У Грилихеса бастовали. Маман кипятилась, и я удивлялся ей. – Если бы только уметь, – говорила она мне, – то я бы пошла и сама поработала у него эти несколько дней.
Тарашкевич во время экзаменов раз забежал за мной. В доме у него уже ждали нас полный таинственности Грегуар и любезный пятерочник. Вынув конверт, Грегуар положил перед нами бумагу с задачками. – Ну-ка, – сказал он. Пятерочник эти задачки решил нам. Они на другой день были нам даны на экзамене.
Мы издолбились. В день спали мы по три или по четыре часа, и маман изводилась. – Когда, – говорила она, – это кончится? – На ночь, собираясь ложиться, она приносила мне горсть леденцов.
Наконец настал день, когда все было кончено. Мы получили «свидетельства». С кафедры, на которой стоял стакан с ландышами, говорились напутствия. То засыпая, то вздрагивая и открывая глаза на минутку, я видел, как после директора там очутился учитель словесности. Он оттопырил губу, посмотрел на усы и подергал их. – Истина, благо, – по обыкновению, красноречиво воскликнул он, – и красота!
Пришел вечер, и в книжечке для «наблюдений» я сделал последнюю запись. На крыше под флюгером я, как всегда, задержался. Я думал о том, что я часто стоял здесь.
Канатчиков, получая квартирные деньги, поздравил меня. Он не сразу ушел, рассказал нам, что его сын помешался оттого, что не выдержал в технологический. – Он все науки, – сказал нам Канатчиков, – выдержал и только плинтус, чем комнаты клеят, не выдержал.
Все поступали куда-нибудь. Я для себя еще ничего не придумал. Я спрашивал, есть ли такое местечко, куда принимали бы не по экзаменам и не гонясь за отметками по математике, и оказалось, что есть. Я купил полотняный конверт и послал в нем свои документы. Мне скоро прислали письмо, что я принят.
В «участке», когда я ходил за «свидетельством о политической благонадежности», я видел Васю. Он быстро прошел. – Нет, мадам, – на ходу говорил он бежавшей за ним неотступно просительнице. По привычке, я, приятно смутясь, посмотрел ему вслед, и, когда он исчез, я подумал, что, может быть, он принимается в эту минуту кого-нибудь драть, кого водят за этим в полицию.
Шустер гостил у отцовской сестры за Двиной в «пасторате», и я не встречался с ним. Пейсах ко мне иногда заходил. Я составил ему список дней, по которым маман отправлялась дежурить. Он раз показал мне ту оду, которую в этом году сочинил наш бывший учитель словесности к празднику «освобождения крестьян». Я прочел ее без интереса. Училище уже не занимало меня.
Пейсах должен был вместе с своею семьей в конце лета уехать в Америку. Он приучался уже к «котелку» и носил вместо прежних очков пенсне с ленточкой. Раз, идя с ним и отстав от него на полшага, я случайно попал взглядом в стекло.
– Погоди, – сказал я, изумленный. Я снял с его носа пенсне и поднес к своему. В тот же день побывал я у глазного врача и надел на нос стекла.
Отчетливо я теперь видел на улице лица, читал номера на извозчичьих дрожках и вывески через дорогу. На дереве я теперь видел все листики. Я посмотрел в окно лавки «Фаянс» и увидел, что было на полках внутри. Я увидел двенадцать тарелок, поставленных в ряд, на которых нарисованы были евреи в лохмотьях и написано было: «Давали в кредит».
За рекой, удивляясь, я видел людей, стадо, мельницу Гривы Земгальской. Свистя, пришел на берег Осип, с которым я вместе учился, готовясь к экзамену в приготовительный класс.
Быстро сбросив с себя все, коричневый, он остался в одной круглой шапочке и побежал в ней к воде. Пробегая, он краешком глаза взглянул на меня. Мне хотелось сказать ему «Здравствуй», но я не осмелился.
Я подошел к тому дому, где прошлой зимой жил Ершов. Я увидел узор из гвоздей на калитке, которую он столько раз отворял. Она взвизгнула. Через порог ее, горбясь, шагнул Олехнович. На нем был тот плащ с капюшоном, в котором я его видел зимой. Я увидел теперь, что застежка плаща состояла из двух львиных голов и цепочки, которая соединяла их.
Вечером, когда стало темно, я увидел, что звезд очень много и что у них есть лучи. Я стал думать о том, что до этого все, что я видел, я видел неправильно. Мне интересно бы было увидеть теперь Натали и узнать, какова она. Но Натали далеко была. Лето она в этом году проводила в Одессе.
Шуркина родня
1
Телега со скарбом подъехала к домику. Он был бревенчатый, обитый железом. К дороге он был обращен тремя окнами. Дверь и два окна были сзади. Двор не был ничем огорожен.
Хозяйка, которая шла за телегой, шагнула еще раз и, очутясь рядом с возом, ссадила с него шестилетнюю девочку и мальчугана лет трех. Шурка, средний, сам спрыгнул.
Явились мальчишки откуда-то, расположились и стали глазеть. На крылечках двух соседних домов появилось по женщине.
– Сбегайте, кто-нибудь, дети, – сказала приезжая, – и попросите сюда господина Акимочкина.
Дожидаясь его, она села с детьми на завалинку. Возчик отвязал от телеги ведерко. Достав из колодца воды, он дал лошади пить. Он свернул «козью ножку». Махоркой завоняло в свежеющем воздухе.
Пыльные, из придорожной канавы торчали репейники. Поле с коротенькой бурой щетиной тянулось до леса. Местами оно было серое от паутины. Казалось, что на нем лежит иней.
Лес был верстах в трех с половиной. Недавно за него село солнце, и небо над ним еще было слегка желтоватое.
Виден был верх колокольни за лесом, и крест одним краем блестел на ней. Черная, около колокольни видна была узенькая заводская труба.
Разрезая лес вдоль, показался вдруг и стал быстро бежать белый дым. Поезд вынесся и застучал, приближаясь.
Извозчик сказал, что дорога, по которой идет этот поезд, зовется здесь «веткой», а сам этот поезд «кукушкой». Он возит со станции к сахарному.
Мальчуганы, ходившие за господином Акимочкиным, прибежали, и скоро стал виден он сам.
Он шагал, держась прямо. Он был невысокий и черный, с железнодорожными пуговицами.
Дойдя, он приставил одну свою ногу к другой, как солдат. – Добрый вечер, – сказал он.
Посылавшая за ним женщина встала. Он был ее брат. У обоих у них были красные щеки, срастающиеся на переносице брови, рот, в углах загнутый кверху.
Акимочкин отворил принесенным с собой ключом двери, и в дом внесли вещи.
В нем были две комнаты: «кухня» и «зал». Стены зала побелены были мелом. Пол в нем был дощатый, покрашенный. Дети, восхищенные, стали валяться.
Их мать, отвернувшись, достала платок из-за пазухи и, развязав его, вынула деньги и расплатилась с извозчиком.
Он постоял и спросил, нет ли «синенького», и ему нацедили в стакан через корку.
Потом нацедили себе, и Акимочкин, опрокинув, пошел.
– Ну, пока поживите, – сказал он, как будто бы этот дом был его.
На пороге столкнулась с ним гостья, толстуха, кума, машинистиха, родом литовка. Она была низенькая и пыхтела. Одета она была в пышное платье с прошивками.
Нацеловавшись, она пощипала детей, и хозяйка, цедя через хлеб, налила ей полчашки. Она проглотила. Лицо у нее стало масленым.
Обе довольные, они напоили детей кипятком и, постлав на полу, уложили их. Вбили три гвоздика в разных местах и повесили зеркальце в рамке, иконку и лампочку без абажура, к которой был сзади приделан рефлекторчик из гофрированной жести.
Потом ее сняли, зажгли, осмотрели при ее свете кровать и, обмыв ее и протерев керосином, расставили.
Гостья затем пожелала помочь еще разобрать сундучок. Он обит был брусничного цвета слюдой и полосками жести. Замок у него открывался с секретом.
Когда дошло дело до двух фотографий, она поднесла их к огню и одну за другой, отдаляя от глаз и опять приближая к глазам, с интересом рассматривала.
На одной была надпись «На память о браке моем сочетании», а на другой «В день отъезда на фронт».
Похвалив их за сходство, литовка, печальная, потрясла головой и вздохнула.
– А если бы, – предположила она, – он служил на железной, его бы не взяли.
Хозяйка опустилась тогда на кровать. Там она, утираясь платочком с деньгами, повсхлипывала.
Она стала потом проклинать генеральшу Канатчикову, у которой в имении ее муж состоял в писарях.
– Не наймись он туда, – говорила она, – он бы, может быть, был на железной.