Она засмеялась. Потом, чуть прищурившись, протянула:
– Как вам понравился Коновязов?
Лецкий сказал:
– Энергичный мужчина.
Валентина Михайловна усмехнулась:
– Иной раз посмотришь на человечков и, верите, только диву даешься: при этакой энергии – целы!
Он еще больше подобрался. Дистанция между ними сжимается, отчетливо стала еще короче. Эта внезапная доверительность красноречивей любой экспансии.
Она помедлила и добавила, медленно загасив сигарету:
– Антракт закончен. Досмотрим спектакль. Душевно желаю вам успеха.
Вернувшись в свою холостяцкую крепость, Лецкий раздумчиво перебирал события прошедшего вечера. Картинки беспорядочно прыгали, наскакивали одна на другую, не складываясь в единое целое. Какая-то декоративная фреска, нагроможденье фигур и предметов. То длинное вытянутое пространство, заставленное столами со снедью, графинчики, тарелочки, вилочки, то галерея, то зимний сад – и всюду одни и те же люди, разом – и зрители, и артисты, странный, бессмысленный коловорот. Впрочем, известный смысл тут есть – необходимость еще раз отметить свою принадлежность к этому кругу, который то исторгает отыгранных, то мягко вбирает в себя приобщенных.
Полночи мелькали перед глазами знакомые и незнакомые лица, и между ними – то лидер партии, то Гунин, то Валентина Михайловна с ее утомленной опасной усмешкой, с обманчивой кошачьей ленцой. То, что он видел, и то, что слышал, рождало привычное ощущение неясной, но несомненной игры. Когда-то он даже недоумевал: «все смахивает на пляску фантомов». Но время прошло, и он пообвык. «Да, это игра, – говорил он себе, – однако она бывает жестокой, тут на кону не одни репутации, перемещения по ступеням, тут от неловкого движения могут обрушиться судьбы людей, а те ничего не подозревают».
Потом он подумал о Коновязове. Занятно, кому и зачем понадобилась его лошадиная физиономия? Не говоря уже о партии. Лидер не слишком ему приглянулся. Какая-то дергающаяся конструкция, кажется, что весь – на шарнирах. Но неприятней всего его голос, высокий, повизгивающий тенорок. Когда говорит, у тебя возникает желание, чтоб скорее заткнулся. Желая прогнать свое раздражение, он вызвал в памяти образ Гуниной. Дама в соку и в цвете сил, в том самом лукавом сезоне жизни, когда влечет разогнаться с горки.
Уже раздеваясь, Лецкий заметил белеющий на столе конверт. Ну как же, утром пришло письмо, которое он отложил в сторонку – не было времени на чтение. Тем более что дело несрочное. Писал ему молодой человек, сын однокашника-земляка. Несколько месяцев назад был он в столице, явился с визитом, отдал родительское письмо. Лецкий был в добром настроении, принял провинциала любезно. С тех пор молодой человек ему пишет.
При этом отверг электронную связь – письма были недостаточно будничны, чтобы пользоваться ее услугами. Такие интимные полуисповеди требуют доброй почтовой традиции.
Он и сегодня напоминает, какое глубокое впечатление произвела на него встреча с Лецким, радушие, доброта и внимание столь именитого москвича. Переживает свое недолгое трехдневное гостеванье в Москве – какое счастье жить в этом городе! Трех дней оказалось вполне достаточно, чтобы понять: на всем белом свете не существует других городов, как нет и других вариантов судьбы.
Лецкий неспешно читал эти строки, читал похвалы, ему адресованные, пылкие, неумеренно щедрые – еще шажочек и станут лестью – и понимающе улыбался. Не нужно судить молодца слишком строго, гораздо гуманней – его понять. Ну да, изо всех силенок цепляется за хрупкую ниточку землячества, он, Лецкий, единственное звенышко, которое в представлении юноши связывает с роскошной столицей. Больше того, он – заветная дверца, в которую малый стучится письмами. Наивно, смешно, а все-таки трогательно. Были и у Германа Лецкого те же бессонные южные ночи, сходные поиски покровителя. В сущности, этот взволнованный птенчик не так уж не прав – у любой биографии мало приемлемых вариантов.
Он положил письмо на стол, снова подумал с неудовольствием о принятом им предложении Гунина, а если по правде – о поручении. Можно сказать и жестче – задании. Нечего подбирать слова. Обманывать себя не приходится. Играешь в игру – соблюдай ее правила. Он-то уже давно не мальчонка и знает, что такое Москва. Москва бьет с носка, не вчера придумано. Множество строк, ограненных рифмами, сложили о ее доброте и о ее очаровании, потом их положили на музыку, стали восторженно распевать, песням, как водится, люди верят, песни легко проникают в душу. Но он не позволит забить себе голову и задурить ее сладким мотивчиком. Он знает, к кому добра Москва. Разве что – к трезвым и недоверчивым.
Он хмуро всматривается в окно. В полуночной фронтовой тишине слышно размеренное дыхание умолкнувшей, но грозной громады. Он знает: молчание это обманчиво. Знает, что с первою дрожью света у отдохнувшего Левиафана сразу же зашевелятся челюсти.
3
– Я же сказала, что ты звереныш, – устало проговорила гостья.
Выпростала из-под одеяла смуглую, все еще крепкую ногу, вытянула во всю длину, потом, приподняв над грешным ложем и наклонив, как пизанскую башню, стала разглядывать ее, точно чужую, впервые увиденную. С протяжным вздохом произнесла:
– Хоть час, да мой. А теперь – домой.
– Стихи хоть куда, – одобрил Лецкий.
Он все еще не пришел в себя. Уже давно он не становился такой мгновенной и легкой добычей. Утром нежданно раздался звонок, он удивился, услышав в трубке голос Валентины Михайловны. Она справилась о его самочувствии. Он, еще более удивленный, заверил ее, что в добром здравии. Гунина сказала, что рада оптимистическому бюллетеню, он очень кстати, надо бы встретиться. Лецкий, немало заинтригованный, осведомился, куда явиться. Она пояснила, что предпочла бы сама навестить его – так ей удобней. Пусть объяснит, как сподручней и легче приехать к нему – она за рулем.
Лецкий стоял у окна и раздумывал, что означает этот звонок. Похоже, он вступает в мир тайн, возможно, перед ним приподнимут край занавеса, пусть самую малость. Во всяком случае, он будет сдержанным, сам не проявит своей пытливости.
В арку вальяжно и чинно вплыла синяя лодочка на колесах, пришвартовалась почти у подъезда. Спустя мгновение из нее вышла царственная Валентина Михайловна. Спустя минуту раздался властный нетерпеливый дверной звонок. Он торопливо пошел впустить ее, еще раз напомнив себе о сдержанности – пусть скажет сама, зачем он понадобился. То, что сочтет необходимым. Очень возможно, она выполняет еще одно поручение мужа.
Она оглядела его с улыбкой:
– Примете?
И, не дождавшись ответа, вошла в его крохотную прихожую.
– Справляетесь без женской руки?
Лецкий развел руками:
– Стараюсь.
Она согласилась:
– Могло быть хуже.
Не то спросила, не то предложила:
– Кирнем?
Он живо поставил на стол еще непочатую бутылку и два миниатюрных стаканчика.
Она сказала:
– Будем здоровы.
Выпила, тыльной стороной крупной ладони утерла губы и улыбнулась:
– Ну что, дружок? Время терять – великий грех. Его не купишь и не воротишь.
Теперь она раскинулась рядом, посмеивается и благодушествует, приходит в себя после сражения. Сам он не мог понять, что испытывает. Чертовы вельможные бабы. Что они хотят, то и делают.
Она неожиданно ухмыльнулась, будто подслушала его мысли.
– Жалко, что ты себя не видишь. Грустное зрелище. Бедный Герман прощается со своей невинностью.
Лецкий озлился. Она права. Реакция, точно я юный птенчик. Вроде того, что шлет мне письма. Вдруг и напомнит о себе дремотное мое захолустье. Нет-нет, да и толкнется: я здесь. С дурацкой способностью удивляться. Я – суть твоя, родовое тавро. Сам виноват. Охоч ностальгировать.
Он усмехнулся:
– Все так и есть. Кроткий, стеснительный. Очень робкий. А главное – не привык к подаркам. Наоборот – неизменно расплачиваюсь.
– Ух ты, какое у нас самолюбие. Не дуйся. Ты и сейчас расплатился. Кто спорит? Труженик, работяга.
И вдруг сказала:
– Должно быть, думаешь: откуда ты такая зубастая? Это не я, это возраст зубастый. Ну да, сорок два года – баба-ягода. Это все шуточки, утешение. На самом деле – последний звонок. Я потому тебе и сказала: время всего на земле дороже, любезный Герман.