказал, а логика разрослась необыкновенно. С ним было интересно говорить, он интересные делал сопоставления, выводы, параллели. Например, он любил говорить: «Наша семья (т. е. Маяковский, Лиля Юрьевна и он) похожа на семью Панаева – Некрасова». Он сам говорил об этой параллели. Он говорил: «Володя похож на Некрасова: такой же азартный, удачливый игрок, такой же вот – поэт, такой же широкий человек и прочее…» Я не буду сейчас говорить о взаимоотношениях Маяковского с Лилей Юрьевной, потому что недостаточно я это знаю, это уже другая тема, там было много патологического и странного… Ну, кое-что мы в стихах находим, а кое-что и без стихов… Цинизма со стороны Брика не было. Это иногда встречающееся равнодушие такого типа – эмоциональное. Я знаю еще 2–3 людей, у которых полностью отсутствует ревность или желание быть, как бы сказать, монополистом в любви или браке. А что касается Лили Юрьевны, то у нее был очень большой темперамент, крутой, с одной стороны, с другой – сильная воля. Она действительно управляла в этом доме, и не только Бриком и Маяковским, а и теми приходящими своими любовниками, которых было очень много».
Характерно, что в данном случае мы имеем дело с исправленными устными мемуарами, которые записывал в 1960-1970-е годы на магнитофон В.Д. Дувакин. Нет смысла говорить о том, насколько отличаются официальные процеженные мемуары о поэте от реальности.
К тому же для нас исключительно важно, что говорящий (пусть и со ссылкой на другого) связывает семейную жизнь Маяковского с соответствующими литературными образцами, в данном случае с Панаевой – Некрасовым. Однако литературные ассоциации, на сей раз с поэзией самого Маяковского, Ардова не оставляют. Мемуарист продолжает: «Она (Лиля Брик. – Л.К.) была очень крутого темперамента, такая вырвавшаяся на свободу амазонка, «Екатерина II», это уже меня и нас с вами не может интересовать… только в той мере, в какой это отражалось на быте Маяковского. Но Маяковский очень скоро к ней охладел…
Вот и любви пришел каюк,
Дорогой Владим Владимыч…
А она в это время жила с Краснощековым… а Маяковскому поставляла молодых девушек. Порой с таким расчетом, чтобы они интеллектуально были не слишком сильны и не могли, так сказать, совсем отвлечь от ее дома. Тот факт, что великий поэт находится у нее в услужении, она оценивала ясно и точно, также не могло быть двух мнений, ей нравилось, что Маяковский – член их семейства этого странного».
Здесь вновь приходит на память ситуация, описанная в «Бесах», когда Степан Трофимович потрясенно говорит: «… – задрожал вдруг его голос, – я… я никогда не мог вообразить, что вы решитесь выдать меня… за другую… женщину!