Мы жили на углу. Через одну дорогу против нас был Трошкин двор, через другую – Ваньки Чернякова, ламповщика.
С Ванькой жила мать, старушка из раскольниц. У нее были бородка и усы. Ходила она горбясь. Родом она была нездешняя, казачка из станицы Ольгинской, и называла всех наших людей иногородними.
Бок o бок с Ванькиным двором стоял двор Лизунихи, Марьи Дмитриевны.
Марья была баба лет под пятьдесят, вдова, широкоплечая. Она чуть-чуть прихрамывала на ходу. Когда она беседовала с кем-нибудь, она смотрела в глаза прямо и при этом улыбалась и облизывала губы языком. Она была шинкарка.
Раз, когда папаша мой пришел со станции и сел пить чай, является мать Ваньки Чернякова, Разумеевна, и с нею – Лизуниха. Закрывают за собой двери, крестятся на образа и кланяются.
Разумеевна выкрикивает по-казачьему:
– Здоровы ночевали?
Поправляет, чтобы закрыть бороду, концы платка, оглядывается, чтобы увидеть табуретку, и садится при дверях.
А Лизуниха улыбается, облизывается, прихрамывая, направляется к столу и там усаживается под средней балкой потолка и говорит отцу:
– Никит Андреич, здравствуй. Чай да сахар. А мы к вам.
Это они явились нашу Варьку сватать.
Варька была дылда, губы поджимала, глаза щурила, подкрашивала щеки красными бумажками и за столом хулила пищу.
Ей не очень-то хотелось выходить за Ваньку, потому что он был низок ростом и черноволос, а ей по вкусу были люди рослые и посветлей. Но раз подвертывался случай, не хотелось упускать его. Поэтому она сказала:
– Можно будет.
Дали мы за ней корову, валенки и обещали справить кое-что из мелочей, а Ванька должен был соорудить ей шубу.
Вскоре отец с матерью принарядились и отправились за мелочами в город. Наш Андрюшка ехал в этом поезде проводником и до Самары довез их бесплатно.
Всю дорогу они пили чай в служебном отделении и разговаривали с железнодорожниками. Время провели очень приятно и в Самаре вылезли из поезда очень довольные.
Мамаша в городе бывала редко, и ей было всё в диковинку. Она зазёвывалась на гробы, которые стояли в окнах некоторых лавок. Здоровенные карманные часы, которые висели кое-где над тротуаром, ее тоже очень интересовали, и она всё время останавливалась, а отец всё шел вперед, вдруг замечал, что ее нет с ним, возвращался и ругал ее. Она оправдывалась, и они стояли, перебранивались и мешали людям проходить.
В обратном поезде Андрюшки уже не было, и нужно было брать билеты. Отец взял один билетик, посадил мамашу у окошечка, а сам ушел с покупками в другой вагон.
Отъехали немного. Двери отворяются, и появляется контроль. Рассматривает номера билетов, пробивает щипчиками. Добирается до той скамейки, где сидит мамаша.
– Ваш билетик, – говорит. Мамаша отвечает:
– У Никиты он.
– А где же ваш Никита? – спрашивают.
– А не знаю, – говорит мамаша. – Он пошел куда-то.
– Так отправьтесь с нами, – приглашает ее вежливо контроль, – и поищите его.
– Ладно, – говорит она, встает и начинает с ними продвигаться от скамьи к скамье, всё время с остановками.
– Никита, – зубоскалят кругом люди, – где ты? Жив ли?
Наконец она находит его.
– Вот он, – говорит она. – Ну, слава тебе, Господи. Я думала, уж ты совсем пропал. Никита, дай билет.
– Никита-то я – это да, Никита, – отвечает он. – А ты-то кто?
И он отказывается от матери и заявляет, будто видит ее первый раз.
– Как? – удивляется она. – Никита, да ведь я же тридцать восемь лет живу с тобой.
А он опять не хочет признавать ее.
– Не знаю, – говорит, – какая это сумасшедшая старуха привязалась ко мне.
Тут она упала на колени, стала плакать и упрашивать его, чтобы он не отказывался от нее, но он не смилостивился над ней и дал забрать ее и запереть в служебное.
На станции ее ссадили и свели в контору. Там сидел заведующий Дашкин и еще какие-то. Мамаша сразу же, как только ее ввели в двери, встала на колени. Она вся была растрепана. Платок ее сполз с головы, а кофта выбилась из юбки и чулки спустились. Она стала плакать и просить, чтобы ее освободили.
Все стали смеяться над ней. Дашкин ей велел вставать скорей и догонять Никиту.
Она опрометью бросилась и скоро догнала отца. Он шел, засунув в карман руку, и она его обеими руками ухватила за нее.
– Никитушка, – сказала она, – что же это? Чем я так не угодила тебе, что уж ты не хочешь больше признавать меня?
Он дал ей подзатыльник и растолковал ей, что вреда ей никакого не было, а денежки, которые бы были выброшены на билет, остались целы, и, поняв это, она порадовалась.
Свадьбу я не стану здесь описывать. Все это можно видеть в звуковом кино. Сплошное безобразие и дикость. Я дивлюсь теперь, как я мог принимать участие во всем этом.
Покамест Ванька жил в одной избе со старухой, но решил поставить для себя отдельную избу.
Смотритель зданий Щукин отпустил ему казенных бревен. Рыжий плотник Осип начал делать сруб, и к осени изба была готова. Молодые перешли в нее, а Разумеевна осталась в старой тут же, во дворе.
К посту у Варьки родился мальчишка, и его назвали Колькой, но соседи называли его Оськой, потому что он был рыжий – вроде Осипа.
К Трофиму пришли свахи от Максима-татарина. Просили выдать Сашку. А Максим этот был нэпман – всюду скупал кожи и возил куда-то. Он был очень видный и ходил всегда в костюмчике и при часах. Он жил при Кашкинских заводах. К нам на станцию он ездил в шарабане. Он сулил за Сашку чалого.
– Ну что же, – сказал Трошка. – Он, конечно, чуждый элемент, но мы на это можем и не посмотреть. Теперь всё дело в Сашке – как она намерена.
А Сашка говорит:
– А мне что? Ладно, пусть себе. Посмотрим, что ли, что это за нэпманская жизнь.
Сам Максим-татарин был магометанской веры, а она христианской, и поэтому они женились без попов. Гуляли очень шумно. Очень веселилась дочь Максима, Райка, девка восемнадцати лет от роду. Она была толстуха, ноги у нее были короткие, а туловище несуразное. Она толклась как ступа.
После этой свадьбы Трошку начали дразнить, что Сашку он сменял на чалого. Когда он на нем ездил, то соседи потешались и показывали пальцем и говорили: