Впрочем, оставим на время титанов, давайте-ка вернемся на землю, к нам, грешным, неизвестным солдатам. У исполинов чаще всего и в жизни, и в творчестве свой театр, трагический, монументальный. У нашего брата жанр полегче – и страсти помельче, и сам их калибр. Зато не стреляемся и не вешаемся – со временем тихо уходим в песок.
Я снова сбился не то на торжественный, не то на почти угрожающий тон. Такое с нашим братом геронтом бывает часто, но неслучайно. И все же разумней себе напомнить при этих опасных поползновениях слова прославленного ровесника: «Чем дольше живу я на этом свете, тем все сильнее моя уверенность, что в мироздании нашей планете поручена роль сумасшедшего дома».
Устал я виниться, весьма возможно, обязывающий предмет разговора настраивает меня невольно на этот не слишком веселый лад. Что делать, непослушным пером помимо воли движет прожитый мною каторжный век. Не удивляйтесь: письменный стол – это и есть бессрочная каторга.
Другое дело, что каторжане ни за какие сладкие пряники не променяют ее на другую, естественную, нормальную жизнь. Они прикованы к своей тачке невидимой добровольной цепью, и без нее ничто им не мило – ни дни, ни ночи, ни реки молочные, ни даже кисельные берега.
Здоровые разумные люди, кто снисходительно, кто сочувственно, посматривают, как в этом котле надежд, сомнений и честолюбий сжигают мотыльки свои крылышки. Что делать, друг друга им не понять.
Должно быть, и впрямь есть упоение у мрачной бездны на краю. Все видел, все знал Александр Сергеевич. Поныне я просто в толк не возьму, откуда в поэте столько ума. Похоже, что он и сам дивился – не нам, а себе он напоминал: поэзия должна быть глуповатой. Но я уже где-то сказал мимоходом о том, что законы – не для титанов.
Вновь повторю: если вы готовы к судьбе неизвестного солдата, я отговаривать вас не стану. Я лишь хочу, чтоб вы не обманывались: в прекрасных садах изящной словесности выживают морозостойкие души. Оранжерейные лепестки сохнут и вянут при первой же встрече с дохнувшей неожиданной стужей. Литература – Прекрасная Дама, и дарит она своей благосклонностью лишь тех претендентов, в которых отчетливо присутствует мужское начало.
Писательницы – те же мужчины. Пусть не обманывают вас ни внешность, ни бархатный голосок. Вы очень скоро в них обнаружите мужскую твердость, мужскую хватку. Литература – мужское дело.
Боюсь, что мой монолог постепенно становится похожим на лекцию. Меньше всего я хотел бы напялить строгий профессорский балахон. Вы – не студент в аудитории, а я – не академик на кафедре. Мы оба прикованы к нашей тачке, то, что вы молоды, – ваше счастье, то, что я стар, – моя печаль.
Вам показалось, что долголетие меня посвятило в некие тайны. Это не так. Я лишь опираюсь на костыли – они помогают сделать еще два-три шажка и не потерять равновесия.
Естественно, меня бы согрело сознание, что был вам полезен. Во-первых, я к вам успел привязаться, а во-вторых, такое сознание подпитывает твою иллюзию, что ты еще участвуешь в жизни.
Вам трудно представить, как это важно. В ваши весенние, вихревые и непоседливые годы это моторное состояние настолько естественно, что его не замечаешь, о нем не задумываешься, в нем пребываешь ежеминутно. Но в догорающие и гаснущие, последние дни твои на земле каждый до тебя долетевший, каждый тобою услышанный звук свидетельствует о твоей сопричастности – ты тоже частица этого космоса.
Поверьте на слово, это так. Летней ночью в распахнутое окно иной раз до тебя долетают звуки еще не уснувшей жизни. Шорох листвы, скрип тормозов, чьи-то далекие голоса. И с тайной радостью сознаешь, что ты еще жив, что еще не смолкла странная, необъяснимая музыка, слышная лишь тебе одному. Все вместе это и есть твоя связь с тем миром, который тебе достался.
Какой фантастически щедрый дар! Он несомненно стоил того, чтоб с ним и обошлись по достоинству.
Мало того, по всем приметам, боги проснулись в тот день в отменном, особом расположении духа. Они наделили пришедшего в мир, как говорится, своею искрой.
Вы несомненно (что за догадливость!) смекнули, что речь идет о вас – о ком же еще! – что теперь лишь от вас зависит, чтоб огонек разгорелся жарче.
Проверьте себя не раз и не два, готовы ли вы своею подписью скрепить договор с неопознанным духом, вложившим перышко в ваши персты.
Готовы? Если так, то не плачьте о женщине, покинувшей вас. Я позволяю себе прикоснуться к такой болезненной, грустной теме лишь потому, что вы сами решили мне написать о своей обидчице.
Не плачьте о ней, ибо, поверьте, вы никогда ей не принадлежали. Возможно, она ощутила и поняла это раньше, чем вы. Вот и унесла от вас ноги.
Попробуйте лучшей и доброй частью вашей противоречивой натуры, той частью, которая вас и связывает с гуманной отечественной словесностью, порадоваться тому, что девица осталась целой и невредимой. И постарайтесь с течением времени воздвигнуть нерукотворный памятник вашему оскорбленному чувству.
Поверьте, печальные дни пройдут гораздо скорей, чем это вам кажется, и вы их будете воскрешать и черпать из этого колодца, сидя за письменным столом.
Вы просто обязаны обладать положенным вам запасом горестей и неизбежных переживаний – он жизненно вам необходим, как и любому другому поэту, что он ни пишет – стихи или прозу.
Не было б этой «навек утраченной и вновь обретенной» и мы не прочли бы «Морского призрака», которого оставил нам Гейне. Этот трагический юморист не написал ничего пронзительней. Все пережитое оживет в том, что однажды сойдет с пера.
Не сетуйте на свое одиночество. Творчество – отдельное дело. Артель уместна и хороша, разве чтоб сдюжить бурлацкий ад. Будьте терпимы и благожелательны. Ваше призвание вас обрекло на постриг, на одинокую жизнь. Все ее протори очевидны, старайтесь найти в ней свои преимущества.
Не содрогайтесь – привыкнете, втянетесь, даже полюбите эту ношу, незаселенное пространство, свой малолюдный отцеженный мир. Вам будут желанны лишь редкие гости, зато вы будете их ценить.
Если вам сказочно повезет, если вы встретите свою женщину, считайте, что жизнь вам удалась.
Впрочем, должно быть, я поспешил, запамятовал, что русскому мальчику необходимо сперва обустроить либо вселенную, либо Россию. Федор Михайлович был убежден, что меньшим его не ограничишь, а он ведь не жил в двадцатом столетии, тем более не успел надышаться азотом двадцать первого века.
Что же тут сделаешь, и у профетов свои пределы воображения. Тот редкий случай, когда пространству дано укротить и стреножить время.
Забыть не могу, как вдруг, неожиданно – случилось это в далекой стране – я вышел к берегу океана, и даже минуты не дав опомниться, стихия подступила к ногам. И я физически ощутил, как материк оборвал движение, как с ходу уткнулся в бескрайний простор, пахнущий грядущим потопом, концом истории, вечной тайной.
Я долго не мог вернуться к спутникам, к реальности, к себе самому. Зачем понадобилось судьбе столкнуть меня с моей обреченностью, напомнить, как близок последний час?
Чтоб я усомнился в могуществе мысли? Оставил надежду? Пришел к смиренью? Одно я знаю: в тот летний день нечто необходимое понял, нечто бесценное утерял.
Вы спрашиваете: был ли я счастлив? Что вы имеете в виду? Доволен ли я своей биографией? Билетом, который однажды выпал из лотерейного колеса?
Я занимался единственным делом, к которому я был приспособлен, к которому испытывал склонность. Стало быть, не смею роптать.
Кому не лестно себя увидеть баловнем, фаворитом, избранником. С течением времени осознаешь: острое состояние счастья долго не длится, тебе достаются часы и минуты единства с миром, мгновения обретенной гармонии – их ты и помнишь, их воскрешаешь, их сохраняешь в своей кладовой.
Невольники письменного стола обычно редко бывают счастливы. Какой-то неугомонный бубенчик звонит, напоминает: за стол! Ты все еще не написал того, что мог и обязан был написать. И, повинуясь этому зову, снова и снова врастаешь в стол.
Тебе ведь мало, тебе недостаточно врожденного своего непокоя, тебе ведь мало своих усилий договориться с самим собой. Куда там! Ты не был бы русским писателем, если б тебя не одолевали думы о былом и о будущем, о судьбе отечества и его миссии.
Эта отзывчивость, столь воспетая нашей словесностью, как известно, родине дорого обошлась.
Где была точка невозврата? Какой исторический перекресток стал роковым? Где сбились с пути? Когда был упущен последний шанс? В двадцатом столетии? Если в нем, в каком из годов? В пятом? В четырнадцатом? В семнадцатом? Или еще того раньше, в прославленном девятнадцатом веке? Всего лишь за несколько часов до рокового первого марта, когда Лорис-Меликов убедил, сумел уговорить императора и тот подписал важнейший указ, зачеркнутый после его убийства.
А может быть, главная беда, необратимая, определившая наш драматический крестный путь, случилась еще в бесконечно далекое, неразличимое, злое мгновение, когда лукавая Византия перебежала дорогу Риму – воистину третьему не бывать.
Должно быть, поздно уже решать, кто прав был в историческом споре – Пушкин иль все-таки Чаадаев – и надо ли? Наш поезд ушел. И был ли Александр Сергеевич искренним до самого донышка? Или владела им тайная мысль, что на последний суд к нашим правнукам он может явиться в одном лишь образе – защитника национальной идеи, отстаивая русскую самость? Не знаю. Он и о русской истории заботился с тем же отцовским чувством, что и о русской литературе – не зря же он поднял целину, засеял поле, дал ей все жанры – сказку и басню, роман и повесть, ее поэзию, ее драму, недаром заполнил все лакуны.
Не пожелал ей другой истории. Ни от чего в ней не отрекся. Хотя бестрепетно сознавал и обреченность междоусобиц, и всю бессмысленность русского бунта, и дьявольскую ложь самозванства. Все видел, все помнил, все понимал.
Стойкость ума его была равной стойкому мужеству его сердца, хотя душа его уязвлена была ничуть не меньше души Радищева. Еще один пушкинский урок, весьма возможно, что самый важный для тех, кто посвятил себя Слову.
Вам предстоят непростые годы. День ото дня дешевеет жизнь. Никто не уверен, что будущий год встретит он целым и невредимым. Но те, кто долго, не пряча глаз, жили в отгремевшем двадцатом веке, запомнили раз и навсегда, что времена не выбирают.
Будет когда-либо в нашей России нормальное гражданское общество? Нормальный парламент? Нормальные партии?
Все будет. Но не на нашем веку.
Впрочем, для русского литератора редко случались вольготные дни. Отчизна неохотно дает его несговорчивому уму и столь же неуступчивой совести необходимую передышку. Поэтому дорожите и этой скупой возможностью изложить то, что вы поняли, то, что вас жжет. И ничего никогда не откладывайте на завтрашний день. Никто не знает, каким он будет и будет ли он. Нам остается только надеяться. На то, что однажды отчизне прискучат все наши мнимости и имитации, все эти игры в свободный мир.
Ну что же, за окном рассвело. Юное утро, на вашем столе – пачка непочатой бумаги, вам предстоит рабочий день, вам тридцать лет, впереди вся жизнь. У вас есть все, что нужно для счастья. Все, чего нет у меня давно.
Нужны вам только ясная цель и честолюбие – но в той мере, которая не мешает работе.
Любите свой возраст. Тех, кто толкует об опыте и мудрости старости, пошлите подальше – волнующий замысел и ваша готовность осуществить его важнее и опыта и осмотрительности. Литература – не для трусливых.
Занятие это небезопасное. Об этом вам тоже следует помнить. Имею в виду не глухих читателей, не окрик цензуры, не гнев властей. Опасно, что при всех ее радостях она способна быть разрушительной. Бальзак был здоров, как овернский бык, рассчитан на столетнюю жизнь и выдержал едва пятьдесят. Таких пострадавших было с избытком. Пишу это не для того, чтоб смутить вас, просто хочу, чтобы вы проверили и трезво распределили силы. Надо отчетливо сознавать, что щедрость – это не расточительство. Творчество – это взаимодействие. Так же, как вы пишете книгу, она, в свою очередь, пишет вас. Входя в нее, вы один. Выходя из возведенного вами дома – уже неразличимо другой.