Старый ремесленник Иосиф Прут рассуждает о тайнах творчества. И ты, Прут?
Одна непосредственная девушка мне призналась: «Люблю Чайковского, а классическое не принимаю». Так вот вывела Петра Ильича эта пичужка из сонма классиков, можно сказать, ему повезло!
Был адски тощ, был прям на язык – этакая прямая кишка.
Интерлюдия
На исходе отрочества я захаживал на сборища бакинских поэтов (тогда я писал только стихи). Они собирались по вечерам, в одной из комнат газеты «Вышка». Я был непозволительно юн – больше присматривался и помалкивал. Поэты быстро обо мне забывали – они были заняты своими, весьма напряженными отношениями. Но один из них никогда не читал, подобно другим, своих творений. Щетинистый, вислощекий, всклокоченный, почти неподвижно сидел и слушал с полуопущенными веками. Веки были набрякшие, словно распухшие, казалось, что он устало дремлет. Но то было ложное впечатление. Нет-нет и он отпускал свою реплику. Произносил он ее очень вяло, что добавляло ей ядовитости.
Помню, как один стихотворец декламировал с лирическим жаром:
– Амур, Амур, суровая река, Твой сон хранит достоинство штыка.
Щетинистый человек спросил:
– Кто кого?
Поэт обиженно дернулся.
– Что значит – кто кого? Не пойму.
– И я не пойму. Кто кого хранит? Сон – достоинство или достоинство – сон?
Лирик настолько был растерян, что долго не мог продолжить чтение.
Другой поэт, маленький шатен с гордо посаженной головой, читал патетическое посвящение некоему политруку Клычкову. Стихи заканчивались на высокой ноте:
– И ты докажешь, если ты мне друг, На что способен красный политрук.
Чуть приподняв свои виевы веки, щетинистый слушатель коротко бросил:
– Самореклама.
Шатен зашелся:
– Как? Почему? Я себя рекламирую?
– А разве нет? «И ты докажешь, если ты мне друг». Цени, политруче. Это непросто, совсем непросто быть моим другом. Надо тянуться. Надо доказывать. А не докажешь – еще подумаю: держать тебя в друзьях или нет.
Шатен реагировал так неистово, что сердобольная поэтесса предложила ему стакан воды. Вечного критика все не терпели, мне даже казалось, что это чувство как-то сплачивает поэтов.
Однажды пришел седой человек, одет он был бедно, но очень опрятно, держался скованно, неуверенно, голос был глуховатый, невнятный. Мне тихо назвали его фамилию, объяснили, что он просидел два года, но вот выпущен, был, как видно, оболган.
Он тоже прочел свои стихи, и это были не просто созвучия. Двух строк хватило, чтоб это понять. Одно из них до сих пор вспоминаю. А называлось оно – «Ромашки». В нем возникало летнее поле под вольным небом и вольным ветром, ерошащим ладонью ромашки. Кончались стихи не то призывом, не то советом, не то мольбой:
– Носите, носите, носите, Носите ромашки в душе.
Поэты замялись. Небритый зоил встал, торжественно подошел к сильно смутившемуся чтецу и молча пожал, потряс его руку. Вслед за ним и остальные промямлили несколько одобрительных слов. Поэт окончательно растерялся и быстро ушел. А вскоре исчез. Говорили, что он куда-то уехал. Похоже, туда, где он уж провел недолгий по тому времени срок.
Старость. Первой капитулирует шевелюра, волосы никнут. Потом куда-то вдруг убегает, прячется верхняя губа. А там меняется и походка – осторожность, мелкий шажок, оглядка. И так же, неведомо куда, уходит крупный шаг твоей молодости, вся твоя творческая энергия. Закрома опустели, писать уж не о чем. Все это и мне предстоит.
Некогда Сатана состоял при Боге – ангелом для карательных операций. Это уж после он сумел сделать свою головокружительную карьеру – от чиновника по особым поручениям до вершителя судеб с другим знаком. Как видите, и здесь присутствовали варианты биографии – либо служба под щитом и сенью небесной канцелярии, либо триумф сепаратиста с полной сменой знамен и позиций. Как бы то ни было, сама возможность выбрать тот или иной вариант соблазнила смертных. Он подал пример.
«Ах, набрось потемнее накидку, кружева на головку надень». Тургеневский век! Не «сними», а «надень».
Весьма бурнопламенное собрание. Присутствует крупный функционер. Ораторы, как один, грохочут, аудитория негодует, упреки и аргументы вески, опровержения неопровержимы, кто-то бросает ему в лицо резкие и злые слова. Он бесстрастен. Не шевельнется и бровь. Лицо остается невозмутимым и точно намертво замуровано. Это и было лицо аппарата.
В пятидесятых годах все учились в вечерних университетах марксизма-ленинизма. Не исключая самых прославленных деятелей искусства и науки. Считалось, что и народный артист, руководитель известного театра Юрий Александрович Завадский проходит этот курс постижения марксистско-ленинского учения. Время от времени он появлялся в Центральном Доме работников искусств, где происходило приобщение к конечным выводам мудрости земной.
И вот настала пора экзаменов. Изрядно смущенный преподаватель решил не слишком уж донимать народного артиста Советского Союза, лауреата Сталинских премий, кавалера орденов, носителя регалий. Первый вопрос был не самым сложным.
– Не скажете ли, Юрий Александрович, когда состоялся Второй съезд партии?
Завадский слегка повел красивой, гордо посаженной головой, задумался, очень благожелательно посмотрел на экзаменатора и сказал:
– Так. Это я знаю. Перейдем к следующему вопросу.
Педагог залился густым румянцем и несмело прошелестел:
– Не назовете ли, Юрий Александрович, год, когда Владимир Ильич выступил с апрельскими тезисами?
Завадский задумался. Потом улыбнулся приветливо и чуть удивленно:
– И это знаю. Еще есть вопросы?
– Нет, нет, – заспешил экзаменатор. – Вполне достаточно. Благодарю вас.
Юрий Александрович получил свидетельство об успешном окончании вечернего университета. Впоследствии он замечал при случае:
– Учиться никогда не поздно.
Мало воспринимать и реагировать – надо свежо воспринимать и свежо реагировать. Так начинается художество.
Революционные вожди. Жертвы теории и палачи-практики одновременно.
Электричка отходит от Белорусского. Вот и станция «Театральная». Не сойти ли на станции «Театральная»? Очень заманчиво. Нет, не сойду. Однажды я это уже сделал.
Чехов был убежден, что драматург по призванию должен быть наделен долей пошлости. Замечание, сделанное в трудные дни его конфликта с публикой Александринки, бесспорно, имеет свои резоны, независимо от его раздражения.
В этом контексте речь идет об уступке не столько вкусу, сколько эмоциям аудитории, принятым правилам игры – страдание умеряешь сочувствием, зло – возмездием, страх – преодолением, горечь разлуки – победой любви. Успешный драматург остается в границах разумного мироустройства, но в них есть и пространство и место для пребывания таланта. В этом театре ни ужас, ни мука, ни отчаяние не посягают нарушить некий незыблемый закон. Аристотелевский катарсис из запредельности потрясения нас возвращает в пределы жизни – поэтому мы благодарно дивимся, с одной стороны, ее богатству, с другой – нашей собственной способности к соучастию и сопереживанию.
Тем не менее ни обида на зал, ни безусловный интерес к природе сценического успеха не помешали Антону Павловичу создать новаторскую драматургию, в которой отчетливо прослеживается связь с его прозой и с его перепиской. С последней, быть может, больше всего. Эта пронзительная эпистолярия, и проповедническая и исповедническая – оба начала сосуществуют на редкость естественно и органично – и подготовила, как мне кажется, перерастание чеховской реплики в прелестный «маленький монолог» – так окрестил я ее однажды.
Список действующих лиц: Дальнозоркий – сикофант.
Глухонемой – сплетник.
Писательская чета. Сильное впечатление производит супруга – тупость и чувственность изливались из глаз, губ, всех ее статей, всех дородных обильных телес. Рядом, поджав под скамейку ноги, сидел опрятный тощенький муж с тщательным боковым пробором на редковолосой головенке, сильно смахивавшей на луковицу.